Владимир Тартаковский: Среди звезд

Loading

Конечно, первое время Ева чувствовала опустошение. Все вокруг казалось пустым и ненужным. Хотя было ясно, что лишняя и ненужная — она сама.

Среди звезд

Владимир Тартаковский

1.

Красные цифры часов показывали без четверти полночь. За окном выл ветер, а в темной комнате неподвижно висело время.

Несмотря на то, что часы продвинулись на минуту вперед.

Ева закрыла глаза. Бессонница наступившей ночи лежала перед ней как на ладони. Теперь она будет ворочаться с боку на бок, то раскрываясь, то укрываясь. Будет стараться ни о чем не думать. Думать о пустоте. И ждать, когда придет сон.

Или постарается представить себя в космосе.

В детстве это получалось. Она прекрасно помнит, как летела в стеклянной капсуле, а кругом висели неподвижные, яркие-яркие звезды. Изредка пролетал какой-нибудь метеорит. Она приятно куталась в одеяло, и тело ей не мешало — молчало. То есть его как бы не было. Были только глаза и мысли. Ей никогда не надоедало смотреть на звезды. Она могла думать — вспоминать то, что происходило, придумывать то, чего не было, обыгрывать ситуации…

Она и не старалась уснуть, тогда это ее не волновало: сон приходил сам собой.

А теперь, в тридцать два, почувствовать себя в космосе — не получается. Всегда есть что-то, что крутится в голове, мешает. И звезды в черноте бесконечности, видимо, исчезли навсегда.

И не знаешь, как быть с таблеткой. Не глотать же их каждый вечер. А принимать под утро, часа в три — глупо: не успеешь провалиться в сон, как уже слышишь вой будильника, нужно вставать, в полном тумане собираться и выходить из дома, иногда — в дождь или в еще больший туман.

И даже через полчаса нервной езды с пробками и бесконечными ожиданиями светофора, когда открываешь крышку инструмента, мозг еще спит и не хочет управлять пальцами, и те творят, что хотят. Вплоть до того, что будущие сопрано, баритоны и басы удивленно поглядывают то на клавиши, то на Еву.

К взглядам ей не привыкать: не оборачиваются только слепые.

И не потому, что красавица. Просто очень необычное лицо.

В младших классах было не так заметно, а годам к двенадцати ее привычные нос, глаза и рот стали вдруг расти и расти, словно желая отвоевать себе как можно больше места на небольшом, чуть продолговатом личике.

Так они и теснились, в обрамлении обычных лба, щек и подбородка. Как на картинах импрессионистов: большой прямой нос («итальянский» — говорила мама), большие черные глаза (тут уж, кто во что горазд: «испанские», «восточные», «цыганские»), тонкие губы, большой рот («чувственный» — говорила мама).

В семнадцать лазерный луч раз и навсегда уничтожил ее усы и прочую нежелательную растительность.

А резать нос не стала. Это было что-то свое, не какие-то там волосинки, а плоть от плоти, частица ее «я». Такая операция казалась ей сродни предательству.

И решение оказалось верным. Каких только комплиментов не наслышалась она за свои вторые шестнадцать лет, при самой средней (она хорошо это понимала), не слишком будоражащей воображение фигуре!

И, очевидно, нос играл не последнюю роль.

Особенно радовали и волновали слова тех, кто при любом стечении обстоятельств никак не мог ни на что рассчитывать. Она запомнила красавца-блондина, высунувшегося из окна трогающегося поезда, чтобы крикнуть ей: «You are pretty!», импреcарио знаменитого дирижера — опять же, в аэропорту (где они с профессором Клаузенцом провожали гостей к самолету), сожалевшего, что не может увезти с собой хоть частицу ее красоты, и даже помощника священника, или как он там называется, в соборе святого Франциска. У того вообще заплетался язык, когда он сравнивал ее с Девой Марией (одинаковой на всех своих изображениях и совершенно не похожей на Еву).

А любитель Библии Ганс Клаузенц уподоблял ее жене египетского царедворца, соблазнявшей Иосифа Прекрасного.

Иногда комплименты приводили к романам. Несколько мимолетных и три — серьезных, с вариантами переезда, с мыслями о замужестве, о ребенке, с нервами и слезами в конце, с обещаниями себе, что теперь…

«Ля!»

Она открыла глаза и увидела на часах четыре голых ноля и новую дату 10.11.15.

Нет, это, конечно, совсем не «ля»; но и не «си-бемоль». Какая-то фальшивка, никчемушный, случайный звук.

Ева повернулась на другой бок. Может, пойти глотнуть таблетку, пока не поздно? «Ну, хорошо, — решила она, — если до половины первого не отключусь, тогда.»

Она укуталась в одеяло и закрыла глаза. «Мне не плохо. — подумала она. — Не хорошо и не плохо. Никак.»

Она снова попыталась представить усыпанную яркими звездами черноту. Вселенная получилась блеклой, ненастоящей, как «ля!» электронных часов. И на этом фоне всплыло мутное, смазанное по краям лицо Феликса. Боже, где он сейчас?

Все, теперь уж точно не уснуть.

Скоро, тринадцатого ноября, исполнится два года после его последнего звонка, последних звуков его голоса, после прощальных слов, произнесенных на бегу, на сбившемся дыхании разбивающейся за момент жизни.

А его китайская ваза с цветами и драконами все еще прячется за занавеской в углу, у окна, будто стесняясь напомнить о своем существовании. Она может простоять так и сто, и тысячу лет — будущие поколения наверняка постараются сберечь изящный хрупкий фарфор.

От Феликса остался фарфор, а от Юргена — антикварное зеркало. Вернее, рама. Потому что само зеркало явно новое — гладкое и чистое. А массивной чугунной оправе, наверно, лет триста. Из них уже четыре… нет, почти пять лет старинное черное литье висит здесь, в ее квартире на Цюрихштрассе.

В две тысячи десятом это была почти пустая, заброшенная студия, и зеркало, оказавшись на торцевой стене, сразу завладело отражаемым в нем пространством, подавило все немногие пылившиеся в нем предметы. Так что, даже построив незаконную стенку, отделившую от нежилого, ставшего теперь салоном, туннеля угол спальни — уютного склепа с ванной за пластиковой ширмой — Ева поневоле продолжала примерять к солидному раритету все, вносимое в старую черную дверь с деревянной табличкой: «Ева Витте. Пианистка». Благодаря зеркалу и ее любимый August Forster, и она сама, и наполнявшие комнату звуки — все было окрашено настоящей дымчатой патиной прошлого, поддержано незыблемостью чугунных изгибов. Даже Дебюсси и Равель зазвучали теперь немного иначе, быть может, чуть строже, приобретя почти классическую четкость рисунка и формы. А уж стройные узоры барокко и мощные волны Баха безусловно оживали, проходя сквозь переплетение чугунных листьев, змей и корон.

От Юргена осталось зеркало. И нейтральные, почти без эмоций, воспоминания.

Стройный красавчик — изысканные манеры, гладкая кожа, крепкое, желанное тело.

Но оказалось, что в отличном пловце, будущем экономисте, пылком возлюбленном прячется избалованный маменькин сынок — эгоистичный, закомплексованный, мнительный неврастеник, боящийся абсолютно всего: вируса в воздухе, плохой оценки на экзамене, пьяного негра в ночной электричке.

При этом самым главным пугалом и, одновременно, мерилом было мнение друзей. Блестящей компании звезд — легких и успешных, в меру раскованных, чуть хулиганистых, но твердых ребят, в которой сам Юрген считался чуть ли не эталоном.

И через год-полтора Ева стала чувствовать себя прекрасной деталью, дополняющей общий стиль, оригинальной заколкой фирменного галстука, диковинной экзотической статуэткой, удачно расположенной опытным дизайнером среди строгих линий стильной приемной.

Конечно, само по себе это открытие ни к чему бы не привело. Ничего ведь не изменилось. Юрген был энергичным и милым как всегда, и даже намекнул, что во время поездки в Испанию можно будет перестать предохраняться. (Тратить время и силы на возню с младенцем лучше в молодости, когда это еще не вредит карьере, да и старики могут активно помочь.)

Еве стало немного страшно. Она, конечно, хотела семью, хотела уверенности, успеха. Но было ей… дискомфортно.

Юрген был предсказуем на все сто.

Нет, он, конечно, не был автоматом, но всегда таким, каким надо. Делал то, что нужно, что оптимально.

И, чаще всего, успешно.

Ему ничего не стоило встать в четыре утра, чтобы встретить рассвет на Женевском озере (как это было договорено с друзьями). Учебники, особенно все, что касалось банковского учета, он учил почти наизусть. Он всегда делал зарядку, считал калории, не курил, а пил ровно столько, сколько можно: за вечер — или стакан вина, или две рюмки чего-то покрепче.

Ева не понимала этой строгости к самому себе, но Юрген только улыбался.

Его оценка чего угодно считалась среди друзей самой точной и объективной и обсуждению не подлежала.

Ева ему не соответствовала.

Первый год она очень старалась, потом перестала.

Она опаздывала, переплачивала, забывала.

Ни один промах Юрген не оставлял без внимания.

Свои замечания он делал спокойно, улыбаясь, самым дружеским тоном, обязательно с поцелуем куда-нибудь в лоб.

Но к третьему году Ева уже просто не могла.

Однажды ночью, мучаясь бессонницей (в те годы это еще случалось редко), она вспомнила детство, вспомнила, как, кутаясь в одеяло, летела в стеклянной капсуле среди звезд — и рассказала об этом Юргену. Она, конечно, понимала, что это — не его. Но было настроение, голова Юргена лежала у нее на плече, и она даже не спросила, спит он или нет. Просто говорила тихим голосом, будто самой себе. Это было ее личное, очень дорогое, где-то глубоко.

Юрген поднял голову и рассмеялся.

— Тебе следовало стать астронавтом! А, может, ты произошла от космических пришельцев?

Тогда Ева вспомнила Клаузенца.

— Я сделана из ребра Адама. — серьезно сказала она. — Это написано в Библии.

Нет, душевный дискомфорт, неразбериха в голове и позаимствованное от Юргена нервное напряжение могли привести к сбою месячного цикла, или беспричинно резкому тону в разговоре с матерью, или даже к неверно взятому аккорду, но никак не к разрыву с будущим директором банка и отличным любовником, почти мужем.

И тут вмешался случай.

Случай имел смешной акцент, черную курчавую голову, аляповатые перстни на пальцах, запах дешевого дезодоранта и алкоголя. Кстати, себя он назвал «Ром», а Еву — «мама».

Застенчивость Рома в первые минуты знакомства органично перешла в стремительность, с примесью озорства и даже дикарства. Едва успев опомнится, Ева пережила небывалые доселе ощущения, приправленные остротой первой в жизни измены.

Четыре часа знакомства с Ромом не то чтобы открыли Еве глаза, но придали не достававшей ранее решительности.

Решительности перестать играть звезду, или подругу звезды среди звезд. Да и груз измены давил на психику.

Известие о своей отставке Юрген воспринял спокойно, копаться в причинах не стал: ­звезде это не к лицу. А, может, и чувствовал, что не стоит заглядывать на обратную сторону луны. Он только попросил сходить в субботу, как они и собирались, на представление Коперфильда (билеты на всю компанию были заказаны давно), и после этого вылететь с вещами из оплачиваемой его отцом квартиры — чем быстрее, тем лучше.

Стал вопрос о новом месте жительства.

Коим оказалась каморка без окна, под лестницей между гостиной и вторым этажом в доме профессора Клаузенца.

Интересно, что профессор, представляя жене бывшую ученицу (женщины давно были знакомы, но поселение в доме, пусть даже временное, очевидно требовало некой официальной церемонии), употребил почти то же слово, что и накануне цыган, добавив к имени Ева: «Мать всего сущего на Земле».

«Но она за него не отвечает!» — сразу объявила фрау Марта.

Вопреки недавним планам Юргена и словам цыгана Рома и профессора Клаузенца, матерью Ева не стала. Пока.

Все еще.

Может, это к лучшему?

Наверно.

Вскоре и сам профессор, полностью подтверждая ее опасения, стал выражать свое расположение поцелуями. Первый раз он трусливо приблизился сзади, ткнувшись мокрыми губами в ее шею, пока Ева пила переслащенный кофе из древней чашки со стершейся эмалью. Постеснявшись сразу и однозначно оттолкнуть доброго старикана, она приговорила себя терпеть и дальнейшие поцелуи и прижимания, считая их платой за проживание в центре Цюриха, на полном пансионе.

Более того, решив получить за товар полную цену, она прямым текстом потребовала от своего покровителя место концертмейстера в его родной консерватории. «Это не так просто, как тебе кажется.» — промычал Клаузенц, и уже через две недели Ева подписала контракт.

А через семь лет он же и познакомил Еву с Феликсом.

Нет, не так: явился причиной знакомства. Потому что испугался он тогда не меньше Евы, и гораздо дольше не мог прийти в себя. А, может, старикану просто было труднее, чем ей, отдышаться после подъема на поднебесный седьмой этаж?

Но это было потом, а тогда, прожив у Клаузенца два летних месяца, она нашла очень удобную и на удивление недорогую комнату с кошкой Линдой и видом на вокзал.

Правда, причина невысокой цены стала ясна в первую же ночь, когда гул поездов, заглушаемый днем шумом течения жизни, проявился в полную силу. Возможно, противясь падению цены на недвижимость, соседи утверждали, что не замечают утробное урчание на низких частотах, а небезразличная к звукам Ева привыкнуть к нему так и не смогла. Несмотря на двойные рамы и затычки в ушах, тихий, но глубинный рокот проникал сквозь стены, вторгался в сон.

А комната все же была недорогая и очень удобная. И всего в десяти минутах ходьбы от работы.

Пришлось, вдобавок к Линде, завести Марка.

Марк оформлял ей новый — в соответствии с требованиями консерватории — страховой полис. Он был женат.

Еве тогда было двадцать три, а ему наоборот: тридцать два. Как ей теперь.

Несчастливый брак, неудачное вложение капитала, нервы, испорченная карьера в страховой компании, потом, уже при Еве — в компании по торговле недвижимостью, предательство близкого друга, внезапная смерть матери. И бесконечный, то затухающий, то вновь вспыхивающий бракоразводный процесс. И долги, долги…

В общем, полный букет.

Но мучительнее всего были бесконечные жалобы на жену. Она ни в грош его не ставит, не спросясь, выбрасывает и покупает, что хочет, включая его одежду, высмеивает при друзьях, отчитывает, как школьника при малолетнем сыне, постоянные претензии, все ей не так, за десять лет не сказала ни одного доброго слова, компенсирует за его счет болезненное чувство собственной неполноценности.

А уйти из дома нельзя: для нее это будет крупный козырь при разделе имущества.

И лишь где-то далеко на горизонте был с трудом различим вожделенный развод, а за ним — возможность какой-то другой, нормальной жизни.

«Самое смешное: развод несомненно был бы благом для нас обоих, — говорил Марк, — но для каждого он будет слишком тяжелым финансовым бременем. Проще говоря, ни один из нас не хочет терять деньги. Но главное в том, что она все время нарочно… »

Ева старалась слушать. Она понимала, что была для Марка спасением, и ей казалось, что, спасая его, она спасает и себя.

От чего?

Она совсем не сожалела о разрыве с Юргеном, она была молода, устроена — самое время жить. Зачем же она влезла в это болото, в этот бесконечный ля минор?

В отличие от Юргена, Марк почти не улыбался. Большую часть времени он был в печали — во всяком случае, судя по голосу и по глазам. И Ева из кожи вон лезла, чтобы вытащить его из депрессии, вызвать улыбку на прекрасном лице.

Да, он был красив. Правильные черты, благородный облик, манеры, поворот головы, осанка, приятный голос. Несомненно, он происходил из элиты. В противоположность Юргену, он был безразличен к чужому мнению, не старался «выглядеть» — у него это получалось само собой, просто было в крови.

А еще Марк знал буквально все и имел твердое мнение и о кризисе перепроизводства в сфере высоких технологий, и об ошибочных решениях Второго Никейского собора, и о стиле беседы со служащим банка, вежливо интересующимся сроками выплаты ссуды, взятой еще во времена Карла Великого.

А еще он сочинял неплохие стихи — и по-немецки, и по-французски, в совершенстве владея обоими языками. Эти стихи он напевал под гитару или читал их Еве в своем Рено Меган, в пробках, перед въездом на мост, или нашептывал ночью, когда очередной поезд прерывал ее сон.

А еще он удивительно тонко чувствовал исполняемую Евой музыку. Не имея никакого музыкального образования, часто угадывал композитора, с первого аккорда узнавал слышанный ранее отрывок. Полушутя предлагал ей написать музыку для оперы (он, конечно, сочинит либретто), и это будет вещь года, а то и десятилетия.

Ева только улыбалась: в этом вопросе она понимала чуть больше эрудированного Марка. Ее лучшая подруга по курсу, Хильда Гогенцоллерн, не будучи намного талантливей Евы, тяжело болела звездной болезнью. Наряду с занятиями композицией Хильда не жалела себя, бесконечно оттачивая технику. Восемь-девять часов игры в день были для нее делом обычным, а не редким подвигом, как для Евы. Но на вечере после получения заветного диплома консерватории профессор Клаузенц сказал усидчивой, целеустремленной Хильде примерно следующее:

— Отчески советую тебе, дорогая, играть в лото. И шансов на выигрыш неизмеримо больше, и жизнь на это не уходит, и неуспех не так болезнен.

Подруга, конечно, не послушалась и все еще продолжает свои марафоны и попытки пробиться наверх.

А неудачник Марк легко обещал Еве стать ее импресарио и раскрутить до звездных высот, какие ей и не снились.

«Они мне снились. — призналась Ева. — Но только в детстве, очень давно.»

Линда души в нем не чаяла. Урча от наслаждения, терлась о брюки, запрыгивала на колени, становясь на задние лапы, пристально заглядывала в глаза. Заранее чувствовала его приход или уход — и вела себя соответственно: перед приходом мурлыкала у двери, а перед уходом с ревом металась из угла в угол, нарочно опрокидывая попавшиеся на пути предметы.

В декабре девятого года, перед заключительным заседанием суда, Марк принес Еве кольцо и сделал предложение.

Полночи, не слыша шума поездов, они лежали обнявшись, говоря слова любви и одновременно прикидывая, как — незаметно или через подставку — продать причитающиеся ему полдома и улизнуть от кредиторов с четвертью миллиона куда подальше, но все же не в пустыню и не к мусульманам.

Утром, уже одевшись, они вдруг сошлись, страстно, как никогда раньше. Линда как ненормальная металась по комнате и орала не своим голосом.

Марк вышел из дому с опозданием, и больше Ева его не видела.

От друзей она узнала, что в последний момент стороны помирились, и Марк вернулся к жене.

Он так и не позвонил, даже не отправил сообщение.

Трусливый оказался король.

Она стерла его телефон. Достала из корзинки выброшенную картонную шкатулку, вернула в нее симпатичное светлое кольцо с пятью маленькими бриллиантиками по диагонали.

Эти звезды оказались не для нее.

Шкатулку с кольцом и все оставленные Марком вещи (лэптоп, кинокамера, бритва, лыжи, две сумки — сколько поместилось — одежды) Ева отправила их общим друзьям.

Остальное — в мусор.

От Юргена осталось зеркало, от Феликса — ваза, а от Марка — ничего. Хотя продержался он дольше всех: больше трех лет.

Линда рычала в углу и два дня не подходила к еде.

Конечно, первое время Ева чувствовала опустошение. Все вокруг казалось пустым и ненужным. Хотя было ясно, что лишняя и ненужная — она сама.

Четыре года назад, после Юргена, она сразу сменила обстановку, и была не одна: в доме Клаузенца переход в одиночество прошел почти безболезненно. И она была моложе.

А теперь возвращаться в те же стены, с мыслью о том, чем занять вечер, со злой, не простившей Линдой, было непросто.

Но, со временем, пришло облегчение. И чувство собственной значимости и полноценности — одной, без кого-то.

Почти как после разрыва с Юргеном.

Хотя Марк был совершенно на него не похож.

Отсюда вывод: ни от кого она не зависит, лучше быть одной.

Скоро и Линда успокоилась, стала тереться о ее ноги и, как ни в чем не бывало, запрыгивать в постель.

Но к гулу поездов Ева так и не привыкла и весной, оставив Линду, переехала в Шварцбах, где на все свои и мамины деньги совсем задешево купила просторную, пыльную стеклянную галерею, недавно достроенную на крыше четырехэтажного двухсотлетнего дома. У подъезда, прямо под ее окнами. красовалась клумба с большими, яркими цветами.

Перед вселением, даже не пытаясь получить разрешение (правильность Юргена давно сменилась в ней авантюризмом Марка), Ева наняла бригаду пакистанцев и изменила обретенное пространство: заложила камнями часть стекол, оставив узкие и высокие — в стиле дома — окна и построила перегородки. Вышел симпатичный трамвай: кухня — салон — ванная — спальня.

За неделю до переезда раздался звонок.

— Фройлен Витте? Говорит адвокат Эрик Гросс. Вы проживали на бульваре Константина, сорок четыре, квартира девять?

— Да. — призналась Ева, пытаясь хоть примерно сообразить, какой сюрприз от Юргена догоняет ее из далекого прошлого.

— Мой уважаемый клиент вселяется сейчас в упомянутую квартиру, и мы обнаружили, очевидно, забытое Вами зеркало. Не будет ли Вам угодно забрать его до ближайшей субботы?

Ева не стала искать настоящего хозяина упомянутого уважаемым адвокатом предмета и вдаваться в юридические подробности. Памятник старины, с помощью молодого смуглого юноши, занял свое место на торцевой стене и уверенно возобладал над еще не обжитым холодным пространством.

Первые два года в студии она была одна. И, в общем, было ей неплохо.

Не плохо, и не хорошо. Ничего. Нормально.

Она стала готовить обеды — сама себе, чего раньше не бывало. Выбирала по рецептам рыбу, приправы, специальную зелень. Свои самые большие удачи возила маме, навещать которую стала гораздо чаще.

Много читала, смотрела фильмы.

Клаузенц находил ей учеников. Как правило, Ева готовила абитуриентов к экзамену в академии. Но были и две начинающие девочки, обе — темненькие, из семей эмигрантов.

Новые знакомые не появлялись, а контакты со старыми ограничивались в основном фейсбуком и телефоном.

Нет, она не была в напряжении, но иногда, часто под влиянием книги или фильма, появлялось неясное, но неприятное чувство, что должно быть не так, чего-то не хватает, что жизнь течет не туда.

Тогда она соглашалась на близость с кем-нибудь из пораженных ее необычной, рвущейся за рамки красотой.

Но это были заведомо незначительные эпизоды, чтобы встряхнуться, не заржаветь, почувствовать себя женщиной.

А потом — покой и облегчение, как при возвращении домой.

Был еще двухнедельный отдых в Испании со встреченным там русским. Он был симпатичен и ненавязчив. Они оба немного говорили по-английски и, смеясь, старались жестами объяснить друг другу смысл сказанных слов. Они оба любили плавать, любили просто бродить по улицам, и ни на что не претендовали.

В углу его чемодана Ева как-то заметила два маленьких стеклянных флакона.

— Колешься? — напрямую спросила она.

Андрей рассмеялся:

— Вода из Атлантического океана. Самые дешевые сувениры.

Эти флакончики она видела потом и сама — их продавали туристам по двадцать центов за штуку.

А с наркотиками ей еще предстояло познакомиться.

Ева открыла глаза. Без четверти час. Самое время вылезти из тепла постели в холод ночи, нащупать ногами тапки и пошаркать к шкафу за таблеткой.

Почему она не переложила таблетки в тумбочку возле кровати? Ведь собиралась.

Так, все, вперед!

Она вылезла из-под одеяла.

В темноте даже знакомые предметы казались чужими и не вызывали доверия.

Ева нащупала телефон, который был еще и хорошим фонариком, открыла дверцу шкафа и, посветив вовнутрь, нашла баночку с таблетками. Сколько взять — одну или две? Нет, конечно, только одну, иначе завтра будет не аккомпанирование, а fiasco grandioso.

Проглотив таблетку, не пошла за водой в совсем холодную кухню, а быстро вернулась обратно, в тепло еще не остывшей постели.

Почему-то, ложась в кровать и укрываясь одеялом, она почти всегда вспоминала мать.

Конечно, если ложилась одна.

(В последние годы это условие успешно выполнялось.)

Ее милая мамочка, такая красивая, всю жизнь прожила одна, ни за что не признаваясь Еве, кто был ее отец. Да и баба Марго, потеряв мужа в двадцать два, тоже навсегда осталась одинокой. Неужели это — в крови? Или закодировано в звездах? Баба хоть успела родить маму, а мама зачем-то родила ее, Еву. Наверно, так и передается одиночество — по наследству, по женской линии.

Что же теперь, на ней все закончится?

А может, и правда, забеременеть, пока не поздно? Может быть, не нужно было бросать Юргена? То есть было бы лучше оставить его потом, родив ребенка? Была бы она сейчас с дитем, было бы, наверно, веселее, был бы какой-то смысл. Заодно, получала бы финансирование от капитана полиции. (Случайно встретив парочку из старой компании, Ева узнала, что ее бывший дружок, неожиданно изменив направление, оказался в полиции, в отделе борьбы с уголовными преступлениями.)

Она вдруг ясно почувствовала, что проглоченная таблетка не докатилась куда следует, а прилипла где-то в горле. Неужели опять вставать, идти на кухню, глотать холодную воду?

Юрген бы встал. Без колебаний выскочил бы в холод, глотнул таблетку и выпил полстакана воды: надо, значит надо.

А Марк потихоньку разбудил бы ее, стал бы мычать что-то о безысходности, о неизбежности судьбы, о материализовавшейся темноте, и, конечно, она сама вылезла бы в холод ночи и принесла бы грустному рыцарю таблетку и воду.

Самое интересное: что бы сделал Феликс?

Вот уж кто был непредсказуем.

В том числе и для самого себя.

Наверно, он лежал бы в нерешительности, где-то между «нужно» и «не хочу», как лежит сейчас она, та, которую он так любил. Совсем недавно, всего два года назад.

Здесь, в этой комнате, на этой постели.

Ева услышала стук своего сердца.

Феликс, любимый, где ты? Неужели больше никогда…?

2.

Снежным холодным вечером двенадцатого года они с профессором Клаузенцом отправились на домашний коктейль в честь успешного участия Хильды Гогенцоллерн в Зимнем Таллиннском фестивале классической музыки. Коктейль устраивали родители Хильды, совмещая его с празднованием вселения в только что купленную квартиру, единственную на седьмом этаже небольшой стильной башни в новом престижном районе.

Ева долго крутилась на своем Судзуки по плохо освещенным заснеженным улицам среди одинаковых строений Телефон Хильды, конечно же, не отвечал. Наконец, Ева заметила, что в одной из башен светятся окна только на седьмом этаже.

«Очень странно». — бормотал Клаузенц, нажимая безответную кнопку лифта, а затем поднимаясь по темной лестнице.

Едва оказавшись в подъезде, Ева почувствовала, что дом еще не жилой. На третьем этаже она уже не сомневалась в ошибке. Но эта мысль еще не протолкалась сквозь остальные, крутившиеся в голове, не овладела ситуацией настолько, чтобы дать команду языку и ногам.

— Да, — сказал профессор, — если бы это был замок их предков, ступенек было бы меньше.

— И везде горели бы факелы. — откликнулась Ева.

Клаузенц задыхался от подъема, но не останавливался, чтобы не показаться Еве немощным стариком, каким давно уже был. Вообще, чем старше становился профессор, тем больше он играл при ней джентльмена.

— Это не тот дом. — решил обессиливший Клаузенц за несколько ступенек до площадки последнего, седьмого этажа.

— На всякий случай проверю. — почему-то решила Ева, и толкнула единственную дверь.

В пустой, еще не окрашенной комнате ярко горели лампы, а на полу лежал человек. Он лежал на спине, разбросав в стороны руки и раскрыв рот. Рядом валялись плащ и портфель. Ева вскрикнула, но Клаузенц уже стоял рядом.

— Господи! — произнес профессор, но тут же решительно направился к лежавшему и присел перед ним.

Ева тоже подошла.

— Дышит. — сказал профессор.

— Вон, смотрите! — сказала Ева, указывая в угол на валявшийся там шприц.

Человек на полу вдруг захрипел, дернулся и стал судорожно глотать воздух.

— Он задыхается. — определил Клаузенц. — Смотри, он весь синий. Расстегни ему воротник!

Но галстук сидел крепко, а лежавший продолжал корчиться.

— Надо разрезать! — решил Клаузенц.

Ева достала из сумочки и протянула ему маленькие ножницы.

— Давай ты! — махнул профессор. — Я подержу ему голову.

Ева стала на колени, склонилась над наркоманом и, отогнув воротник, осторожно поднесла ножницы к полосе галстука.

Человек на полу снова кашлянул, дернулся, и в следующий момент и он сам, и Евины руки — все было залито кровью.

— Все равно! — крикнул Клаузенц. — Быстро разрезай галстук!

Ева разрезала галстук. Прямо у нее под руками из вытянутой шеи бил ярко-красный фонтанчик.

— Теперь надо его поднять! — командовал Клаузенц. — Скорей, а то он захлебнется! Три-четыре!

Они подняли наркомана и усадили на подоконник. Ева держала его за плечи, а Клаузенц пытался зажать краем галстука маленькое страшное отверстие.

— Который час? — спросил вдруг наркоман.

— Наверно, около восьми. — спокойно ответил профессор. — Прижмите здесь галстук и молчите, иначе у Вас кончится кровь.

Освободив свои руки, Клаузенц тут же достал телефон.

— Нет. — прохрипел наркоман. — Прошу, никуда не звоните.

— Вы хотите умереть? — поинтересовался профессор, набирая номер.

— Остановитесь, или я убираю руку. — спокойно сказал наркоман и убрал руку.

— Идиот! — крикнул Клаузенц. — Мы же хотим тебе помочь.

— Я знаю. — сказал наркоман, снова затыкая дыру. — Но если Вы вызовите полицию — мне смерть.

— Но я звоню только в больницу!

— Это — то же самое.

— За наркотики не казнят. Вам вообще ничего не сделают. — сказала Ева. Она все еще держала наркомана за плечи.

— Меня убьют. — повторил тот. — Спасибо, можете меня не держать, я не упаду. Зачем Вы это сделали?

— Простите, я не нарочно. Я только хотела разрезать галстук.

— А, понятно. — сказал наркоман и упал.

Профессор тут же сел на пол и приподнял его, затыкая дыру на его шее.

— Звони в больницу! — сказал он Еве.

— Да… Но если…

— Ты хочешь, чтобы он подох здесь, у нас на руках? Хочешь сидеть в полиции?

Ева нерешительно достала телефон. Ее пальцы слипались от крови. Вся одежда, особенно брюки, была в кровавых пятнах.

Она смотрела на лежащего на полу и чувствовала, как сжимается ее сердце. А вдруг он сейчас умрет? Если бы не она, он бы наверняка остался жив. Он совсем не похож на наркомана — и одет прилично, и вообще. Они с Клаузенцом хотели помочь, а сделали только хуже. Вернее, она, своими ножницами.

— Может, позвонить Грете Бош? У ее отца клиника.

— У него детская клиника. И платить за… этого я не собираюсь. Звони в больницу!

— Хорошо. ­— согласилась Ева, и нажала на «Грета» и отошла в угол.

Ожидая, пока подруга ответит, она перекатывала ногой лежавший на полу шприц.

«Боже, она же сейчас на коктейле у Хильды!» — вспомнила Ева и выключила телефон.

— Вы — швейцарец? Какая у Вас страховка? — услышала она голос Клаузенца.

Наркоман уже сидел, сам затыкая рукой свою рану.

— Амбуланса в ней, кажется, нет. — с трудом произнес он. — Немного подождем… кровь остановится… поедем в больницу.

— Хорошо. — согласился Клаузенц. — Здесь как раз недалеко Приют Августина.

Они долго спускались по темной лестнице. Наркоман шел сам, Клаузенц рядом, а Ева несла портфель и пальто.

Она вытерла о снег окровавленные руки и села за руль. Наркоман набрал в руку снег и стал жадно его есть, еще и еще. Клаузенц старался очистить забрызганные кровью брюки и туфли.

Не успели они проехать и сотни метров, Ева почувствовала, что ее трогают за плечо.

— Остановите, фройлен! Остановите, пожалуйста.

Опираясь на Клаузенца, наркоман выбрался из машины и минуту стоял, прислонившись к ней спиной.

— Вам помочь? — спросила Ева.

— Да, пожалуйста. — прохрипел он. — И не выключайте мотор, а то потом не заведется.

Они подошли к ближайшему сугробу, но наркоман промычал «Пожалуйста, дальше» и двинулся вперед. Пройдя еще несколько метров, он вдруг резко толкнул в стороны своих сопровождавших и побежал к машине.

Когда ошеломленная Ева выбралась из сугроба, ее Судзуки уже разворачивалась, немного буксуя по снегу. Она все же сделала несколько шагов и еще успела увидеть лицо крутящего руль наркомана. Ей даже показалось, что из его шеи опять идет кровь. Судзуки проехала в каких-нибудь трех метрах от своей хозяйки и, набирая скорость, скрылась в темноте.

Ева обернулась назад. Несчастный Клаузенц, без шапки и пальто, ковылял по снегу, держась за, очевидно, ушибленное плечо. Он уже не боялся быть похожим на старика.

— У меня там в пальто портмоне и телефон. — жалобно произнес он.

— У меня — тоже. — сказала Ева.

Только теперь она почувствовала слезы на своих щеках.

Окончание здесь

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.