Александр Левинтов: Русский Север. Продолжение

Loading

В 1969 году в посёлке Башмачная губа на Южном острове случилась трагедия: произошёл выброс радиоактивного газа после испытаний в известняках, породах пористых и слабых. Люди пытались бежать, но — куда?..

Русский Север

Заметки

Александр Левинтов

Продолжение. Начало здесь

Новая Земля метёт по-старому

Новая Земля, что отделяет Баренцево море от Карского, во времена Великого Новгорода и освоения новгородцами Поморья называлась Маткой — и не случайно: архипелаг столь велик, что вполне соответствовал представлению о нём как о материке, пусть и не самом большом.

Издавна здесь жили ненцы, их стойбища и кочевья были разбросаны и по Южному и по Северному островам, но в основном стада оленей концентрировались, разумеется, на юге. Первое постоянное поселение появилось лишь в 1877 году и называлось Малые Кармакулы. Оно известно благодаря старейшей в заполярье гидрометеостанции. Столица архипелага — город Белушья Губа, основанная в 1897 году и более известная как Амдерма-2, печально знаменитый полигон ядерных испытаний, открытый в сентябре 1954 года. Первое, подводное ядерное испытание было произведено в 1955 году, в 1957 — первый и пока единственный наземный атомный взрыв, все остальные — подземные. Всего было произведено несколько десятков взрывов: Семипалатинский и Новоземельский полигоны, конкурируя между собой, намного обогнали все другие полигоны, которых мы на своей собственной территории имели немало.

Накануне взрыва «Кузькиной матери», водородной бомбы, сработанной в Арзамасе-16 (ныне город Саров) группой физиков-ядерщиков во главе с академиком Андреем Сахаровым, всех ненцев вместе с оленями насильно вывезли на материковую часть Архангельской области. Почти всех… несчастные как могли укрывались от эвакуации и сколько их погибло на архипелаге, не знает никто, кроме Всевышнего, а у Того — свои счёты с людьми.

Впрочем, вывезенные также не выжили: до испытаний «Кузькиной матери» в начале ноября 1961 года прошло несколько других испытаний, охраной местного населения пренебрегли. Вождь новоземельских ненцев умер в Архангельске от лучевой и страшных мук совести: он, один из немногих, знал, почему их изгнали и что они на себе испытали.

Первая термоядерная бомба ужаснула весь мир, даже советское руководство.

В 2000 году в Нарьян-Маре я читал слегка рассекреченный отчёт об этих событиях. Вот лишь один, но весьма показательный эпизод.

Полковник, которому надлежало визуально засвидетельствовать последствия сразу после взрыва, находился в укрытии — километровой глубины шахте. Когда он выбрался на поверхность, то сошёл с ума: снег испарился полностью и перед полковником предстали абсолютно чёрные горы.

Силу взрыва не рассчитали: предполагали, что рванёт 50 тысяч килотонн, а получилось чуть ли не 60 — три тысячи Хиросим разом.

Устанавливая мораторий на ядерные испытания в середине 90-х годов, президент РФ Борис Ельцин (мы своих главных военных и конституционных преступников называем преступниками лишь спустя десятилетия и прощаем им все их преступления за давностью лет) одновременно подписывает секретный декрет о придании Амдерме-2 статуса Центрального Всероссийского испытательного полигона ядерного оружия.

Сам город — типичные пятиэтажные хрущобы, лишь слегка разбавленные брежневскими девятиэтажками с населением в 20 тысяч заложников «могущества Российского».

Однако Новая Земля — это не только атомные испытания.

Аэродром Рогачёво возник здесь в первые годы войны. До 1947 года он был единственным аэропортом в островной Арктике, пока не построили аэродром Нагурское на Земле Александры (архипелаг Земля Франца-Иосифа). Здесь базировался полк истребительной авиации. Была здесь и военно-морская база, упразднённая в 1946 году: сторожевые суда, береговая артиллерия. Был здесь и зенитно-ракетный полк ПВО, ракетные войска стратегического назначения: паранойя страха границ не имеет, ни ментальных, ни территориальных. Новая Земля, Земля Франца-Иосифа, другие арктические острова и архипелаги, принадлежащие России, начинены войсками и угрозами. Нам не шельф нужен, не нефть и газ с океанских глубин — нам надо стращать отсюда, из белого безмолвия, весь мир.

Когда-нибудь сюда придут кинематографисты Голливуда (или Мосфильма, или Гонконга — не суть важно). Тут есть, что снимать. Сюда свозилась военная техника для проверки её на прочность в условиях ядерной войны, этой бронетехникой и по сей день завалены берега и бухты; здесь несчастный стройбат сооружал архитектурных монстров: военные умы силились создать такие сооружения, которые могли бы противостоять всеразрушающей ударной волне сверхвзрывов.

В 1969 году в посёлке на берегу Башмачной губы на Южном острове случилась трагедия: произошёл выброс радиоактивного газа после испытаний в известняках, породах пористых и слабых. Люди пытались бежать, но — куда? Памятник «Памяти наших погибших товарищей» посреди мёртвого посёлка простоял почти 20 лет, потом его уничтожили…

Не надо думать, что всё это — мрачное прошлое. Полигон действует. Но главное — не в этом. В газете «География», предназначенной для учителей и школьников, я прочитал статью доктора географических наук, профессора Педагогического университета имени Герцена в Петербурге В.Л. Мартынова «Новая Земля — военная земля». В статье дана фотография того памятного взрыва 1961 года. Под ней подпись: «Бомба была сброшена с самолёта. Испытание произошло в дни работы XXII съезда КПСС и свидетельствовало о развитии и мощи первого в мире социалистического государства». При всём моём уважении к профессору и при всей любви к географии, я не могу не задуматься: для чего, для каких целей и жизненных испытаний мы учим своих детей?..

Новая Земля метёт по-старому — позёмкой атомной войны…

Кузькина мать

Вот ты говоришь: «самую мощную в мире бомбу «Кузькину мать» при Хрущеве в Арзамасе сварганили, а рванули на Новой Земле». Что верно, то верно, на Новой. Только там же ее и сварганили. И не физики-ядерщики, а мы втроем — радист Серега, Володька-художник и я. Я ведь, когда после университета в армию загремел, по специальности синоптиком работал на Новой Земле.

Нам там хорошо было. Никакой строевой. Серега Би-Би-Си ловил — кто их там задержит, эти вражьи голоса? Володька сначала всякие плакаты рисовал, гвардейцев пятилетки. А когда Ленина маслом по холсту выдал, то совсем захорошел — портреты стал рисовать. И Cамого, и замполита, и других офицеров, а потом их жен, детей. Словом, фронт работ себе создал до конца службы. А у меня и вовсе никаких забот — Новая Земля она и есть Новая Земля. Всего два сезона: или снег идет или он лежит.

Все хорошо. Особенно с харчами. Страна колбасу вареную вместо мяса ест, а у нас — сырокопченая, как в Кремле, севрюга в томате чуть не каждый день, тушенка, за которой 250 миллионов человек перед каждым летом гоняются. Одно плохо. Борт из Амдермы приходит только летом и выпивки, сколько б ни завезли, хватает только на половину межнавигационного срока.

Ну, мы и придумали. Сидим как-то в радиорубке, пульку расписываем, слушаем, что новенького про нас клевещут. Володька и говорит:

— Я заведующего пищеблоком за молочную канистру нарисовал.

— Цветы ставить в нее будешь?

— Меня моя бабка в деревне учила: на кило сахара три литра воды и тридцать грамм дрожжей — через две недели три литра браги по 20 градусов крепости каждый.

— И все?

— Ну, можно еще закусывать.

— А где?

— Ты под сценой в Доме офицеров был?

Жили мы втроем в этом самом доме офицеров, над зрительным залом и, конечно, знали его, как свой карман, даже лучше, потому что в кармане — ну, совсем нечего знать. Под сценой в пыльном промежуточном пространстве валялись сломанные стулья, какой-то реквизит, хлам декораций и прочая пыль несбывшейся гарнизонной жизни.

После тщательной технологической разработки каждый выставил свой пай: Володька — канистру, я — шаропилот (это такой здоровенный гондон, который может раздуваться до 200 метров, чтобы при вертикальном взлете снимать метеопоказания со всего восьми-девятикилометрового слоя нижней атмосферы, по— нашему, по-синоптически, — тропосферы) для собирания в себя сивушных паров, Серега купил виноградный сок, дрожжи и сахар. Идея виноградного сока нам троим очень понравилась, потому что по молодости и глупости мы очень берегли свое здоровье.

Положили, что процесс будет идти две недели. И каждый день проверяли его ход. Шаропилот раздувался, постепенно заполняя собой все подсценное пространство и это вселяло в нас уверенность в завтрашнем дне и вообще светлом будущем до прихода борта из Амдермы.

А тут — отчетно-выборное партсобрание. А в армии кто не в партии? — Только комсомольцы.

У нас брага, считай, готова, а у них на этот день — партсобрание отчетно-выборное. Вот непруха!

Ладно, в ту ночь мы заигрались и спать легли поздно, часа в два, наверно. Только заснули, как рванет! В Норвегии, наверно, все окна повылетали от этого грохота. И северное сияние пошло сполохами цветов побежалости.

Первая мысль — война. И не только у нас эта мысль. Весь гарнизон через две минуты в Доме офицеров собрался. А там амбре стоит! Ну, ты понимаешь… Гвозди мы не учли, а они, заразы, вбиты были по-советски: сверху нормально, а снизу не загнуты, торчат. Ну, мой шаропилот на один из них и напоролся, как на вражескую мину. В канистре, из-за взрыва и взрывного вакуума — ни капли.

Замполит в истерику:

— В канун отчетно-выборного! Это — политическая провокация! Под трибунал пойдете!

А Володька как раз портрет его жены никак не кончал. Ну, думаем, — штрафбат, дослуживать будем на великих стройках коммунизма.

Тут Сам, молчал-молчал, а потом:

— Уткнись. Не видишь — у пацанов и так горе.

Ничего нам не было. Показали мы миру и гарнизону «кузькину мать» и больше не экспериментировали. А ты говоришь — «Арзамас-16». Наша это работа.

Северяне

Наташка была одной из самых ярких красавиц на нашем курсе. И я, как и многие другие, был немного влюблен в нее. Впрочем, я был немного влюблен во многих на нашем курсе. А с Наташкой у нас как-то само собой сложились очень хорошие дружеские отношения, в основном, благодаря ей. Когда мы с ней впервые поцеловались, не помню где, она сказала:

— Всё здорово, только я скоро, наверно, выхожу замуж и поэтому дальше — ни-ни.

И после этого мы весело и беспечно болтали и целовались всю зимнюю сессию, а потом начался последний, дипломный семестр, мы разбежались, потеряли друг друга, а когда начались защиты, Наташка уже была замужем. На свадьбу она меня не пригласила, и я было обиделся, но свадьбы, оказывается, и не было — они взяли с родителей с обеих сторон деньгами, чтобы сразу встать на ноги и не корячиться несколько лет на карачках маленьких зарплат. Для этой же цели они завербовались на три года на севера, на метеостанцию, в какую-то жуткую тундру. Ее муж — с геологического. Оба красивые, высокие, под стать друг другу и на глазах счастливые и влюбленные. Мы втроем выпили бутылку шампанского в кафе-мороженое на Ленинском проспекте и разбежались по жизни в разные стороны.

Я попал в Западно-Сибирскую экспедицию и сразу же после окончания Университета, без всяких отпусков, загремел в поле.

На следующий год я уже был в самостоятельном маршруте. Носило меня по всей этой тундре, по трассе «мертвой дороги» Салехард-Игарка, из конца в конец. Насмотрелся такого, что на всю жизнь врезалось, хотя лучше не вспоминать.

И однажды вынесло меня на дрезине (тогда еще по этой дороге дрезины могли ездить, но уже не везде) к одинокой метеостанции.

Так мы вновь встретились.

Олег оброс бородой, Наташка как-то опростилась и из московской девочки превратилась в настоящую колхозницу, с обожженной и грубой кожей лица.

— Вот так и живем.

Вся мебель и обстановка была грубо сколоченной из худосочных досок и жердей — с пиломатериалом здесь более, чем напряженно. В одном углу — рабочий угол с работающим радиопередатчиком, в другом — огромный сексодром, разворошенный и неприбранный. По центру — прожорливая низенькая печка с двумя конфорками. Кругом — типичная ящичная тара, знакомая по камералкам. Полужилое пространство, неухоженное и запущенное

— Я было пыталась навести тут порядок — через месяц опять все то же самое, — в ее лихой беззаботности чуть слышалась тоска.

Одна стена комнаты (а вся их станция — однокомнатная изба) заклеена фиолетовыми обоями. Я всмотрелся — двадцатипятирублевки.

— Нам только четвертными платят, новенькими. Каждый месяц сбрасывают со жратвой и почтой с вертолета. Вот заклеим все стены — и айда домой, в Москву.

Они достали мня вопросами, что там в Москве, где что идет, кто с кем спит или поженился. Когда один пузырь спирта кончился под их «завтрак туриста» и мой шпротный паштет, оба впали в откровения.

— Представляешь, когда приехали сюда, сначала не то, что каждую ночь — он мне проходу не давал. Надо срочные показания снимать, а ему невтерпеж. Я уж думала сдохну под ним. А потом — все реже и реже. Сейчас вообще — перестал. Слышь, ты, ты совсем перестал?

— У меня — половая депрессия. Понимаешь, старик, ничего не хочется. Тут как-то сижу у радиопередатчика, поймал Москву — у нас тут, в основном, Би-Би-Си и разные американцы ловятся, «Маяк» редко пробивается. А там песню новую поют: «Московских окон негасимый свет». Я как представил себе это, июль, после грозы, свежесть и умытость, белые платья в темноте, а у нас тут — минус сорок три, ветер — до 30 метров в секунду, пурга, волки голодные воют. Я чуть на стену не полез. Весной, как светлеть стало, так озверел, что чуть за оленухами не стал гоняться.

— Меня тебе мало, сокжой кобелястый.

Они переругивались, вроде бы и добродушно, но на какой-то тонкой и острой грани.

Ночь — а какая ночь в тундре летом? — прошла под бесконечные расспросы, разговоры и мелкие стычки.

Утром за мной пришла дрезина, что и привезла меня сюда. По делу я так ничего не сделал, да и черт с ним. Олег сидел за аппаратом отправляя метеосводку по коду 01 и получая служебную информацию. Мы с Наташкой стояли перед домом. От меня несло репудином, новым средством от комара и гнуса, от этого репудина лошади шарахаются и верблюды дохнут.

— Ты бы меня трахнул? Я бы тебе дала. Олег возражать не будет.

Я осмотрел тундру — где? Потом вспомнил про раскуроченный топчан, потом еще раз посмотрел на Наташку, неожиданно высыпавшие на лицо веснушки, выгоревшие волосы, в ставшие маленькими глаза, в которых стояла тоскливая надежда, посмотрел на ее кирзу, представил, что там под ними и под казенной энцефалиткой:

— Наташ, извини, я не смогу.

Она всхлипнула:

— Понимаю.

Я глупо и долго махал им с раскачивающейся во все стороны дрезины, а они стояли у своей станции, каждый сам по себе и порознь…

Через полтора года, под Новый Год, они вернулись — так как отпуска они не брали, то и срок кончился на полгода раньше.

Первое, что они сделали в Москве — развелись.

Олег почти мгновенно спился и получил десять лет за убийство в пьяном виде.

Наташка решительно пошла по рукам, потом вышла замуж за какого-то богатого шведа, через четыре года неожиданно вернулась, с дочкой и сильнейшей наркотической зависимостью, что тогда было большой редкостью и диковиной.

Все это я узнавал случайно и стороной — меня она люто возненавидела.

На мосту

Это было летом, душным, полным предвечерними грозами, июле, в сибирском городе средней руки, где еще оставались хоть какие-то крупицы смыслов существования (в мелких городках и миллионерах этих следов не было никогда, изначально, присно) и некоторая провинциальность как проявление осмысленности.

Я задержался на неделю в этом городе перед отправкой себя на экспедиционный север и с тоской наслаждался хоть какой-то цивилизацией: девочками в летних мини-одёжках, афишами кинотеатров и заезжих театральных халтурщиков, точно таких же, как местные, непросыхающих в рефлексивно-критической пьянке.

После работы в заваленном серо-коричневыми папками устаревающей статистики офисе, я сидел старомодной чайхане с занавесками, скатертями и фикусами над своим обедо-ужином с законными ста пятьюдесятью в ожидании, когда кончится проливенная гроза, с громами и молниями, потоками черноземной мути по раздолбанной мостовой.

После этого и после ста пятидесяти в воздухе наступала живительная благодать, дышалось и думалось легко и по-доброму — я шел гулять по бесконечным окраинам города, которые начинались, собственно, в самом центре: весь город был одной сплошное окраиной в два-три этажа, в колонках и реденьких магазинах под общей вывеской «Продукты».

Южная часть города сужалась до двух одноэтажных набережных местной реки с нежным названием и быстрым, почти горным течением. Эти набережные улицы ютились между рекой, огородами, какими-то хоз.зонами с колючкой, невысокими свалками промышленного мусора. Заканчивалась вся эта селитьба деревянным мостом через реку, низким, потому что выше по течению никакого судоходства не было и не могло быть: в Сибири почти всегда так — город кончился, и за ним уже ничего жилого, край света до какого-нибудь океана.

На мосту свесив ноги, сидели две, мать и дочь, судя по всему, одной за тридцать, другой — лет тринадцать. На матери лежала печать уставшей красоты, девочка была просто уставшей, терпеливо уставшей. Обе одеты в самые простые ситцевые платья, а поверх легкие и пообтрепанные кожушки.

Они удили рыбу.

Они очень ловко, мастерски забрасывали донки, каждая свою, и терпеливо мотали толстую полумиллиметровую леску, иногда поддергивая ее профессиональным движением.

Они и вчера здесь же сидели.

— Не мое печальное дело, но мне кажется, так вы ничего не поймаете.

— Это почему же?

— Вы бросаете по течению, а потом тянете против течения.

— И что?

— И рыба на быстрой воде тоже стоит против течения: ваши блесны приходят к ним из-за ушей и проносятся мимо; можно, я попробую в другую сторону?

Женщина передала мне свою закидушку, с другой стороны моста я забросил, не так далеко и умело, как они, но зато почти сразу возникла поклевка, я немного подсек и вытянул вполне приличного сырка грамм на триста.

— Надо же, — смутилась женщина, — мы раньше на озере жили, там всё равно, с какого берега и в какую сторону закидывать. А мы, две дуры, тут уже четвертый день без толку сидим. Что это за рыба?

— Сырок. Отличная, очень нежная и жирная рыбка, из сиговых.

— У нас такие не водятся.

Я перешел по мосту на другой берег реки. Слева разгорался махровый закат, долгий, как и всё в Сибири, безнадежно долгий. Так, наверно, умирают чахоточные.

На следующий день я уже шел целенаправленно — на мост.

— А мы вчера ещё шесть штук поймали: три таких же, забыла, как. Двух язей и окуня, здоровенный!

— С язями будьте осторожны: они часто больны опистрахозом, печёночным глистом; а мне закидушку — неужели взяли?

— Взяли, взяли!

Я сел рядом с ними. В белом пластмассовом ведёрке уже набилось с десяток.

— И чего вы с ними делать будете?

— Навялим.

— Я таких люблю запекать.

— Как это?

— На противень, прям не чищенную и не потрошённую, засыпать солью по самые глаза и через сорок минут, когда соль замонолитится и подрумянится, рыба готова.

— Не пересолится?

— Рыба никогда лишнего не возьмёт, а можно и закоптить, если коптилка есть.

— Как не быть?

За разговорами мы надёргали хвостов двадцать, больше уже в ведро не лезло.

— Ну, я столько и за ночь не разделаю, пойдемте к нам, поможете.

Мы побрели, подстёгиваемые чахоточными сполохами в пол-неба.

Они снимали пол-избы, комнату с кухней, с отдельным ходом и половиной здоровенной плиты.

Пока сырки запекались, всю остальную рыбу я промыл, уложил в крепкий рассол, добавил пряностей, нарезал кругляшами корень имбиря и притопил рыбу небольшим гнётом.

— Завтра в обед каждую тряпкой оботрите, дайте полчасика просохнуть — и в коптилку. Она у вас горизонтальная или вертикальная?

— Вертикальная.

— Это правильно. Опилки вишневые есть?

— Нет, откуда?

— Ну, сухие веточки, можно, если нет вишни, грушу или яблоню.

— А я думаю, зачем хозяева старые ветки и веточки складывают?

— Рыбу вешайте хвостами вверх.

— Ну, это-то мы и сами знаем.

Печёный, обжигающий и ароматный самим собой сырок улетел на ура, каждому по паре голов досталось.

За столом, наконец, и познакомились. Маруся и Нина. Нине действительно тринадцать лет, совсем пацанка.

А разговорились только в следующий вечер. Мне утром улетать на севера. Приперся в коробкой дешевых конфет — какие были, да и на полевые в городе не напляшешься.

Сидим в ряд, по центру моста, над стрежнем: Нина, Маруся и я.

— Вот шуга осенью пойдёт, я и утоплюсь с этого моста, — начала она буднично и просто, как за керосином сбегать, при Нинке, вовсе ее не стесняясь. Я даже не понял сначала, о чём это она.

Муж умер этой весной.

— Сначала намарусился всласть, а потом… Нина не даст соврать. Как пил, как пил! Ну, понимаю, работы лишился не по своей воле, ну, понимаю, спьяну инвалидом стал — так утихни, угомонись — нет! С какой-то окаянной злобой себя губил, зубами скрежетал, но пил!

Нина, сидевшая до того молча и терпеливо, вставилась:

— До белой горячки допился. Никогда не думала, что это так страшно: мы ничего не видим, а он видит, как к нам врываются какие-то злодеи, в окна и двери, и кричат, и шумят, и угрожают, а мы с мамой слышим и видим только тишину пустоту.

Странно, мне двадцать шесть, я её вдвое старше, но я — ребенок, а она — взрослый, уже поживший человек.

Рыбалка — своим чередом, и мы вновь настебали целое ведро. Разговор в каком-то параллельном пространстве, гораздо более важном, чем эти закидушки и рыбий жор на вечерней зорьке.

— Весной мы его в третий раз отдали в психушку, и он оттуда уже не вернулся. Нас об этом врач еще после второго раза предупредил: третий — последний. У меня внутри всё как калёным железом выжгло. Пустая стала. Я себе места найти не могла, всё из рук валится, всё ни за чем, душу он из меня вытряс. Всё у нас пошло наперекосяк: дом и огород у себя в посёлке бросили, сюда, вот, перебрались. Я бы, может, запила, но никогда этим делом не баловалась, да и мужнин пример слишком страшен: вот он, прямо на глазах. И при Нине… Слушай. Возьми ты её Христа ради с собой, увези отсюда. Собой как матерью клянусь — она вырастет и будет тебе хорошей женой, верной, любящей, терпеливой, понимающей, она тебе деток родит, хочешь, я перед тобой на коленки встану?..

— У мамы рак. Врачи говорят: от двух до шести месяцев осталось, четвёртая стадия…

— Я точно для себя решила: если доживу до шуги, то непременно в неё брошусь. Забери Нинку, Христом Богом прошу — пропадёт ведь…

Наутро — самолёт, сначала на север области, потом — на настоящие Севера, в Заполярье, до сентября, а там — Москва, шум-гам-трам-тарарам, ненастоящая жизнь на настоящем асфальте, по которому я скоро начну скучать.

***

Мы сидим у него на кухне, вечеряем, хотя уже давно заполночь, и пол-литра наша иссякла и высохла.

— У нас есть ещё что-нибудь выпить, Нин?

— Нет. Всё, кончайте разговоры и укладывайтесь. Только тихо — детей не разбудите.

Неведомый люд

На огромной территории от Ледовитого океана до мягких холмов Южного Китая, от Зауралья до Тихого, живет тихий и укромный народ одиночек. Они кочуют небольшими семьями, а чаще — в одиночку. Их совсем немного — не более сотни тысяч и их во все времена было так мало. Ни один народ на земле не рассеян так, как они. И ни один народ на земле не владеет такой огромной территорией. Плотность заселения ими территории ничтожна — примерно по 200 квадратных километров на человека.

Номадный цикл этого народа — ровно жизнь. Это значит — человек никогда не бывает в одном месте дважды, кроме места своего рождения и смерти. Он всю жизнь ищет место, в котором родился и непременно приходит туда — умереть. Его мир всегда нов и незнаком ему, но он прекрасно в нем ориентируется, потому что он знает не топографию, а мифологию своего огромного мира, на уровне кода. Он прекрасно ориентируется на местности, неважно какой — в пустыне Гоби, в таежных распадках верховьев Лены или среди низеньких горизонтов заполярной тундры — все эти приметы места ему, человеку новому, ничего не говорят. Но он умеет читать небо, звездное и задернутое тучами, пургой или беспросветной ночью.

С соплеменниками он почти не пересекается или очень редко, порой по нескольку лет не ни с кем из них не общаясь. Встречи же эти тянутся по нескольку дней и ночей и становятся вехами жизни — двигаясь дальше, человек продолжает беседу у костра, включает в нее предыдущих и вымышленных собеседников. Так он узнает и создает для себя новости и и ход жизни на земле. Поэтому со стороны кажется, что они все время разговаривают — с собой.

У них очень интересный язык, который они осваивают с молоком матери и на котором говорят между собой безо всяких диалектов и акцентов. В их грамматике шесть наклонений:

изъявительное,
повелительное,
побудительное,
сослагательное,
предположительное,
предположительно-долженствовательное.

Основное время глаголов — неопределенное (несовершенное и совершенное, совершающееся и только что совершившееся), прошедшее (контрастное неопределенному) и будущее как несовершившееся неопределенное. Если я правильно понял, неопределенное время соответствует нашему настоящему, но это ненастоящее настоящее, будущее же и прошлое — лишь состояния этого ненастоящего настоящего и, таким образом, вся глагольная конструкция — зыбкое марево полусонных полудействий, причины и результаты которых необязательны, неинтересны и ненеобходимы. С этой точки зрения их язык находится на таком же расстоянии онтологичности от русского и греческого, как эти оба — от английского. Повидимому, к востоку от Гринвича глаголизация существенно ниже чем к западу от него не то по геологическим, не то по метеорологическим соображениям Господа Бога.

Все существительные этого языка имеют неопределенный артикль. Если артикль отсутствует — значит это не существительное, а только предположение о нем, проект предмета или вещи. Определенность существительного определяется либо другими существительными либо прилагательными. Прилагательных в этом языке гораздо больше, чем в любом другом языке — ведь каждый раз приходится говорить и описывать только уникальное. Собственно, можно говорить только прилагательными, этого вполне достаточно.

Однажды я попробовал перевести одно их стихотворение, напетое мне у костра слепой старухой. В чересчур свободном переводе это звучит так:

щемяще-тоскливые сполохи ив
на слезах, могилах и горестных судьбах
забитых земель и забытых равнин
в чьих-то потерянных, запертых душах
напоминают Стену Плача,
опрокинутую навзничь,
до покатого горизонта,
любой огонек — как свеча и молитва
за упокой умирающих заживо
в этой суровой могиле утрат.

С другими людьми и народами они стараются не соприкасаться, чтобы не узнать чего-нибудь лишнего. Проходя незамеченными сквозь другие народы, они стараются не нарушить собой чужую жизнь, чужие нравы, обычаи и уклады. Они и питаться стараются тем, что не едят другие, чтобы ненароком не нанести им урон или ущерб. Так, увидев силки или остатки мясной пищи у кострища инородного племени, они переходят на ловлю рыбы или собирание диких плодов.

Они никогда не пользуются огнестрельным оружием, хотя слышали о нем — они не хотят быть зависимыми от кого бы то ни было. Они прекрасные охотники и из своих коротеньких луков попадают белке, горностаю, соболю или кунице в глаз с расстояния в 30-40 шагов. Они не боятся встреч с медведем, хотя и никогда не охотятся и не убивают медведей, считая их своими тотемными предками. Рыбу они ловят исключительно руками, излечивают любые болезни и раны корешками, ягодами, грибами, толчеными камнями — во всей этой природной аптеке они имеют отменный толк.

О внешнем мире у них — довольно туманные представления, но они твердо знают, например, что Россия — страна для выращивания ненависти, стабильные урожаи которой и высокий спрос — что еще надо для критического реализма и политического террора? На все это они смотрят с недоумением.

Однажды мы сидели на маленьком и пестром островке посреди бурного ручья, с которого (я знал, а он догадался) начинается огромная река, самая большая река самого большого континента. Желтенькие березки суетились вокруг ярко-зеленых елочек, из разноцветных камней выскакивали остролистные травы и голубая от ледниковой чистоты вода билась о неровные камни и камушки.

— Для чего вы?

— Кто, если не мы, — он отвернулся от костерка, на котором, распятая на рожнах, пеклась дебелая и роскошная щука, лег на спину и глядя в ситцевую рванину неба, голубое на белом, ответил, будто читая белое на голубом, — кто наполнит этот мир мечтами и молитвами, кто придаст его безмолвию тепло разговора, кто спрячет в его недрах сказки и легенды, кто будет любить этот мир не за плодородие и красоту, а просто за его существование?

Иногда мне кажется, что в какой-нибудь отдаленной реинкарнации я вернусь сюда, рожденный в этом народе. А, может, я уже был среди них, только не помню об этом.

Продолжение здесь

Print Friendly, PDF & Email

7 комментариев для “Александр Левинтов: Русский Север. Продолжение

  1. Прекрасное эссе, которое тяжело читать. Просто жуть…
    После Перестройки я прочёл одну интересную статью о подземных ядерных испытаниях в СССР. Такие испытания проводились с благой целью создания больших подземных резервуаров. Если я не ошибаюсь, то в общей сложности было проведено более 700 подземных ядерных взрывов, после которых, наконец, выяснилось, что эти резервуары никому не нужны, зато источники питьевой воды безнадёжно отравлены радиоактивным фоллаутом.

    1. Для меня вся ядерная программа СССР видится не в рамках Холодной войны и гонки вооружений, а в жанре гражданской войны= войны государства против собственных граждан. Эта война началась в 1917 году и продолжается по сей день

  2. Молодая женщина, ставшая через несколько лет моей подругой, проживая в Салехарде в годы испытаний на Н.Земле, облучилась. Много лет масса диагнозов и некое конвенциональное лечение — раз в год, по весне, лысеющая, на месяц в больницу. Только после Чернобыля, когда врачи стали покомпетентней, разбрались — все проблемы этой женщины были от ТОЙ радиации.
    Что это за Западно-Сибирская экспедиция? Где был ее административный центр? Ленинград?

    1. Это комплексная экспедиция Института географии АН СССР (Москва). Ненцев почти всех вывезли в Нарьян-Мар и Архангельск, где они довольно быстро вымерли. На Новой Земле, на Ямале, Гыде и в прилегающих районах погибло 11 миллионов голов северных оленей. Восстановить стадо так более и не удалось

      1. Александр Левинтов
        22 Июнь 2014 at 18:53 | Permalink
        Как я понимаю, население вывезли уже ПОСЛЕ?

        1. Нет, до. Многие ненцы пытались спрятаться и остаться на Новой Земле. Вымирали ненцы на материке по двум основным причинам: они нахватались радиации от предыдущих испытаний и их, кочевников, поселили в городе, где они единственное, что умели — болеть вирусными заболеваниями

  3. Самуил, спасибо за столь скрупулезный критический разбор, включающий и жанровый.
    Могу только добавить:
    1) рассказы «Северяне» и «На мосту» — полный вымысел, но ведь и вымысел имеет реальные корни.
    2) основная мысль всего «северного» сборника, да и, пожалуй, всего остального заключается в том, что человеческие отношения превыше всех прочих: служебных, профессиональных, политических и т.д. Мы звереем и дичаем, когда начинаем игнорировать в себе эти человеческие отношения
    Еще раз — спасибо

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.