Игорь Рейф: Доктор Пресман. Судьба врача «чеховского призыва»

Loading

Игорь  Рейф

Доктор Пресман.
Судьба врача «чеховского призыва»

С раннего детства, сколько я себя помню, в нашей семье хранилась фотография худощавого человека в очках и в странно смотрящейся на нем долгополой, до пят, шинели и высокой папахе, с надписью на обороте: «Память о походе, совершенном мною от Нерчинска до Манчжурии с !4-го по 28 марта 1904 г. со 2 Аргунским полком Забайкальского казачьего войска в качестве старшего врача сего полка».

Человек этот – мой дед, Зимель Абрамович Пресман, которого я никогда не знал, потому что родился четыре года спустя после его смерти. А кроме нескольких фотографий  уцелела еще его диссертация да два диплома – лекарский, целиком составленный на латыни, и докторский – на степень доктора медицины. Да кое-какие рассказы матери, сохраняющиеся в моей памяти, покуда сохраняюсь я сам.

И вот, чтобы все это не истерлось и не улетучилось вместе со мной, я и решил записать то, что помню – сначала для моего сына, а потом, немного поразмыслив, и для более широкого круга читателей, из тех, кто неравнодушен к своему прошлому. Ведь каждый человек – это пласт истории, а судьба врача «чеховского призыва» (между ним и Чеховым было всего 7 лет разницы), представляет, вероятно, некоторый интерес для поколения,  перешагнувшего в XXI век.

С чего же начать? Может быть, с анекдота, сохранившегося в изустном семейном предании, о том, как  в детстве, будучи неравнодушен к лошадям, он завел себе жеребенка, которого втайне от родителей держал на чердаке. Но потом жеребенок вырос и уже не пролезал в чердачное отверстие, и тайну пришлось раскрыть. Теперь в это трудно поверить, потому что на фотографиях дед всегда серьезен. Но иметь дело с лошадьми по жизни ему пришлось тем не менее еще не раз. И когда служил в Японскую кампанию полковым врачом, и когда, занимаясь частной практикой в Киеве, держал для посещения больных собственный выезд. Правда, лошадь ему попалась тогда с изъяном. Когда-то она работала в цирке и по неискоренимой с тех пор привычке ни с того ни с сего начинала вдруг заворачивать посреди улицы, описывая почти правильный геометрический круг. К счастью, движение в ту пору было такое, что с этим недостатком можно было мириться.

Но вернемся к началу и заглянем в приложение к защищенной им в 1894 году докторской диссертации – так называемое Curriculum vite (вот, оказывается, какая еще бывает польза от диссертаций!). Несколько скупых строк позволяют заполнить пустующие пробелы моей памяти.

Итак, родился в 1867 году в Бобруйске Минской губернии, но гимназию окончил не  в Бобруйске, а в полустоличном Минске. (То есть рано отлепился от семьи, потому что, сколько я знаю, не ладил с родителями, хотя впоследствии материально много им помогал. Как помогал и семье своего рано умершего брата, являясь опекуном троих его малолетних детей, которых содержал до их совершеннолетия, а точнее,  до  окончания  университета –  все трое стали врачами. Таковы были в то время представления о семейном долге.) Далее следует естественное отделение Петербургского университета и два года спустя – перевод на медицинский факультет Дерптского, или, по-тогдашнему, Юрьевского  университета (теперь этоТарту).

Студентом выпускного курса он впервые попадает на фронт. Правда, фронт бескровный, но от того не менее серьезный – холерная эпидемия  1892 года, охватившая десятки губерний  России и по одной из версий, сведшая в  могилу самую известную свою жертву – Петра Ильича Чайковского. Лев Толстой и Чехов, сотни других знаменитых и безвестных подвижников, каждый в своем уезде и в меру своих возможностей, самоотверженно держали этот фронт все лето и осень 1892 года. Ну а дед принял свое «боевое крещение» в Новгородском земстве в качестве участкового врача.

Жаль только, что не вел  записок, которым теперь не было бы цены. Да и вообще не испытывал тяготения к перу. Автограф на обороте уже упомянутой фотографии да надпись на экземпляре его докторской диссертации «Милой Сонечке от автора, Киев, 3 марта 1896 г.» – вот все, что сохранилось из написанного его рукой.

Сонечка – его будущая жена, а 1896 год – по-видимому, год их знакомства. Следовательно, к тому моменту он был уже в Киеве. Но над диссертацией работал в Петербурге, в клинико-бактериологической лаборатории проф. М.И.Афанасьева при клиническом институте им. Великой княгини Елены Павловны, а защищался на заседании ученого совета Военно-медицинской академии 19 марта 1894 года. Тема диссертации также клинико-бактериологическая: «Материалы к клинической бактериологии мочевого аппарата», причем среди его оппонентов, или цензоров, как их тогда называли, числился сам Ф.И.Пастернацкий, чье имя носит едва ли не первый по популярности у российских врачей  симптом первичного обследования больного (болезненность при поколачивании поясницы как признак патологии почек).

Не могу сказать, почему после этой успешно защищенной диссертации дед не связал свою жизнь ни с урологией, ни с микробиологией, но знаю только, что следующим местом его работы становится Клиника внутренних болезней известного в Киеве профессора Яновского, где он приобретает квалификацию высококлассного интерниста, будучи, как утверждала моя мама,  любимым  ассистентом своего знаменитого  шефа. (Напомню, что принятая в советские времена классификация сердечной недостаточности носила название по имени  ее авторов – Стражеско-Яновского.)

И опять непонятный зигзаг судьбы. Почему порывает он с так удачно начавшейся научно-преподавательской карьерой ради поприща частнопрактикующего врача? Послужила ли тому причиной  Русско-японская война, куда он был мобилизован в качестве полкового врача, и вырвавшая его из проторенной жизненной колеи? Или то был просто шаг навстречу своему предназначению? Но, так или иначе, последние свои тридцать лет дед занимался уже только тем, к чему был, по всей вероятности,  и призван –  работой врача общей практики, и об этом   периоде его жизни я могу рассказать чуть подробнее.

Квартира и кабинет находились в бедном полупролетарском районе Киева на Подоле и занимали половину этажа – 8 или 9 комнат. Часть из них была отведена под водолечебницу, причем женщинам отпускала процедуры  жена, а мужчинам – специальный служитель, исполнявший по совместительству обязанности истопника. Вероятно, была и еще прислуга – кучер и, может быть, кухарка. Ну и, наконец, три женщины, составлявшие семью – жена и две дочери, родившиеся между 1897 и 1901 годами. Это и был его «персональный ковчег», в котором ему предстояло преодолеть самые трудные  времена, в которые с началом Первой мировой войны вступила Россия.

К тому моменту он был уже не молод, и поначалу его привлекли к работе в Киевской городской призывной комиссии. А что означает в военное время эта должность, когда от  вердикта врача зависит нередко судьба человека, объяснять излишне. Так что не приходится удивляться, что кабинет и квартиру деда осаждали всякого рода просители,  приходившие часто не с пустыми руками. Он очень нервно реагировал на подобные подношения, особенно когда их оставляли за его спиной, на лестнице или в прихожей, и требовал от прислуги во что бы то ни стало догнать дарителя. И если это не удавалось, ходил мрачнее тучи.

Но затем его назначают в тыловой госпиталь, дислоцировавшийся в Курске, и  мелкие эти неприятности остаются позади. На лето сюда приезжает семья, а положение человека службы,  как это заметил еще Л. Толстой, освобожденного от забот по добыванию хлеба насущного, в некотором смысле предпочтительнее положения его гражданских коллег, особенно в военное время. Так что два этих военных  года – 1915-й и 1916-й  – оказались для семьи Пресманов едва ли не самыми благополучными, насколько это вообще возможно в воюющей стране.

Революция не только смела вековой самодержавный уклад, но и подорвала культурные основы существования миллионов людей, и первыми, кто столкнулся лицом к лицу с этой  ее изнанкой, были, конечно, врачи. Калейдоскоп сменяющихся властей, облавы и стрельба на улицах Киева, антисанитария и нехватка продовольствия, тифозные эпидемии и  тяжелейшая пандемия испанки – может быть, все это и не коснулось так страшно дедовой семьи, где не было взрослых сыновей, но все эти бедствия в полной мере обрушились на его больных, и он из месяца в месяц несет на своих плечах  этот груз, почти не делясь с домашними профессиональной стороной своей  жизни.

Характерно, что моя мама запомнила всего один  драматический из нее эпизод (а кто скажет, сколько их было за все эти годы), когда вернувшись от сыпнотифозного больного, дед обнаружил на своем белье вошь и несколько дней ходил подавленный, ожидая заражения. А, вообще, к таким больным он предпочитал выезжать без халата, считая, что так было меньше шансов заполучить опасного паразита, и всей своей практикой, по-видимому,  подтвердил, что был прав.

После революции с водолечебницей пришлось, конечно, расстаться,  а оставленные им жилые комнаты тоже изымались одна за другой и таяли, как шагреневая кожа. Под конец их оставалось всего две – столовая-спальня и кабинет, а квартира превратилась в многонаселенную коммуналку. Впрочем,  к тому времени и этих двух было, в общем, достаточно, поскольку они с женой жили теперь вдвоем – обе дочери упорхнули в начале  1920-х  годов в Москву. Постепенно сошла на нет и не поощряемая новой властью частная практика, и дед, как и положено советскому человеку, пошел служить. Благо поликлиника водников размещалась в первом этаже того же дома. Однако он  выговорил себе особый режим приема –  40 минут на одного больного. Не каждое рядовое медицинское учреждение могло похвастать специалистом такого уровня, и ему пошли навстречу, оформив на должность консультанта.

Фотография в обнимку с  2-летней внучкой, моей старшей сестрой, приехавшей летом 1934 года из Москвы погостить к деду с бабкой – одна из последних. Через  полторы-две недели его не стало. Московские гости еще не успели уехать, когда, почувствовав   сердечное недомогание, он  попросил вызвать сестру из своей поликлиники, чтобы сделать укол камфары. Но когда прибежала сестра со шприцем, все было кончено. Надеясь на чудодейственную силу лекарства, та все-таки сделала этот последний, назначенный им самому себе укол, но вернуть его к жизни это «универсальное» в ту пору средство, разумеется, не смогло.

Его еще не успели вынести из дома, когда соседи начали уже занимать освободившуюся, по их понятиям, комнату. Вещи передавали из двери в дверь даже в самый момент выноса тела. Увы, не одни москвичи были, по выражению Воланда, испорчены «квартирным вопросом». Однако на улице похоронную процессию ждала совсем другая картина. Вся улица на целый квартал была запружена народом, из-за чего оказалось прерванным трамвайное движение. Мальчишки сидели даже на фонарных столбах, и кто-то умудрился оборвать  трамвайные провода. Народ с Подола прощался со своим Доктором, хотя сам Доктор видеть этого уже не мог.

Не знаю, на каком кладбище похоронен мой дед, но знаю только, что кладбище это больше уже не существует. Оно было «ликвидировано» еще до войны – советская власть не церемонилась ни с храмами, ни с некрополями. А вот дом войну пережил. В 1953 году, девятиклассником, я гостил в Киеве у родственников и по описаниям разыскал этот дом на Александровской улице, порядочно уже обшарпанный, но все с той же поликлиникой водников в первом  этаже. Поднявшись на третий, я позвонил. Мне открыла какая-то женщина, за спиной которой я разглядел длинный загроможденный коридор большой коммунальной квартиры. Однако открыть цель своего прихода я не решился. Извинился и, ничего не объясняя, сбежал с лестницы.

С того дня минула уже половина века, и сегодня я сам вплотную приблизился к возрасту моего деда. Нет, не могу сказать, чтобы приведенные здесь воспоминания сыграли какую-то заметную роль в моей жизни –  скорее они  постоянно маячили где-то на ее периферии. Но то ли годы,  то ли самый воздух времени привели к тому, что во мне вдруг проснулся интерес к этой вроде бы ординарной судьбе и даже появилось какое-то смутное ощущение некой ее значительности. И вглядываясь в старинные, не поблекшие от времени фотографии, я невольно задаюсь вопросом: чем жил, о чем думал, во что верил этот мой недалекий предтеча, родившийся, страшно сказать, в 60-х годах позапрошлого века?

Знаю только, что был он не  религиозен, как и большинство врачей того времени,  (что и явилось, по всей видимости, причиной его разлада с родителями), хотя и к современной ему коммунистической утопии относился с достаточной долей скепсиса. И  лишь недавно, к стыду своему, догадался я наконец вчитаться в строки, напечатанные на оборотной стороной его докторского диплома, и, как показалось мне, кое-что понял.

Это – текст врачебного обещания,  которое до революции давали все вступавшие на свою трудную стезю российские врачи. Написанное простым, но, вместе, высоким слогом, оно и сегодня не может читаться без легкого сердечного волнения:

Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукой права Врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое ныне вступаю. – Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающих к моему пособию страждущим, свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ее процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю не заниматься приготовлением и продажей тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам-врачам и не оскорблять их личности; однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. – В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей более меня сведущих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям.

Думается, что в этих не им сочиненных словах  как бы спрессована  жизненная философия моего деда – не только врачебное, но и собственно человеческое его кредо. А ведь, пожалуй, это не так уж и мало.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Игорь Рейф: Доктор Пресман. Судьба врача «чеховского призыва»

  1. Замечательный рассказ о еврейском докторе. Какое прекрасное лицо у Вашего деда, отразившиеся и в Вашем лице. А «текст врачебного обещания» — вообще за пределами добра и зла. Неважно, что написал его не доктор Пресман. Важно, что доктор Пресман жил по принципам, там обозначенным. Написаны заметки изумительно хорошо. Интонация — безупречная. Спасибо, Игорь.
    А где фотография деда со старшей сестрой?

Обсуждение закрыто.