Александр Шейнин: Поездка к Ребе

Loading

К празднику Суккот.

Поездка к Ребе

Александр Шейнин

(тишри 1987. Запись хешван 1987, без исправлений)

Ровно двадцать семь лет прошло с тех пор, как мне всего однажды довелось покинуть пределы Святой Земли, чтобы встретиться в Америке с Ребе и провести с ним праздник Суккот. Цалик Ш., тогдашний директор иерусалимской иешивы и издательства «Шамир», «откомандировавший» меня в эту поездку просил меня по возвращении поделиться «мемуарами», что я и попытался тогда незамедлительно выполнить… Прочитав мои записи, он похвалил и обнадёжил: «Продолжай, примерно треть из твоей писанины я могу напечатать…». То ли гордыня моя, не согласная на предложенное «обрезание» моих трудов, то ли занятость насущными новорепатриантскими проблемами, на долгие годы отвлекли меня от начатого дела. Многие детали и странные истории нашего месячного пребывания в американском галуте, рассказывались и пересказывались мною множество раз и в кругу семьи, и на хасидских «фарбрингенах», и даже напечатаны, как интервью в тенденциозно-тематических журналах…

Сегодня я заставил себя без исправлений, без комментариев и без сегодняшней переоценки моего давнего, почти «апостольского» приключения, наконец, отдать в печать написанное мною тогда, 27 лет назад…

Предполагаемое к записи, уже неоднократно обработанное на слушателях, устное повествование-продолжение, увы, неизбежно приобретёт иные, актуальные сегодня грани и акценты и будет, если будет…, лишено того очаровательного шарма старой, первой записи, сделанной по моим свежим и пьянящим впечатлениям…

***

Поездка началась отвратительно.

Накануне мы отравились какой-то гадостью, и тошнило неимоверно. Особенно жену. Да и ребёнок капризничал всю дорогу до аэропорта. К тому же в последний момент выяснилось, что на него не оформлен билет. Дурные мысли так и лезли в голову, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не отменить полёт… Впрочем, иначе и быть не могло — так изначально не нравилась мне эта затея с Америкой…

Израильский воздух да ивритская речь, переполнявшие кабину «Тауэра» были вскоре отсечены от наружного мира тяжёлым люком. Ещё несколько секунд лица пассажиров светились отблесками взлётной полосы. Потом всё будто перевернулось. Запрокинутая голова моего соседа, замершего рядом в нелепой позе, почудилась мне корневищем корявого дерева, вырванного из почвы…

***

Межконтинентальный лайнер оторвался от Святой Земли и погрузился в пучину. Он всё более углублялся в ночную чернь, и вскоре огни Израиля уже нельзя было разглядеть за бездонной трясиной облаков. Было жутко смотреть в иллюминаторы. Сотни людей, привязанные к креслам, казалось, были обречены. Смуглые стюардессы-метиски, длинноногие, раскрашенные и холодные, напоминали манекены. Было что-то механическое в их движениях и голосе, в том, как они разносили аккуратно-блестящую пищу в пластиковых упаковках с однозначными этикетками «глат кошер». Из карманов сидений, как пружины из рваных матрасов, торчали американские комиксы. Тут откуда-то появились киноэкраны. Желающим выдали наушники, и в полумраке замелькали кадры старых боевиков. Многие курили. Ровный гул моторов и мягкая обивка стен камеры заглушали плачь детей. В этом немом кошмаре раскачивались силуэты пейсатых хасидов, предававшихся углублённой молитве. Бизнесмены листали газеты. Арабские дети спали в углу, прижавшись друг к другу. Рядом со мной, забившись в кресло, тщетно пыталась уснуть жена, а ребёнок нервно грыз пустую соску.

Спутники мои по этой небесной командировке, человек пятнадцать, были разбросаны по разным концам салона, и я не мог найти их в этом месиве дыма, кресел и человеческих тел.

Было неясно, зачем и куда несётся всё это пёстрое скопище, чудом затиснутое в безумный ковчег.

Всё это нереальное представление обострял мой панический страх погибнуть где-нибудь вдали от дома. Благо, один залог в моём саквояже внушал мне робкую надежду на спасение — эсрог, наделённый святостью шмитного (седмичного) года. Согласно Галахе, он должен был быть возвращён в пределы Эрец Исраэль. Никчемность моя, да и всей этой поездки находила единственное оправдание именно в этой задаче. И вот, зацепившись за этот идиотский довод, я, наконец, отключился.

Пробуждение было омерзительным. Во рту была горечь, и, к тому же, болела голова. Ночь из иллюминаторов проникла в салон. Пассажиры спали, а на бесполезном киноэкране два супермена продолжали беззвучно избивать друг друга. Чуть дальше, словно в такт их ударам, монотонно хлопала сломанная дверь туалета. Не найдя вокруг другого освещённого объекта, я остановил на ней свой взгляд и постарался задуматься о происходящем.

Россия, казалось, осталась где-то в далёком прошлом, хотя минуло лишь около трёх месяцев, как я велением Небес покинул «тюрьму народов» и оказался в Иерусалиме. Теперь же, этак запросто, махнул в Штаты, к Ребе и небоскрёбам, на праздники, с друзьями и семьёй. Этакий маленький советский гражданинчик. Хотелось истерически смеяться. Как во сне вспомнились последние дни в Иерусалиме. Город готовился к празднику Кущей. Великое оживление царило повсюду: ларьки, лавочки, лотки. Всё украшено цветными лампочками, флажками, резными бумажками, игрушками. Товары словно высыпались на улицу через открытые окна и двери. Развалины Мэа Шеарим не узнать. В воздухе царит аромат аккуратно разложенных на подносах эсрогов. Всюду ощетинились лулавы, мирты и вербы. Желтые, зелёные, всяческих форм и размеров. Тут же продают огромные связки тростника и разнообразные плетёнки для строительства сукки. а на площади Субботы играет музыка. Здесь седобородые старцы и молодые иешиботники сосредоточенно выбирают «арба миним». Подолгу считают листки на ветках мирты, разглаживают лулавы, нюхают эсроги. При этом обязательно вступают в галахические диспуты, жестикулируют, вздыхают, теребят пейсы, а потом двигаются дальше вдоль столов, засыпанных товаром, владельцы которых — обычно здоровые загорелые парни, громко выкрикивают его цену и достоинства. Повсюду, на крышах, балконах и всевозможных выступах лепились, как ласточкины гнёзда, временные жилища-шалаши. Сукку строили и во дворе нашего дома. Было забавно наблюдать, как пацаны в вязаных бело-голубых кипах тщетно вспоминали невыученный урок о правилах постройки сукки. общими усилиями мы соорудили, наконец, нечто адекватного размера и терпимого сочетания света и тени. В супермаркетах благочестивые девы упаковывали наборы одиноким старикам и старушкам. Все покупали яблоки и мёд, а дети выпрашивали у родителей подарки на Суккот. Многие друзья приглашали провести нас с ними праздники.

Намеченная поездка напрочь выбивала меня из этой иерусалимской жизни. Сознание того, что праздники я вынужден буду провести вдали, делали меня как бы непричастным ко всему происходящему… Это было так противоестественно, что даже язык не поворачивался рассказывать знакомым о том, что билет на «Тауэр» уже лежит в моём кармане. Пожалуй, был в этом какой-то привкус предательства, распространяться о котором было не неприятно. Ни заманчивая перспектива своими глазами увидеть Америку, встретить друзей, родственников, и даже самого Ребе (шлита!), не были мне достаточным оправданием. Не убеждало и утверждение наставников моих, что после крушения Храма нет на мне обязанности проводить Суккот непременно в Иерусалиме. Но вряд ли бы я послушал всю эту демагогию и влез бы в самолёт, если бы не главный аргумент, скосивший меня наповал: «Польза общего дела…». Эта абстрактная «ПОЛЬЗА» и потащила меня с семьёй на край света… Так что, пусть не расставляют иные акценты, как те, кто констатировали, что я «поехал гулять в Вавилон», так и те, кто утверждают, что «Храм ныне находится в Бруклине».

Словом, в руках моих оказались билеты туда и, слава Б-гу, обратно, уложенные в аккуратную папочку, на которой предприимчивый бизнесмен отшлёпал на идише слова из хасидской песни «…из Славича в Любавич…»

Надо сказать, сама атмосфера оформления заграничной визы немного сгладила мой комплекс вины — с таким пониманием чиновники заполняли графы анкет: к кому — к Любавичскому Ребе, зачем — для встречи с Ребе. Один парень из службы безопасности в американском посольстве, без кипы, цицит и прочих атрибутов, узнав, куда мы держим путь, тотчас стал писать письмо и попросил передать его Ребе. С подобной просьбой к нам обращались многие.

В целом вся процедура, занявшая около часа, была формальной до смешного, и включала вопросы типа: «Не были ли Вы в Компартии?» — «Что Вы, хас вэ шолом!», «Не предлагал ли Вам кто-нибудь переселиться в Америку насовсем?» — «Не дай Б-г!». Впрочем, ответы никого не интересовали, разве что к графе «цвет глаз», где я заполнил «серые», придралась красотка: «Голубые», — говорит. Я поправил: «Серые», а она опять: «Голубые». Так и записала. Может, кокетничала, а может, права: серый цвет остался за горизонтом.

Оставались считанные часы до отъезда. Было обидно покидать тёплый и шумный Иерусалим, словно исчезнуть, словно напрочь вычеркнуть себя из этой доброй и родной канители…

Ход моих мыслей прервал долговязый подросток с жидким пушком на прыщавом лице. Он толкал меня в плечо и повторяя какой-то афоризм на идише, показывал пальцем в иллюминатор. «Господи, как непостижим Мир, сотворённый Тобой!», — произнёс я про себя, поразившись ярко-фиолетовыми бликами в сером тумане, загоралось светило. «Спасибо», — ответил я парню машинально, но ему, видно, этого было мало: «Шахрис», — сказал он мне, — время утренней молитвы».

Этот субъект явно раздражал меня, и я притворился, что сплю.

На экране замелькали титры нового фильма. Кто-то накручивал тфилин. Тут же пожилая женщина кормила грудью малыша. Мой сосед продолжал просматривать газеты. Стюардессы разносили кофе и какие-то бланки для таможни. Снова стало страшно, когда я представил себе, где и с какой скоростью мчится эта гигантская посудина. Перед лицом надвигающейся катастрофы всё, что ни делали вокруг, казалось полной бессмыслицей. «Ну и занесло же тебя», — подумал я, «чем выше поднимешься, тем больнее падать…». Уши заложило. Зажав руками голову, я стал шептать утренние благословения. Вскоре я ощутил лёгкий толчок и с трудом заставил себя поверить, что этот адский полёт завершился. В нью-йоркском аэропорту ещё предстояли некоторые формальности. К счастью, тут же я встретил своих товарищей по «Шамиру», спутников моих и коллег по недавней алие из Союза. Стало веселее. Работницы таможни, негритянки, очень рассмешили моего ребёнка.

Нью-Йорк нас встретил серым небом и непривычной прохладой. А в Израиле уже полдень… Мы попали на шесть часов назад, но казалось — на век, так остро чувствовался во всём забытый запах чужбины. Бесцветные одежды и лица пассажиров в аэропорту. Серая площадь, голые автотрассы. Если бы не отсутствие лозунгов, можно было бы подумать: «Россия…»

Я, жена моя Марина и годовалый Менахем — в Америке!

Друзей моих уже, видимо встретили, и мы, оставшись одни, тщетно пытались вспомнить несколько банальных слов по-английски. К счастью, к нам уже направлялся невысокий пожилой человек в чёрном, чуть помятом костюме, в белой рубашке и в видавшей виды шляпе с заломанными немного вниз полями. Седая его борода торчала во все стороны, глаза блестели, и улыбался он по-детски, во весь рот. Реб Мойше, высчитал я, мой заочный друг и покровитель ещё с советских времён. Мы расцеловались. Он усадил нас в машину, большую такую и добротную. В ней пахло бензином, фаршированной рыбой и какими-то пряностями. Обшарпанные края её н вмятины возле фар свидетельствовали, что хозяин вовсе не использует её как напрасную роскошь.

«Ну, вос? Сейчас а биселэ покушать или сначала в микву?» — обратился он ко мне. Улыбка не спадала с его лица. Было во всём этом нечто такое родное и привычное, словно мы с детства знакомы. «И в воде мы не потонем и в огне мы не сгорим», — запел он, а я стал подпевать. Машина мчалась по умопомрачительным магистралям. Но Америка была мне уже не страшна и казалась добрым маленьким местечком.

Эта первая встреча оказала своё действие, и уже потом небоскрёбы в Манхеттене и Чикаго, прогулочные вертолёты и редкие музейные экспонаты автоматически отпали куда-то на задний план и казались лишь жалким приложением, скорее фоном для происходящего в Севен-Севенти, центре Хабада, куда мы неслись на мятом автомобиле.

Если вонзить в глобус спицу у Иерусалима и вытащить её на Парквей авеню 770 — наверняка получится та самая ось, вокруг которой сегодня вращается наш еврейский земной шарик. Может быть, физики удивятся, но жители Бруклина их слушать не станут. Это я понял уже в первые минуты своего там пребывания. Споры бесполезны. Очевидность сказанного просто парила в воздухе: возле двухэтажных одинаковых коттеджей из тёмно-красного кирпича стояли такие же огромные потёртые машины, как та на которой мы приехали. Бородатые мужчины в чёрных костюмах или лапсердаках, непременно в шляпах с загнутым на лоб краем, с какими-то свёртками в руках, казалось, перебегали от одной двери к другой. Потом я понял закономерность: дом — миква — миньян, а потом уже всё остальное. Жизнь на каждой из множества пересекающих друг друга маленьких улочек подчинялась, казалось, этому правилу. Но весь конгломерат из десятков молелен, микв, начальных классов и ешив вперемешку с лавчонками, магазинами и конторами, словно в огромном механизме вращался вокруг большого особняка по улице Парквей 770, который именуется во всём мире «Севен Севенти».

Было ясно, что существовать как-либо иначе в этом налаженном круговороте просто невозможно. И как ребёнок, оторванный от материнской груди, всхлипывая и тоскуя, всё же берёт бутылку с молоком, — так и я должен был смириться с судьбой и погрузиться в этот странный мир моих собратьев на чужбине.

Мою семью гостеприимно поселил у себя реб Мойше. Мы познакомились с его супругой, с двумя его сыновьями — студентами любавической ешивы и с дочкой, приехавшей из Израиля, где она учится в религиозном колледже. Вместе с нами сюда же прибыли наши спутники — ещё одна семья недавних репатриантов из Союза. Было неловко стеснять людей, но хозяева мне объяснили, что если бы не мы, то кто-то другой всё равно поселился бы у них на праздники, что они привычны к этому, да и конечно, рады нам очень. И дело совсем не в том, что гостиницы чрезвычайно дороги — в это время в них просто не попасть. На праздники сюда съезжаются со всего мира тысячи приверженцев движения Хабад и размещаются, в основном, по семьям. Этот же год был особый — седьмой год в цикле еврейского календаря. Это субботний год, год отдыха земли, и, по обычаю, в конце него еврейские цари в эпоху Храма созывали гостей и устраивали роскошные пиры…

Квартира, где мы разместились, была устроена довольно скромно. Несколько маленьких комнат, одну из которых выделили нам. Множество беспорядочно расположенных дверей, углов, косяков. На каждом из них были мезузы без футляров, лишь завёрнутые в простую бумагу и прикреплённые либо липкой лентой, либо маленькими гвоздиками, наверное, с целью упрощения проверки. В большой комнате огромное старинное зеркало, тяжёлый плюшевый диван, круглый стол и великое множество книг на стеллажах. На свободных участках стен в деревянных рамках — портреты основателей Хабада, старые семейные фотографии, портрет нынешнего Ребе, а так же письмо с его подписью, адресованное хозяину дома. Две огромные кровати в нашей комнате, покрытые кружевными сиреневыми покрывалами, да ярко выкрашенная тем же цветом тумбочка, казалось, дополняли этот нехитрый пейзаж.

Я пристально рассматривал обстановку квартиры, пытаясь найти в ней что-то «американское», но тщетно: Разве что посудомойка и холодильник огромных габаритов, да плакатик по-английски: «Господи, благослови этого шлимазла!»…

Реб Мойше уже торопил меня. В подвале соседнего дома миква. Окунувшись в горячую, насыщенную хлоркой воду, я несколько взбодрился и был готов воспринимать Америку дальше. В отличие от некоторых моих спутников, чёрный лапсердак и шляпу я опробовал ещё в России. В поездку я захватил их с собой, и, таким образом, был избавлен от, воистину, комичной процедуры примерки и приобретения этих вещей, чему подвергались некоторые новоявленные хасиды, прибывшие в Бруклин в светской одежде…

Итак, затянувшись гартлом, взяв талит, тфилин и сидур, я направился в дом напротив, где находился постоянный миньян. Перед выходом я ещё раз посмотрел на себя в зеркало и остался доволен: внешний вид мой мало отличался от вида обитателей этой улицы. Однако, буквально при входе в молельню несколько человек устремились ко мне с рукопожатиями и поцелуями. Видимо, они уже знали о прибытии «баалей тшува» из России. И обращаясь ко мне на очаровательной смеси «дореволюционного» русского и идиша, поздравляли с приездом и спрашивали, далеко ли я жил в Ленинграде от Сенной или Разъезжей, и бывал ли я в Москве на Маросейке. «Ну, как там, очень жмут нашего брата?», «А новый правитель еврейские школы не думает открывать?»…

Реб Мойше представил меня прихожанам. Многие говорили по-русски. Тут были и древние старцы, эмигранты 20-х годов и крепкие молодцеватые «дядьки», нелегально выехавшие из России с польскими паспортами в первые послевоенные годы. Они выросли в традиционных семьях, с детства соблюдали шабэс и кошер, учили тайно детей и сидели за это в лагерях и тюрьмах. Я изучал их, как старые фотографии в семейном альбоме… и им было не менее странно смотреть на нас, представителей новой религиозной волны из России, которая почти миновав Америку, хлынула в Эрец Исраэль. И вот теперь мы свалились им на голову уже посланцами Святой Земли, такими несуразными, но с трепетом в сердце и молитвой на устах…

Началась утренняя молитва. Сосредоточиться было трудно, так непривычно было всё на этом «русском подворье». Собрались, в основном, пожилые, тогда как даже в Союзе среди молящихся теперь доминирует молодёжь. И ещё: все стены узкой комнаты были расписаны ляповатыми картинками с видами Святой Земли и наивными подписями типа: «Могила Рахели», «Котель», «Пещера Махпела», дабы незадачливый прихожанин и, впрямь, не усомнился, что именно здесь изображено…

Эта настенная живопись весьма отдавала провинцией и сильно походила на где-то виденное мной прежде… «Рахмонес на этих несчастных», — подумал я, вспомнив святую красоту, открывающуюся из окон иерусалимских синагог… Вспомнились горы возле Шхема и виноградники Кармэля… «Рахмонес на этих несчастных», — сказал я себе ещё раз и чуть не заплакал, взывая Господа собрать изгнанников со всех концов земли…

С сочувствием и любовью смотрели на меня старцы и, наверное, тоже думали: «Рахмонес», когда я силился по слогам завершить молитву.

Потом, надев модную куртку поверх сюртука, (куда мне было её деть?), я направился к выходу, влекомый двумя пожилыми евреями весьма интеллигентного вида. То и дело они поглядывали на часы и перебрасывались какими-то многозначительными полуфразами на идише. Мы завернули за угол, и я увидел множество людей, заполнивших улицу. На первый взгляд, мужчины выглядели как близнецы: бородатые в чёрных капотах и шляпах. Женщины чуточку отличались нарядами, но в целом, одеты в одном стиле: поблескивали парики, на плечах платки, чёрные туфли на высоком каблуке. Почти каждая везла детскую коляску и держала за руки ещё нескольких детей, вполне ухоженных, задумчивых и послушных…

Многие здоровались с нами, и узнав, что я недавно из России, осыпали вопросами и настойчиво приглашали разделить с ними праздничную трапезу.

Чем ближе мы подходили к Севен-Севенти, тем многолюднее становилось на улице. Всюду мельтешили евреи. В магазинах и лавках шла бойкая предпраздничная торговля. Вывески на английском, идише, иврите и даже русском, заманивали гостей. Всему этому балагану не хватало только музыкального сопровождения… Из многих витрин выглядывали фотографии и портреты Ребе, иногда по несколько за одним стеклом. Мы прошли мимо магазина, видимо, специализирующегося на продаже сувениров, связанных с жизнью Хабада. Из витрины его и открытых дверей на меня смотрели сотни портретов предводителя любавичских хасидов. Совсем маленькие на брелках для ключей и огромные в тяжёлых позолоченных рамах. Ребе сидит, Ребе поёт, Ребе молится и даже танцует. Сосредоточенный и весёлый. Среди детей и среди стариков. Молодой и немного постарше… На дереве, на бумаге, на ткани…

Возле самого Севен-Севенти кругом расположились с лотками торговцы, занятые продажей аналогичных изделий. Значки, фотографии, открытки на любой вкус и на любой случай жизни. «Рефуа шлема!» — «Полного выздоровления!» — сообщала одна из них, на которой Ребе почему-то хлопает в ладоши. «Броха вэ ацлоха!» — «Благословение и удача!» — предлагала другая, где Ребе склонился над Сейфер-Торой. На многих открытках портретное сходство было столь относительно, что определялось лишь из контекста.

Тут же миловидные старушки трясли копилками для цдоки, а дородные «иешива-бохеры» нараспев уговаривали жертвовать на талмуд-тора и иешивы. Напротив особняка стоял черный роскошный автомобиль с номером 770 — машина Ребе.

Мы пробились сквозь толпу молодых людей, скопившихся у входа, и оказались в узком коридоре, забитом людьми, но уже посолиднее. «Стой здесь и никуда не уходи» — сказали мне мои спутники и через минуту вернулись в сопровождении сурового крупного человека. Он окинул меня взглядом, снова попросил подождать и исчез за тяжелой дверью. Потом вдруг появился, быстро поправил воротник моей куртки и куда-то потащил за собой. Мне только успели броситься в глаза испуганные лица людей, видевших происходящее, как я оказался в прихожей какого-то кабинета. «Стой здесь и жди — сейчас он выйдет», — услышал я, и оглянувшись, понял, что остался совсем один в этом замкнутом тускло освещенном пространстве.

Сердце колотилось.

***

С Ребе я был знаком уже тысячу лет…

Я впитал в себя ещё в детстве малые крохи рассказов о нём, о добродетели его и высокой молитве. Многие звенья великой цепи со времени Бешта до сего дня слились в душе моей в единое понятие: Ребе. Я долго искал его, кажется, всю жизнь. В этом мире огромном, покрытом тайной и тьмой, душа еврейского ребёнка подспудно ожидала Машиаха…

На тысячах дорог маячила Его тень и звала куда-то… И виделся Он в явлениях Земли, в скрытых помыслах и дуновениях чувств… И стремилось к Нему всё сущее и только ждало проводника и наставника на этом пути, праведного учителя и вождя…

И было так, что блеском его глаз горели глаза неслучайных путников, встреченных на дороге и слова Учителя были у них на устах. И шорох трав и плеск воды несли ответ, но только Ребе знал их язык и понимал их суть и назначение…

Вот как случилось, что произнося это слово «Ребе», я думал сразу о многом. О Любавичах и Лядах, потерянных где-то в веках, о красном терроре, о тайных иешивах и прадеде моём, местечковом еврее, который через несколько поколений благословил мой род и не дал заблудиться во тьме… Может нехитрая песня, что запомнил я с детства, тоже сделала своё дело… Но только постигнув причастность к Ребе, я приобрёл прошлое и будущее. «Система координат» была восстановлена: прояснилось настоящее, нынешнее получило удел и значение.

Мой Ребе, ребеню… Казалось, что помнит он всё, что было и знает он всё, что будет. И научит, как быть… И разламывали посланцы его медовый ломоть и надрывно благословляли Всевышнего, словно именно эта молитва напрочь сметёт изгнание. А потом расплескивали по сосудам горькую водку братьям моим в холодной России, дабы согрелись сердца их и вопрошали Господа: «До коле?!» и пили за жизни, свободные от всяческого галута…

И стоном были песни их и восторгом. И с четырёх концов земли слышен был голос Ребе. Ребе мой… Мой единственный, для каждого свой…

Кто это был? Цемах-Цедек? Иосиф-Ицхак? Или Менахем-Мендл?

«Ой-ёй-ёй, ребеню…» (или Рибойно?) — вздыхала бабушка моя, перебирая пожелтевшие фотографии… Один, для каждого — только его. И шли письма ему на любом языке. О самом главном. «Ребе всё поймёт — говорили уверенно, — даже если что-то не досказать…» И знал я, что Ребе, связь моя вечная с Источником Жизни, действительно всё поймёт. Даже без слов. И сверял по нему дела свои…

А каждый берёг эту связь, словно, других не было вовсе, словно, в целом мире только он, Ребе, да Господь Б-г…

Так сердечную боль свою, каждый, как хрупкий дар отсылал в его непревзойдённую высь. Благословение его давало уверенность и силу, и будто не опосредованно, а из «рук в руки» наделял он каждого.

Ребеню… Достаточно намёка, полуслова, чтобы почувствовать эту связь.

Братство — верный знак этой причастности. Там, где Ребе — отступает безродность и бездомность. Ребеню… мой Ребе…

***

Дверь кабинета открылась и я увидел его. Ребе. Он шёл ко мне, держа в руке пучок мирт.

Я благословил Господа за то, что дожил до этого времени. Но это было вне времени и пространства. Исчезло всё вокруг. Мы были совершенно одни.

Я рассматривал каждую морщинку на его лице, его руки, пряди волос. Было жутко: таким знакомым показалось мне всё, таким уже некогда виденным. Он был почти прозрачен и безвременен. Непостижимо, как мог уместиться в нём весь мир. Я силился вспомнить, когда прежде видел его. Лет сто назад? Или, может быть, двести? Это было, как сон откровения и я понимал, что такое больше не повторится. Я стоял у ворот в мир иной и эти доли секунд были вечностью…

Ребе заговорил, и речь его проникала в самую мою суть. И хотя звучала она по-русски, сказанное, быть может, не имело словесной формы — так трудно повторить дословно те несколько фраз, что я слышал и, не осознав, постиг…

Было ли это наяву? Не солгу ли я, рассказав? Простые слова, запомнившиеся мне, совсем не те…

Он пристально посмотрел на меня и сказал:

«Я хочу передать вам эти хадасим. Не хочется их делить, пусть будут вместе. Это будет знаком единства с евреями России и с теми, кто находится в более тяжёлых условиях».

При этих словах я вздрогнул: именно такими словами три года назад обратился я к Ребе через его посланцев с просьбой благословить не только нас, но и тех, кто находится в ещё более тяжёлых условиях…

«А потом, — продолжал он, — вы можете в течение целого года использовать их как бсамим для авдолы».

Я протянул руку, чтобы взять растения.

«Нужно взять правой», — поправил он меня. Моя онемевшая рука коснулась его руки, и это ощущение было вполне реальным.

«Когда вы будете завтра благословлять мой эсрог, то и эти хадасим нужно присоединить».

И ещё он спросил:

«Как, очень вас там мучили?»

«Наверное, нет, — ответил я, — по сравнению с тем, что пришлось перенести другим…». И поблагодарил его за всё и пожаловался ему, что ещё так много родных моих и друзей остаются в России.

«Ничего, вы вышли, это хорошее начало, а потом и они и все остальные. Это хорошее начало». — повторил он снова.

Я старался запомнить каждое слово и жест Ребе и не чувствовал себя в праве ни задавать вопросы, ни о чём-то просить его, ни отрывать лишние его мгновения… Он сказал ещё что-то или пожелал…, но мне не передать это словами, в таком оглушённом состоянии я находился… Помню только, как машинально пятился к выходу, не смея более задерживать его…

***

Потом меня окружили какие-то люди, теребили меня за лацканы сюртука и умоляли рассказать, что мне говорил Ребе, и как всё это было…

Люди преследовали меня и на улице, а я шёл, как в тумане, крепко прижимая к груди три зелёные веточки мирты… На улице ярко светило солнце.

По асфальту прыгали воробьи. Малохольные мальчики читали псалмы, а в лотках бойко продавали фотографии Ребе…

Я думал о том, что, возможно, самая главная в жизни встреча приходит внезапно, что ежедневно надо быть к ней готовым, как к Господнему Суду, и вспомнил о тысячах разлук, которые обрушиваются вдруг и навсегда…, в то время, когда их совсем не ждёшь. И тогда не исправить, и недосказать , недоспросить…

Весть о том, что я разговаривал с Ребе, разнеслась очень быстро и ещё не раз меня просили повторить рассказ о полученном мною пучке мирт. Эта история обрастала удивительными подробностями, которые, в прочем, я с интересом принимал, частично заполняя тем самым ощущение непостижимой тайны от встречи с Менахемом Шнеерсоном, Ребе (шлита!), Главой Сынов Израилевых…

***

Назавтра был первый день праздника Суккот. Реб Мойше разбудил меня очень рано: «Нужно занять очередь за эсрогом. Ведь Ребе тебе сказал, что ты будешь благословлять его эсрог, значит ты непременно должен быть там. Совершив все необходимые приготовления, мы направились на Севен Севенти.

«Удивительное предвидение Ребе, — подумал я, — Наверное, многие пророчества его сбываются постольку, поскольку хасиды стараются их исполнить…».

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Александр Шейнин: Поездка к Ребе

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.