Рена Пархомовская: Под знаком «Рыбы». Рассказы

Loading

…Но я доехала. Увидела наш наполовину сгоревший дом. Соседи-поляки, с которыми до войны никогда не ссорились, смотрели на меня так, как будто я пришла их грабить. В двух домах маминых сестер жили чужие люди.

Рассказы

Рена Пархомовская

Под знаком «Рыбы» (Геверет[1] Гройс) 

Четверг. Конец рабочего дня. Последними уходят работники кухни. Что-то перекладывают в холодильниках, чтобы сохранить до воскресенья, забирают свое, купленное с утра. — А где же мой коттедж[2], куда подевался, — удивляется Этель Гройс. Надо же, действительно нет. – Ладно, на здоровье тому, кто взял.

Совсем иная психология. Представляю скандал на кухне какого-нибудь московского дома престарелых, где пропали продукты сотрудника. Ну, а если и не настоящий скандал, то уж приятного аппетита взявшему точно бы не пожелали. Этель, очень пожилая женщина, держится прямо — как приучали когда-то девочек в «хороших семьях». Фамилия Гройс[3] никак не согласуется с ее внешним видом. Маленькая, худенькая, Этель постоянно в движении. Она не работник кухни, не нянечка, не кастелянша. Она «на подхвате» — везде. Не всем это нравится.

— Этель — кмо эцем ба гарон[4], раздраженно говорит одна социальная работница, сталкиваясь с такой повышенной активностью. По-видимому, только ашкеназийской. Сефарды другие: «леат, леат»[5]… Этель готовит кофе и чай работникам и клиентам клуба, ставит раскладушки для дневного отдыха ослабленной группе.

— Ты слышишь, как Ада кричит во сне, я знаю, что ей снится. Никто этого не понимает, только я. Мы обе случайно уцелели в немецком лагере, но никогда с ней об этом не говорим.

Этель что-то подает молоденькой студентке, которая проводит в клубе занятия по трудотерапии, вешает белье, снимает сухое, тут же его гладит.

– Я в Израиле уже за сорок лет, а гладить не отвыкла. Глажу все, даже трусы. Говорит она по-русски не всегда верно, Этель — польская еврейка. — Знаешь, Реночка, — Этель особенно четко выделяет буквы «О» и «Ч», — человек должен работать, много работать, двигаться. Все мои подружки давно уже… — она опускает указательный палец, — а я все на ногах. А зимой я в доме не топлю. Зачем? От этой топки только сырость. У меня электропростыня, два теплых спортивных костюма, носки. Мне не холодно. Мягкое «Л» выдает ее польское происхождение. На ней ладно пригнанные брючки, мягкий свитерок с закатанными рукавами. Ниже локтя лагерный номер. Понятно, никакой холод ее испугать не может — видела что-то пострашнее…

— Сейчас пойду домой, надену очки, сделаю педикюр. Ах, да, вначале за коттеджем схожу. Завтра мне некогда. Дочка с внучкой приедет, надо гостей встречать.

— У вас взрослая внучка?

У мине? У мине две внучки, старшая, наверно, как твоя дочка. Я вже очень старый человек. Подумала секунду. — Слишком старый. Я прожила много жизней. Я тобе тоже приглашаю на свой… Как по-русски Йовель? — Юбилей. Да, так я тобе приглашаю сюда, в клуб, через, — она загибает пальцы, — десять дней. А что у тебя сегодня вечером?

— Концерт. Музыка клейзмеров.

— Клейзмеры — это хорошо. Ой, сколько их было у нас до войны. Мы жили в Хелме, большая семья. — Ты слышала за такой город Хелм? — Нет, никогда. — Это очень известный город. Считается, что евреи — умный народ. Но не бывает народа без глупых. И во всех байках, ну, «бдихот», как по-русски «бдихот»?

— Анекдоты, шутки. А можно и байки.

— Так, хорошо. Во всех «бдихот» на идиш каждый дурак из Хелма. Он мог быть раввин, мог быть сапожник. Неважно. Все равно это был «Агройсер хухем фунем Хелм»[6]. Мы много пели, танцевали. Она тихонько напевает мелодию популярной когда-то песни: «Джонни, ты меня не знаешь», которую в России считалась переводом с английского, никто и понятия не имел, что это музыка клейзмеров.

— Я правильно слышу музыку, — гордо говорит Этель.

— По-русски говорят «у меня хороший слух».

— Да, да, когда я приехала, здесь много говорили по-русски, а сейчас — позабываю. В трудовом лагере, вже после немцев, кого только не было. Так мы учились друг у друга польскому, русскому, украинскому. У нас служил один старик-вахтер, как он попал в лагерь — не знаю. Он из Западной Украины, говорил и по-русски, и по-чешски, на польском и даже венгерском.

— А как вы жили при советской власти? –спрашивали его в лагере.

— Нам что, мы люди сельские, все больше в огороде, да за скотиной ходили. — А при венграх, чехах? — Тоже не обижали. — А когда лучше всего было? — А лучше всего было при императоре Франце-Иосифе. Этель смеется. — Я тобе, Реночка, когда-нибудь о собе расскажу. Мне много есть, что рассказать. — И мы будем разговаривать и немножко поправлять друг друга, если ты не против.

На следующей неделе, в четверг, я пришла пораньше. Это почти что «короткий день». К двум часам уже обычно ни посетителей — людей «золотого возраста», ни сотрудников. Этель до глубокого вечера на посту. Она внизу, в комнате дневного отдыха, разбирает ящики, раскладывает белье. Мелькают проворные, как у молодой, руки. Немцы работали на совесть: столько лет прошло, а номер как новенький…

— Да, так я вже начала свой рассказ. У нас, в Хелме, была красивая семья. Не хватало только «Хелмского мудреца». Этель качает головой.

— Пятьдесят один человек, кроме меня никого не осталось. Б-гу надо было бы сохранить круглое число, пятьдесят, но он почему-то выбрал одну меня. В 43-м, когда …как по-русски «лехашмид»? — Уничтожить. — Да, так уничтожили Люблинское гетто, а часть молодых девушек послали в рабочий лагерь. И я попала в эту группу, потому что много работала, я хорошо работала.

Это она могла мне не объяснять.

— Про гетто и про лагерь я никому не рассказываю, только то, что было дальше.

Летом 44-го Люблин освободили, а осенью там создали Еврейский Центр. А мы продолжали жить в лагере, некуда было идти. Нам дали работу — шить амуницию для польских солдат, воевавших на советском фронте. Как это по-русски?

— Тоже «амуниция».

Еврейский Центр послал многих офицеров искать пропавших еврейских детей. Некоторых взяли в семьи, других приютили католические монастыри. Хотели собрать всех сирот и увезти в Эрец-Исраэль.

К нам в лагерь приезжал один капитан, польский коммунист, который бежал от немцев в Советский союз. Там, в Средней Азии, создавали отряды польской армии, а потом отправляли на фронт, так же как и русские батальоны. Марк, Марек, вступил в такой батальон. Когда мы встретились, он был уже офицер и носил орден, которым очень гордился. — Это польский орден, Мивитути Мивитехи[7]. Он так смьешно разговаривал: «л» как поляки, «р» — как евреи.

— Выговаривал, заметила я. — Раз уж мы договорились поправлять друг друга. Вы не обижаетесь? — Что ты, это очень хорошо, — сказала Этель.

— В Союз он попал вместе с женой, не немецкой еврейкой, немкой. Это было очень подозрительно. Его стали «таскать» в Особый отдел, требовали развестись с Мартой.

— Знаешь, — сказал он мне как-то, — мы с ней жили неважно, и детей у нас не было. Но тут я уперся — нет и нет. Не хочу говорить о ней ни хорошего, ни плохого. Я услышал когда-то слова, и мне они понравились: пока женщина твоя жена — не ругай ее, ведь это твой выбор. А если вы расстались, то она уже чужая, и тебе нет до нее дела. И почему советская власть должна решать, с кем мне жить, а с кем разводиться. Она ведь от Гитлера бежала в 35-м году. Когда в Союз нас впускали, проверяли — перепроверяли. То ли проглядели, то ли запутались. Был пакт такой, Молотова–Риббентропа, так немцы вдруг стали друзьями русских. В общем, разрешили нам въехать. Она все время, что жила со мной, не работала. Марта родилась в буржуазной семье и не была приучена по утрам висеть на подножке трамвая, а вечером с сумкой продуктов возвращаться домой и весь вечер стирать или стоять у плиты. В общем, ее как подозрительную, отправили в лагерь куда-то под Караганду. Он минутку подумал — решал продолжать или не стоит, — и договорил слова, которые я так ждала. — Этель, я хочу быть с тобой, но мне надо помочь Марте. Она ведь пострадала из-за меня. Жила бы в Лодзи, взяла развод, немцы ее бы не тронули. Я должен вернуться в Союз, вытащить ее оттуда, тогда я буду чувствовать себя свободным. И я собираюсь уехать в Палестину, в Европе не останусь. После всего, что насмотрелся, хочу жить в своей стране. Это как дом для человека — зашел и захлопнул за собой дверь — ты у себя. А дальше, как сложится: будет возможность и интерес — поедешь в другие края. Не будет — знаешь, что на земле у тебя свой угол, и ты можешь сказать «у нас», как это делают все люди в своей стране. В общем, надоело быть «патриотом полустанка». Знаешь, кто так сказал? Жаботинский.

— О Жаботинском все тогда говорили. Какой еврей перед войной не знал это имя! Но слова эти не слышала, знала только, что он предупреждал евреев, как … нави. Как это по-русски? — Не помню. — Ну, те, которые знают, что случится потом. — Теперь понятно. Пророк.

— Так Марек мне сказал: «Ты добирайся в Палестину, а я потом тебя найду. Война скоро закончится, я вытащу из лагеря Марту и приеду в Палестину. К тебе. И мы будем вместе. Это не сегодня придумано, я за свои слова отвечаю и то, что есть между нами, — для меня очень серьезно».

— Я ему поверила. Я полюбила его, и хотя мне вже исполнилось 29, но так сложилось, что он был первым мужчиной в моей жизни. Но я должна была съездить в Хелм, а вдруг кто-то вернулся. Прежде, чем оставить Польшу, хотела все узнать, проверить, иначе потом себе бы не простила.

Марек уехал по заданию Центра, а мне разрешили поехать в Хелм. С транспортом было плохо, я добиралась несколько дней, хотя это совсем близко от Люблина. По дороге только и слышала, как поляки устроили погромы в Люблинском округе, отбирали даже те жалкие «шматес»[8], что привезли вернувшиеся, чудом уцелевшие евреи. Но я доехала. Увидела наш наполовину сгоревший дом. Соседи-поляки, с которыми до войны никогда не ссорились, смотрели на меня так, как будто я пришла их грабить. В двух домах маминых сестер жили чужие люди. Сказали, что здесь никто не появлялся. Я переночевала у поляков, в бывшем доме одной из сестер. Те, кто его занял, постеснялись мне отказать. Но уснуть, конечно, не могла. Всю ночь казалось, что кто-то подглядывает за мной, то в дверь, то в окно. Может, думали, что я ищу спрятанные деньги или ценности. Так или не так — не знаю, но я никого из близких не нашла и вернулась в Люблин. Скоро я поняла, что беременна. Сказать об этом было некому. Марек еще не приезжал, и никто не знал, когда это будет. Я пришла в Еврейский центр и записалась на отъезд в Эрец-Исраэль.

Англичане строго держали квоту. Как это по-русски? — Тоже квота.

— Но была еще нелегальная алия. Ты слышала слово «Бриха», ты знаешь, кто такие «маапилим»? В Бейт-Шемеше есть такая улица.

— Слово «бриха» знаю, это побег.

— Верно. Но так называли тайную алию, без согласия англичан. А «маапилим» — это такие, как я, нелегалы. Всю дорогу до Хайфы мы только и обсуждали, что сделают с нами англичане: попадем ли мы в «квоту», вышлют ли нас на Кипр. Случилось не то и не другое. Нас привезли в английский лагерь, в Атлит. Только те, кто прошли кошмары немецкой оккупации, могут понять наш ужас, когда мы снова оказались за забором из колючей проволоки, увидели вышку и бараки. Только без вывески: «Арбайт махт фрай»[9] А когда нас отправили на санобработку, многие падали в обморок и рыдали, — думали, что это конец.

— Англичане, конечно, на людей собак не натравливали, «селекции» не проводили. Но мы чувствовали такое… Как по-русски «хашпала»? — Унижение.

— Когда английские сержанты с ружьями водили нас на работу… За что? В чем наше преступление? Мы же не просили у них никакой помощи. Мошавы, киббуцы соглашались всех принять, дать работу, какое-то жилье. А вместо этого нас под конвоем ведут на виноградники. Был как раз сезон сбора. Я не говорила, что беременна, боялась. И все чего-то боялись. Англичане отняли у нас радость освобождения.

В лагере я пробыла недолго, потому что Пальмах[10] подготовил нам побег. Ночью бойцы окружили лагерь, связали всю охрану и выпустили две тысячи человек. С мошавами и киббуцами заранее договорились, так я попала в киббуц Ягур. Там родилась моя Илана, без отца. Я и сейчас не верю, что Марек меня обманул — мало ли что могло случиться в конце войны. Я пыталась найти какие-то организации, людей, которые могли слышать о нем, но у меня даже запросы не принимали: по документам я была ему никто. Слишком много людей тогда искали друг друга.

Вначале я жила в хахсанье[11], еще с тремя девушками, а когда родилась Илана, получила полдомика — две маленькие комнатки и кухня, — душ и туалет на улице. У меня никогда не было своей комнаты, у родителей я жила с сестрами, потом гетто, два лагеря в Польше и один здесь. Так я была такая радая, что каждое лето переклеивала обои, тем более, что после зимы они от сырости прямо падали. Так мы надевались тепло и перестали топить.

Я слушаю ее и не хочу перебивать своими поправками.

Мы прожили в Ягуре шесть лет. И однажды, Илане было вже пять, когда я снова занялась ремонтом, она взяла кисточку и стала намазывать клей на обои. И тут я вдруг поняла, что у меня теперь есть близкий человек, помощник, что я не буду в жизни одна. И так получилось. Моя Илана живет в Иерусалиме, у нее муж, две дочки, она медсестра в больнице. Много работает. Слишком много. Было у кого научиться. Этель засмеялась. — Мы с ней всю жизнь, как подруги.

А в 52-м я надумала уехать из кибуца. Строили тогда новый поселок, Бейт-Шемеш, близко к Иерусалиму. Я хотела, чтобы моя Илана получила образование. Я когда-то тоже очень хотела учиться, но нас было девять детей, из них — пять девочек. Я — вторая. Так надо было помогать маме, большая семья, большое хозяйство. Все же в двадцать один год я пошла в зубоврачебную школу. Два года проучилась, до 39-го. Моя работа началась в гетто, я помогала зубному врачу. А в лагере уже делала совсем другую работу. Да, так я про Бейт-Шемеш. Его только начали строить. Црифы[12], маленькие домики из камня, и сад возле улицы Рамбам — первая настоящая улица поселка. Так городок стал забираться вверх, до Мишлата. Ты знаешь, почему такое название? Это такое высокое место, с которого можно все видеть.

— По-русски это, наверно, дозорная площадка или высотка, я поняла. Такие были во время войны. В России даже песня есть о «Безымянной высоте».

— Точно, как здесь! В 48-м здесь стояли израильский гдуд[13], там, где школа «Шайбер», а где клуб — арабская армия. Целых три месяца так продолжалось, потом наши ребята ночью бесшумно спустились вниз, и начался бой с солдатами Армии мусульманских братьев, а их «соседи по Мишлату» проспали. Наши выиграли бой и помогли пропустить машины с продуктами и водой в Иерусалим. Иерусалим был в… как по-русски «мацор»? — Блокада. — Да-да, я вспомнила, блокада. И песня тоже есть, такая известная песня, ее Моше Виленский написал, он тоже из Польши. Ты слышала за такой композитор? — Нет. Этель поет хорошо, только голос немного дрожит:

Хайю зманим — аль ха-Мишлат яшавну.
Хайю зманим — лахамну вэ ахавну.
Ахшав давар эйн лехакир,
Аль ха-Мишлат йошевет ир.
Улай, бизхут отам йямим.

(Были времена, когда мы стояли на Мишлате.
Были времена, когда мы воевали и любили.
Сейчас здесь ничего нельзя узнать.
На Мишлате построен город.
Может быть, благодаря тем временам).

Когда мы переехали в Бейт-Шемеш, здесь даже школы не было, и учителя приезжали из Иерусалима. А когда разливалась речка Сорек, тогда это была еще настоящая речка, то добраться до поселка было невозможно. Счастливые дети стояли на другом берегу и, смеясь, махали учителям рукой. Занятий не будет!

Первую школу назвали «Шеми», именем солдата, который погиб на Мишлате, потом и улицу так назвали. Ее застроили перед самой Шестидневной войной, для молодых пар с моторного завода. А я получила квартиру как… ноцлат ха Шоа. Как это по-русски?

— Пережившая Катастрофу.

Этель помолчала. — Ордер мне вручал наш мэр, Нойман, очень хороший был мэр. — Сказал: «Геверет Гройс, кто как не Вы заслужили жить в такой хорошей квартире!» — Тогда это было, как дворец. А по своей специальности я все же поработала. Когда открыли первую поликлинику, так меня взяли помощником зубного врача. Я ведь не доучилась. А потом закончила курсы социальных работников и стала работать в этом Дневном центре для пожилых. А с вашей алией он стал еще и вечерним. Тебе, наверно, уже пора?

Мне действительно пора. Но я не знаю, как закончить разговор. Ни «спасибо», ни «было очень интересно» не вяжутся с услышанным.

— Этель, я очень рада, что мы встретились, и что ты хочешь, чтобы я пришла тебя поздравить. Целую ее в щеку и иду к своим кружковцам. Начинается мой рабочий день. Вернее, вечер.

Через десять дней прихожу в клуб совсем рано, — все торжества отмечают в обеденное время. Уже с улицы слышу веселую музыку. Двери открыты нараспашку, работники кухни бегают с полными подносами, накрывают столы. А в зале пляска. Большой хоровод, в середине раскрасневшаяся, нарядная Этель. В руке ее тросточка, по-видимому, она дирижирует поющими плясунами. Ну, да, конечно, она же «правильно слышит музыку». Ноги ее вполне бодро отбивают такт. Маленькая женщина по фамилии «Гройс» — «Большая» переводится и как «Великая». Прошла большую жизнь и великую беду. И так весело смеется, и так по-детски радуется празднику.

Отдышавшись, Этель подходит ко мне. — Ну, как я? Видела, как я еще танцую? Догадалась, почему? Нет? Потому, что мне исполнилось всего двадцать! Да-да, никакие не восемьдесят — двадцать, я ведь родилась двадцать девятого февраля!

«Как тонка любовь людская»

Знаете ли Вы, что такое вечер отдыха в женской школе? О, Вы не знаете, что такое вечер отдыха в женской школе, во всяком случае, те, кто учились в нормальных условиях, вместе с мальчиками, а не в женских пансионах образца сороковых — пятидесятых годов.

Какие это были лихорадочные приготовления, как обменивались друг с другом своими незамысловатыми туалетами и как умудрялись использовать косметику, чтобы это ускользнуло от бдительного директорского глаза, и тебя не отправили умываться в туалет.

Для нас мальчики не были товарищами, с которыми сидят вместе в классе, ссорятся, подсказывают или, наоборот, списывают. Для учениц девятых — десятых классов они были «кавалерами», и это, в сочетании с ханжеством советского воспитания, лишало отношения естественности. Одно дело, когда тебя приглашает танцевать твой сосед по парте, которого ты еще вчера лупила тетрадкой по голове за какие-то проделки, а другое, — когда к тебе подходит таинственный незнакомец из соседней мужской школы, тоже припомаженный по случаю торжественного события. И все видят, что к тебе подошли! Или все видят, что к тебе не подошли, и это роняет тебя в собственных глазах.

У меня на вечерах всегда находились партнеры, я ходила в драматический кружок, в котором были также и мальчики, ибо советский драмкружок еще не успел дойти до уровня японского театра, где все роли исполняются лицами одного пола.

Наша руководительница, — женщина с незадавшейся актерской судьбой, — выбирала для школьных спектаклей только классику. Шел пятьдесят первый год, уже разгромили космополитов, в том числе и драматургов. Ведь один Б-г знает, кто там прячется за псевдонимом. А Островский или Чехов — люди проверенные. Так что лучше, как говорится, от греха подальше.

В пьесе «Доходное место» я играла Юленьку. Мне всегда доставались роли богатых барынек или избалованных девиц. Наверно, из-за цвета лица. Как говорила потом одна моя институтская подруга, я была похожа на «обеспеченную девку». Мой яркий цвет лица еще в эвакуации смущал нашу деревенскую соседку:

— Ты, чай, Яковлевна, дочечку-то на одних сливочках держишь, — говорила она маме, а я только-только оправилась после блокады.

Жили мы весьма бедно, и у меня три года была одна форма и одно выходное платье, синее, с юбкой в складочку и большим бантом на красной подкладке. В нем я и танцевала свой любимый вальс-бостон с ребятами из драмкружка.

Но среди кружковцев был, конечно же, один, чье появление вызывало душевную сумятицу. Он играл в «Доходном месте» Жадова и, следовательно, приходился мне не то шурином, не то деверем — всегда путаю эти понятия. Я даже была довольна, что не меня назначили на роль Полины. Я не должна была ссориться с ним и упрекать за то, что он не покупает мне самую дорогую и модную шляпку. Моя благополучная жизнь состоятельной дамы протекала параллельно.

Тем не менее, разговаривая перед репетициями или после них, мы стали выделять друг друга в общей компании. Обнаружилось сходство вкусов: оба больше любили Лермонтова, чем Пушкина, нам абсолютно не нравился модный фильм «Свинарка и пастух», мы могли бессчетное число раз слушать радиопостановку спектакля «Таня» с Бабановой в главной роли. В общем, появилось некое единение душ. А тут вдруг такая сенсация — фильм «Три мушкетера». Ожившие любимые герои детства скачут на экране, а коварная миледи все плетет, не уставая, свои интриги. А какая там была песня! Не знала я тогда, что у знаменитых Покрассов был старший брат Самуил, который давно проживал в Америке и, невзирая на тяготы загнивающего капитализма, вполне преуспел в творчестве.

Общаться было легко и интересно, и однажды, когда все разошлись после репетиции, мы задержались в актовом зале. Олег сидел за роялем и наигрывал мелодию из «Трех мушкетеров», а затем мы начали говорить. Да так и разговаривали, не помню сколько, не заметив, как стемнело, и на пороге выросла старшая пионервожатая.

Когда я недавно увидела по телевизору старый фильм «Друг мой, Колька», то сразу вспомнила эту девицу, а потом и всю разыгравшуюся с ее нелегкой руки историю. Был тогда определенный стандарт старшей пионервожатой, поражавшей «лица всеобщим выраженьем». Она деловито осмотрела зал, спросила наши фамилии и удалилась с брезгливой миной на лице. Я совершенно не поняла, почему меня, хорошую ученицу, вдруг вызывает завуч. Она пригласила не только меня, но и мою маму, которой сообщили, что ее дочь сидела наедине с мальчиком в темном зале, где были сдвинуты скамейки. Много лет я старалась не вспоминать эту историю, так было стыдно за взрослых. В итоге это дело как-то замяли, по-видимому, наш учитель истории, он же классный руководитель, объяснил своей жене-директрисе, что я не самая беспутная девочка. Но у нас обоих, у меня и у Олега, возникло чувство протеста и желание, чтобы говорили не зря. Это «говорили не зря», в духе начала пятидесятых, выражалось в том, что после репетиции мы, не таясь, уходили вдвоем гулять и шли в сторону театра Красной армии через несуществующий теперь Детский парк. И как-то весной Олег купил мне фиалки. А в какое-то воскресенье мы пошли в зоопарк и почему-то решили поцеловаться возле клетки со львами. Но звери оказались заодно с людьми, — наше развратное поведение не пришлось им по вкусу. Лев зарычал, мы бросились в сторону, а я, придя домой, написала по этому поводу шуточные стихи. Шуточные стихи о любви в пятнадцать лет — это конец любви. Мы действительно как бы работали на публику, словно играли в каком-то спектакле. Ту тоненькую ниточку, что протянулась между нами, грубо разорвали, главным стало — всем назло отстоять свою независимость.

В компании еще четырех кружковцев, без разрешения родителей, поехали на дачу встречать Первомай. Опоздав на последний паровичок, прошли десять километров до узловой станции, и домой я попала только утром в грязном белом крепдешиновом платье, недавно подаренном тетей. Мама лежала, на туалетном столике выстроились бутылочки с сердечными и успокоительными каплями. Никто меня не ругал. Олега, как выяснилось, тоже. Кажется, в какой-то революционной песне есть слова: «в борьбе обретешь ты право свое». Все силы ушли на борьбу, а главное исчезло. В наших отношениях с Олегом больше не было подтекста, как будто бы чужие руки вытащили его и расшифровали. Свет из общения ушел. Мы ничего не выясняли, — и так все было понятно. Не зря же мы оба любили романс из спектакля «Таня»:

«Как тонка любовь людская и прозрачна, как хрусталь,
Чуть заденешь ее ты, играя, разобьешь, — а это жаль»…

___

[1] Геверет — госпожа (иврит).

[2] Коттедж — распространенный в Израиле сорт творога, расфасованного в баночки. На нем эмблема домика с красной черепичной крышей.

[3] Гройс — большой (идиш).

[4] Кмо эцем ба гарон» – как кость в горле (иврит).

[5] Леат-леат — потихоньку (иврит).

[6] Агройсер хухем фун ем Хелм — иронически — «большой умник» из Хелма (идиш). Отсюда понятие «Хелмские мудрецы».

[7] «Милитути Милитери» — «Воинская доблесть» — название ордена, который присуждали за личную отвагу (польск.)

[8] Шматес — тряпки (идиш)

[9] «Арбайт махт фрай» — «Работа делает свободным» (нем.).

[10] Пальмах — боевые ударные отряды, существовавшие до создания Армии Обороны Израиля.

[11] Хахсанья — гостиница типа общежития (иврит).

[12] Цриф — домик барачного типа, построенный из жести.

[13] Гдуд — батальон (иврит).

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Рена Пархомовская: Под знаком «Рыбы». Рассказы

  1. Очень хорошие рассказы и очень симпатичное имя автора — Рена! Спасибо!

  2. Мне действительно пора. Но я не знаю, как закончить разговор. Ни «спасибо», ни «было очень интересно» не вяжутся с услышанным.
    _________________________________________________

    Это относится к героине рассказа. Но автору с полным правом можно сказать «спасибо» за проникновенные и прекрасно написанные рассказы.

Добавить комментарий для Беленькая Инна Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.