Белла Езерская: Возвращаясь в детство. Часть вторая

Loading

Может быть они, думала я, убивают только тех детей, которые в чем-то провинились? Тогда у меня есть надежда на спасение. Я не верила, что детей убивают только за то, что они евреи.

Возвращаясь в детство

Часть вторая. Часть первая

Белла Езерская

Одессу бомбили 22 июля. Первая бомба попала в жилой дом в Малом переулке. Были жертвы. Жители нашего дома по улице Петра Великого №7 прятались от бомб в подъездах— это считалось самым безопасным местом. Румыны дали городу месяц передышки. Весь июль одесситы решали сакраментальный вопрос: «ехать-не ехать», как будто речь шла о выборе между курортом и туристической путевкой. Иллюзий насчет «культурных и образованных« немцев уже не было ни у кого: рассказы беженцев из Польши и Румынии не оставляли на это счет никакого сомнения. Родители шепотом делились слухами, что немцы убивают даже детей. Они говорили на идиш, но я все понимала, и у меня сердце замирало от страха. Мне было уже 12 лет, но во многом я была еще ребенком. Мое сознание не могло мириться с мыслью о смерти. Может быть они, думала я, убивают только тех детей, которые в чем-то провинились? Тогда у меня есть надежда на спасение. Я не верила, что детей убивают только за то, что они евреи.

Я понятия не имела, кто такие евреи. Я росла в стране, где все национальности были равны — так нас учили в школе. Родители эту тему не корректировали. Информация шла со двора, но на этот счет было много неясностей: кто считается евреем? И почему евреем быть нехорошо ? Помните, Оська из «Швамбрании» спрашивал: «Мама, а наша кошка тоже еврей?» О том, что я тоже еврейка, я узнала в Ташкенте. В библиотеке незнакомая русская девочка обозвала меня жидовкой.  И добавила, что когда придет Гитлер, он всех жидов перережет. Надо сказать, что это был единственный антисемитский выпад за все время нашей жизни в Узбекистане: местное население относилось к эвакуированным с сочувствием и пониманием. Может быть, узбеки не знали, что мы — евреи? До войны в республике евреев не было. Или почти не было.

Вернусь в предотъездные дни.

Я часами торчала у окна. Я считала, что ехать надо. Может быть, в этом была неосознанная подростковая тяга к переменам. При виде очередной телеги, груженой чемоданами и узлами, я кричала: «Мама, едут!» Маме ехать не хотелось. Мы всего неделю как переехали на новую квартиру, и мама предвкушала, как она будет обустраивать и украшать ее. Тяга к уюту у меня от мамы. В субботу 21 июня мы с ней целый день подбирали обои. Купили, но бордюр никак не удавалось подобрать. В конце-концов мы нашли подходящий по рисунку и цвету, и вернулись домой, «усталые, но довольные». А наутро вся страна слушала речь Молотова о вероломном нападении фашистской Германии и нам стало ясно, что бордюр потерял свою актуальность надолго.

То, что я называю «квартирой» была комната в длинном коридоре, один конец которого упирался в кухню, а другой — в туалет. Получалось почти по Высоцкому: «на тридцать восемь комнаток всего одна уборная». Кухней мы не пользовались, мама варила обед в коридоре на примусе, поставленном на табуретку. Ничего, говорила она, зато район хороший. В этом «хорошем районе» находился Главпочтамт — объект постоянных бомбардировок, и нам приходилось искать приют у друзей, живущих в менее престижных районах. Между тем паника в городе нарастала, и родители, наконец, решились.

С тех пор прошло почти три четверти века, но я помню этот день 6-го августа. На привокзальной площади собралась огромная возбужденная толпа с узлами и чемоданами: ждали, когда подадут состав. Некоторые ждали с раннего утра. Солнце пекло, воды не было, дети капризничали. Ходили разные слухи. Родители пошли узнавать. Посадили меня на чемоданы и велели никуда не отлучаться. Их долго не было, мне наскучило сидеть на одном месте, и я встала — пройтись. Я гуляла с полчаса, когда на меня налетела и чуть не сбила с ног какая-то женщина. Я узнала маму и испугалась: у нее были безумные глаза и она меня не видела. Не было для родителей большего ужаса, чем потерять ребенка в панике. Я это поняла, когда сама стала матерью. Наконец, состав подали. Отец с боем взял место в теплушке, разместил нас и вещи и поезд отошел от одесского вокзала. С тех пор я его видела только на открытке.

Так выглядел одесский вокзал

До сих пор не понимаю, почему наше судорожное паническое бегство, с наспех захваченными вещами, а иногда и вовсе без вещей, в вагонах для скота называлось эвакуацией. Немцы впоследствии платили нам репарации не как организованно эвакуированным — в пассажирских вагонах с проводниками и чаем — гражданам, а именно как беженцам.

Когда состав останавливался, пассажиры с бидонами и чайниками мчались за кипятком. Это было рискованно: поезд мог тронуться в любую минуту. Дольше всего он стоял на станции Рауховка под Одессой. Там, в привокзальном буфете, работал друг нашей семьи. Он откликался на странное имя Анжела. С ним жила вся его семья: жена Рита, бабушка и двое детей. Старший сын был немногим моложе меня, младшему было несколько месяцев. Буфет торговал бойко, люди сметали с полок черствые пряники, окаменевшие подушечки и другой неликвид, залежавшийся на буфетных полках. Дядя Анжела уговаривал папу погостить у них денек-лругой, отдохнуть перед дальней дорогой, а дальше ехать вместе. Он уверял, что опасности остаться нет: о прибытии поезда известно заранее. Это было заманчиво, и папа склонен был согласиться. Мама колебалась, а я взвилась: какой отдых, мы только отъехали! Короче, мы уехали. А они остались. Вся семья. Навсегда. 9 августа немцы высадили в Григорьевке десант и отрезали Одессу от железной дороги и водокачки. Наш состав был последним. Уехать из Одессы теперь можно было только морем. Немцы бомбили суда с беженцами. Впрочем, они бомбили и железнодорожные составы.

Особенно запомнилась бомбежка на мосту через Днепр под Харьковом. Была ночь, может быть, поэтому летчик все время мазал. Бомбы падали то с одной, то с другой стороны. Папа стоял у раздвинутой стены теплушки и считал: одна, другая, третья. Я воспринимала это, как игру. Я не могла представить, что смерть может наступить каждую секунду. Наконец, летчик, исчерпав бомбовый запас, улетел, и поезд тронулся. Через весь Харьков мы шли на другой вокзал. Когда мы в 1944 году возвращались той же дорогой — город лежал в руинах.

С пересадками, высадками, остановками, мы мало-помалу двигались к цели нашего путешествия — городу Уфе — столице Башкирской автономной республики. Маршрут был выбран не случайно: в Уфе жила родная мамина тетя. В ту пору ей уже было лет пятьдесят. Это была грузная женщина с о следами былой красоты. Когда-то в нее, 16-летнюю красавицу еврейку, влюбился царский офицер Георгий Игнатьев. Влюбился, и увез в далекую Уфу. Ривка приняла крещение, стала называться Верой Ивановной, они обвенчались, и поселились на улице Буденного в деревянном доме с резными ставнями. Под домом был подвал, где хранились запасы картошки, яблок, бочки повидла, мочений, солений, копчений. Игнатьевы жили с запасом. Пельмени лепились на всю зиму. В обширной пристройке, где они замораживались, помещались мастерские: столярная, слесарная, сапожная: Георгий Иванович был мастер на все руки. В доме было четыре комнаты, нам отвели 10-метровую. В общей, служившей гостиной, столовой и кухней одновременно, над отливом висел плакат: «Закрывай кран: ведро воды стоит одну копейку». При доме был большой полузапущенный сад, который некому было убирать: сыновья поженились и отделились, но родителей не забывали. Они работали на эвакопункте, где распределялись продукты для эвакуированных. К дому родителей они пригоняли грузовики с картошкой, яблоками, овощами.

В Уфе я пошла в шестой класс и прозанималась первые две четверти. Но переносить сорокоградусные уфимские морозы нам, южанам, было тяжело, и родители решили переехать в Ташкент. С хозяевами простились тепло, все-таки они приютили нас в это трудное время. Но то ли Ташкент тогда был закрыт, то ли по какой другой причине, мы поселились в колхозе, где не было русской школы. Пришлось пропустить год. За короткое время я, горожанка, стала типичной сельской девчонкой: бегала босиком, лазила по деревьям, собирая шелковицу, обдирала неубранные початки кукурузы и выкапывала мерзлую картошку. Это было опасно: недавно вышел закон — за сбор неубранных колосков давали срок. Это называлось хищением государственного имущества. Мерзлая картошка помогла нам пережить первую зиму в Узбекистане. С наступлением весны мы переехали в город.

Мы поселились в проезде Гляслик — на границе Старого феодального и Нового современного города. Грязь в этом проезде была непролазная, особенно после дождей. Рядом пролегала магистральная улица Навои, тоже грязная, но мощеная, и находился современной постройки театр имени Навои; напротив — восточный базар Шахантаур. Там мы отоваривали хлебные карточки. Питались мы лучше, выручали бахчевые и фрукты. Вкуснее хлеба с арбузом не помню ничего. В школу я шла по улице Навои, пересекала мост через реку Урду и поднималась вверх по улице Лахути. Школа носила имя КИМа — коммунистического союза молодежи. Это была хорошая русская школа, я ее вспоминаю с благодарностью.

1942 год был последним, когда девочки и мальчики еще учились вместе. Это была пора гендерного созревания. Мы открывали друг в друге ранее неизвестные особенности. Мальчишки перестали дергать девочек за косы, а девочки перестали ожидать от мальчишек пакостей. Мы крутили бутылочку (на кого бутылочка укажет, тот должен поцеловать крутящего), влюблялись, писали записочки. Весь класс повально писал стихи. Я тоже поначалу грешила, но, слава Богу, во время остановилась, поняв собственную бездарность. Был у нас в классе настоящий поэт, авторитет которого признавался всеми, но он писал исключительно басни. Его звали Феликс Кривин, он был левофланговым, потому что был самым маленьким в классе. Правофланговой была красавица-узбечка Ревмира Исмаилова. В нее были влюблены все мальчишки. Я посвятила ей стихотворение, которое начиналось словами: Ты класса ясная звезда, о черноглазая Ревмира! Лет пять назад я позвонила из Нью-Йорка в Реховот Феликсу — поздравить его с 80-летием. Мы повспоминали наш шестой класс и Феликс неожиданно признался, что он тоже был влюблен в Ревмиру Исмаилову. Вот это да… И ты, Брут! Он провожал ее домой, но так, чтобы она не видела, а однажды, сэкономив на завтраках, купил два билета в театр. Но она не пошла.

— А ты бы посвятил ей стихотворение, она бы не устояла, — посоветовала я задним числом.— Я же не писал стихов, я писал басни, — грустно ответил Феликс.

Уже знаменитым писателем он пытался найти в Ташкенте следы своей первой любви — безуспешно. С Кривиным у меня связан еще один забавный эпизод. Учительница русского языка Неонила Ивановна дала нам тему классного сочинения на тему картины Перова Рыболов. Репродукция была в учебнике Родная речь. Через неделю она принесла тетрадки и начала с двоечников. Потом пошли троечники, потом те, кто получил четверки — их было несколько. Наши с Кривиным фамилии тогда были на одну букву, но нас все еще не вызывали. Мы недоуменно переглядывались. Потом Неонила Ивановна сделала паузу, и торжественно объявила обладателей высшего бала. Кривин получил пятерку за поэму, написанную за 40 минут. Вторая пятерка, за сочинение, написанное прозой, досталась мне. Неонила Ивановна испортила праздник, продемонстрировав мою тетрадку, густо испрещенную помарками и кляксами. Класс грохнул. По чистописанию — двойка!— торжественно провозгласила Неонила Ивановна, забыв, что чистописание мы проходили во втором классе. С этого злосчастного сочинения и началась моя страсть к бумагомаранию.

В Одессу мы вернулись осенью 1944 года. Я поспела в школу ко второй четверти восьмого класса. Одесса была разрушена, руины были прикрыты раскрашенными фанерными фасадами. На улицах в киосках продавали пышную свежую сдобу. Откуда в городе, где еще дымились руины, взялась белая мука, не представляю. Первым делом я разыскала своих довоенных одноклассников, и мы собрались на традиционный сбор. Расстались мы детьми, а встретились юношами, и поначалу не знали, как себя вести. Выпили за тех, кто «опоздал». Их было трое: Валя Овешникова погибла при бомбежке, Лора Шмуклер и Мирончик Авербах погибли в гетто. Потом я подняла тост за нашу первую учительницу Зинаиду Андреевну. Все удивленно переглянулись, как будто я сказала что-то неприличное, а Шура Гезниченко выскочила из-за стола и разрыдалась. Оказывается, наша любимая, обожаемая Зинаида Андреевна служила в сигуранце. Она разыскивала и выдавала румынам тех своих учеников, которые остались в городе и прятались (см. рассказ Учительница первая моя). Она знала, где их искать — матери делились с ней. Так погиб Мирончик Авербах, математический гений. Пришли и за Шурой. Тетка, удочерившая ее после смерти матери, дала ей свою фамилию.

— Она русская, русская, — кричала тетка, вырывая Шуру из лап полицейских, — у меня все документы!

— Не верьте ей, — холодно парировала Зинаида Андреевна, — девочка еврейка, у нее отец еврей, ее фамилия Айзенштейн.

Потом, обратясь к тетке, спросила:

— Зачем вам нужна в доме эта еврейка?

Шуру удалось выкупить. За каждого отправленного на расстрел ученика Зинаида Андреевна получала имущество всей семьи. Это был ее гонорар. Все знали об этом, но ее не арестовали и не судили. Она пережила войну, и матери ее бывших учеников при встрече с ней переходили на другую сторону улицы.

Так закончился наш традиционный сбор. А вместе с ним и наше детство.

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Белла Езерская: Возвращаясь в детство. Часть вторая

Добавить комментарий для Марина Ефимова Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.