Самуил Ортенберг: Ткань жизни (воспоминания российского еврея). Перевод с идиш. Продолжение

Loading

Праздник Пейсах отмечали по установленным правилам и обычаям. Под зорким взглядом матери строго соблюдалась чистота пасхальных блюд и посуды. Отец справлял вечернюю трапезу по традиции, а мне полагалось задать ему четыре вопроса…

Ткань жизни

(воспоминания российского еврея)

Самуил Ортенберг
Перевод с идиш Бориса Гершмана и Фреда Ортенберга
Подготовка текста Фреда Ортенберга

Продолжение. Начало

Быт

Несмотря на то, что мои старшие братья были далеки от религии, а отец относился к выполнению религиозных предписаний без излишнего рвения, важнейшие иудейские обряды в семье выполнялись неукоснительно. Мама неустанно заботилась о соблюдении принятых обычаев. Всеми силами она старалась поддержать угасающий свет веры. В субботу все были обязаны отдыхать. Если дети нарушали субботние запреты (писали, курили и т. п.), то делали это тайком, чтобы мать не узнала. Праздники, ритуал которых не менялся уже несколько столетий, отмечались очень торжественно.

Дети всегда с нетерпением ожидали прихода весёлого и любимого праздника Ханука. Обычно рассеянный отец не забывал в этот день надеть свой праздничный сюртук. Он зажигал «ханука-лампу» с восемью свечками — и пел знакомый мотив, который живёт во мне до сегодняшнего дня. Маленькие дети играли в «записки», вертели «чудо-юлу» и, естественно, успевали подойти к каждому взрослому родственнику, чтобы собрать причитающиеся ханукальные деньги. Старшие дети тоже радовались празднику, возможности поразвлечься и провести зимний вечер в семейном кругу.

В Пурим я ходил с отцом в синагогу, слушать, как читали Мегилу и вертели трещётки при упоминании имён Хамона и его сыновей. Дома было тоже весело и празднично. Мать просила кого-нибудь из старших детей читать Мегилу, а младших — крутить трещотки. Во время Пурима готовили вкусные яства, а в начале праздника посылали подарки друзьям.

Праздник Пейсах отмечали по установленным правилам и обычаям. Под зорким взглядом матери строго соблюдалась чистота пасхальных блюд и посуды. Отец справлял вечернюю трапезу по традиции, а мне полагалось задать ему четыре вопроса. На Пейсах детям шили новую одежду. Это было очень приятное и радостное событие — детский гардероб особым разнообразием не блистал. Праздник Лагбоймер связан в моём сознании с прогулками за пределы местечка, на лоно природы, к речке, в лес. В Швуес, помнится, в доме было много зелени, а в хедере звучным голосом читали Вступление.

В Тишебов евреи сидели в синагоге без ботинок. Многие постились, напевали грустные мелодии. В течение десяти дней до Тишебов, когда нельзя есть мясное, у нас дома, как и в других домах, находили следующий выход, чтобы обойти запрет. Кто-то из семьи, в большинстве случаев, отец, читал перед обедом для домашних заключительную главу или последнюю страницу из какого-нибудь талмудистского трактата. В результате получалось, что все присутствующие как бы изучили целый трактат, и, следовательно, каждый мог себе позволить съесть полноценный обед, включая даже мясное блюдо. Всё это искусно придумал какой-то опытный талмудист, наверняка, не вегетарианец.

Рош Хашана и Йом Кипур — праздники важные и ответственные. Величавая и грустная мелодия Кол Нидре, звучавшая обычно в эти праздничные дни, запечатлелась в моей памяти навсегда. Иногда старшие дети в день поста, проголодавшись, пытались уйти из дома. Мама останавливала их и заставляла соблюдать требования поста.

Сукес и Симхас-Тора — «развлекательные» праздники. Интересно было строить и украшать шалашик (суку), а затем жить в ней, обедать, вдыхать экзотические запахи эсрега. Во время Симхас-Торы проходили весёлые шествия с флажками, на которые были наколоты красные яблоки. Евреи радостно плясали со свитком Торы в руках. Дети выкрикивали праздничные поздравления: «Доживите до следующего года!» и все вместе гуляли по улице от одной синагоги к другой.

В годы моего детства, как и во времена Менделе Мойхер-Сфорима, часто можно было ещё встретить бедного, одинокого еврея, разъезжающего в поисках счастья из одного города в другой, собирающего по дороге милостыню. Когда такой странствующий бедняк приезжал к нам в местечко и оставался на субботу или на праздник, то молился он обычно в Большой синагоге, которую посещали богатые (странник пытался остановиться в доме у кого-нибудь из этих молящихся воротил). Часто не оказывалось богатого и гостеприимного хозяина, готового взять к себе на проживание случайного, неизвестного человека. Тогда служка синагоги, зная, что мой отец всегда готов пригласить на субботу или на праздник чужого бедняка, приводил его к нам. Мать была не очень рада таким гостям и каждый раз говорила отцу, что многие семьи, более богатые, чем наша, никогда не приглашали к себе домой бездомных. Отец упорствовал и снова приводил с собой из синагоги беспризорного, изголодавшегося человека.

Вспоминается короткий диалог в пятницу вечером за столом между отцом и очередным приглашенным бедняком:

— Чем вы занимаетесь? — спрашивает отец.

Один отвечал, что он крутильщик верёвок, второй говорил, что делает деревянные гвозди, третий оказывался тряпичником, и множество других таких же «прибыльных» профессий называли гости отца со вздохом. У отца была красивая и благородная манера общения с этими людьми: бедняку он подносил самые лучшие кушанья, внимательно следил, чтобы никто, не дай Бог, не обидел гостя каким-то словом или жестом. Для меня такой стиль поведения имел воспитательное значение, прививая мне сочувствие и уважение к обездоленным людям.

Однажды в пятницу вечером отец пришёл из синагоги к трапезе не один, а с новым гостем. Сели к столу, произнесли молитву над бокалом простого вина. Настроение было приподнятое, отец радовался, что кормит и поит голодного человека. Мать тоже была довольна — неделя прошла спокойно, дети все здоровы, и поэтому сам Бог велел совершать благородные поступки, в особенности по отношению к бедным людям. Оказалось, наш гость, красивый еврей из Литвы, когда-то сам был хозяином, но его, как он сказал, вздыхая, Бог покарал. Чем он Всевышнему не угодил, гость рассказать не успел. Принесли только что приготовленную фаршированную, наперчённую рыбу, благословили её кусочком халы, посыпанной солью, и принялись за трапезу. Еда пришлась бедняге по душе. Он с удовольствием обмакивал свежую халу в ароматную рыбную подливу и настолько увлёкся, что, казалось, совсем забыл о каре Господней. Потом подали горячий бульон с лапшой — тоже очень вкусное блюдо. Через некоторое время мать попросила служанку принести вареное мясо и предложила кусок мяса нашему гостю. Однако бедняк от мяса категорически отказался, утверждая, что мясо он не ест, потому что у него, видите ли, узкая глотка. Отец тотчас возразил ему:

— Оставьте, что значит узкая глотка? Да и кто имеет широкую глотку? Все люди имеют одинаковую глотку. И потом, какая вашей глотке разница, что она проглатывает — рыбу, мясо или халу?

Еврей помялся, но остался при своём мнении и повторил ещё раз тихо:

— Да, так оно и есть. У меня очень, очень узкая глотка — кара Господня.

Отец не хотел сдаваться, начал горячиться, настаивать, чтобы гость попробовал мясо. Бедняк не хотел обидеть отца, он осторожненько взял с тарелки маленький кусочек мяса, медленно положил его в рот и попытался проглотить, но сразу же начал задыхаться, кашлять и икать. Затем он с большим трудом этот кусочек мяса всё-таки проглотил. Отец побледнел и наблюдал за всем этим стоя. Трапеза продолжилась в настороженной атмосфере. Уже доели цимес из моркови, а отец всё ещё со страхом смотрел на бедняка.

На следующий день мяса не было, его компенсировали блюдами, приспособленными к «узкой» глотке гостя, а дети с интересом наблюдали, как он ест. Когда ещё доведётся увидеть, как глотает человек, которого Господь покарал узким горлом? Они были убеждены, что это действительно кара Господня, о которой бедняк начал рассказывать, но так, и не успел рассказать. Впоследствии эта трагикомическая история получила в нашей семье название «Еврей с узкой глоткой».

Была ещё одна категория непрошенных гостей, так называемые «внуки» — евреи из семей выдающихся раввинов и праведников. Среди них были их прямые наследники, близкие родственники, дальние и просто жулики, ни в каком родстве со знаменитостями не состоящие. Такие «внуки» разъезжали по городам и местечкам, с шиком и, разумеется, бесплатно гостили в еврейских семьях, собирали довольно крупные милостыни, требовали подарки у богатых евреев. Появлялись они иногда и у нас дома, чтобы, как говорила мать, «на несколько недель сесть на голову», да ещё выпросить у отца денежную подачку. Как правило, «внуки» были людьми малосимпатичными, наглыми, привыкшими к паразитическому образу жизни. Отец с его мягким характером не мог им ни в чём отказать, не мог их выгнать, когда они начинали злоупотреблять гостеприимством, а мамины намёки и даже явно выраженное недовольство на них не действовали.

Мне запомнился один такой тип из числа «внуков». Его, кажется, звали Аврамце. Это был высокий, широкоплечий, полноватый человек с красивой рыжей бородой, мягким льстивым голосом и застывшей улыбкой, с тщательно расчёсанными пейсами и блестящими глазами. Время от времени — иногда до двух раз в год — он появлялся у нас к большому неудовольствию мамы:

— Вот тебе, на! Толстый «внучонок» уже прибыл!

Его визит мог продолжаться недели три. Он ел, пил, спал, молился, брал у отца, сколько мог, денег и, наконец, уезжал в другое местечко.

Отличительной чертой Аврамце был неукротимый аппетит. Он был настоящим «Гаргантюа» и хорошо разбирался в еврейских блюдах и яствах. Насытить такого обжору было нелёгкой задачей. Из-за пристрастия к еде с ним произошел следующий забавный случай.

В один из приездов он попросил отца устроить специальную трапезу, на которую Аврамце собирался пригласить богатых верующих евреев местечка. Он объяснил, что надеется достойно, по-хасидски, принять гостей и тем самым создать в местечке свою «клиентуру» последователей хасидизма. Замысел его был таков: во время приёма гостей он, реб Авром, знаменитый внук известного рабби, а, следовательно, также немного праведник, продемонстрирует, что он умеет справлять трапезу и вести себя надлежащим образом. Удайся ему эта затея, он привлёк бы к себе определённое количество хасидов, которые, несомненно, могли бы быть полезны ему в дальнейшем. Однако из-за его чревоугодия задуманное представление сорвалось.

Вначале трапеза разворачивалось по плану. Реб Аврамце в праздничном шелковом сюртуке сидел на почётном месте, глаза его, как обычно, блестели. Имея большой опыт работы «внуком» праведника, он весьма умело излагал хасидские премудрости, подпевал своим красивым голосом. Застолье было в самом разгаре, когда на столе среди прочих блюд, специально подготовленных для встречи, появилась фаршированная рыба. Глядя на всё это изобилие и разнообразие блюд на столе, Аврамце растерялся, засуетился. Глаза его засверкали каким-то особым зловещим светом. Несмотря на то, что во избежание инцидентов его ещё до трапезы плотно накормили, он всё равно не выдержал искушения в виде фаршированной рыбы и набросился на неё с невероятной стремительностью. Не пережёвывая, он заглатывал целые куски с такой скоростью, что вскоре от рыбы не осталось и следа, а многие из гостей даже не успели её попробовать. Наблюдая за этой сценой, хасиды поняли, что имеют дело не со святым праведником, а со слабым, греховным человеком. У Аврамце не осталось никаких шансов приблизить их к себе.

Иногда в местечко приезжали проповедники. Чаще всего это были бедные раввины из Литвы. Обычно свои проповеди они читали в субботу днём, вход был, разумеется, свободный, и я, движимый любопытством, не пропускал ни одной проповеди.

Как правило, проповедник, поднявшись на кафедру, начинал проповедь талмудистской сентенцией. Далее напевным речитативом он противопоставлял различные комментарии к произнесённой цитате и своими изящными острыми предположениями запутывал вопрос ещё сильнее. Затем проповедник искал и находил пути для сглаживания этих противоречий, сыпал новыми выдержками из Библии.

Говорил он долго, потел, народ слушал внимательно, а любители и знатоки качали головами в знак согласия или возражения. Среди знатоков выделялся торговец зерном Нотка-сиплый, высокий, похожий то ли на жердь, то ли на чучело, с длинными ногами и в сюртуке большого размера. В свободное время он обычно бегал по местечку, вмешивался в чужие дела и совершаемые сделки, вышагивал с лёгкостью от одного конца местечка на другой конец, сообщал последние новости. В синагоге Нотка сидел, сосредоточенно прислушиваясь к каждому слову, с глубокомысленным выражением на лице, стараясь произвести впечатление человека, хорошо знающего Талмуд. Временами он вдруг поднимал глаза наверх, как бы удивляясь услышанному, иногда, наоборот, опускал их вниз с презрительной гримасой. Странные ужимки на его лице сменяли одна другую, а евреи, стоявшие в стороне и наблюдавшие за Ноткой-сиплым, по его мимике оценивали достоинства и недостатки проповеди.

В конце концов, замысловатая проповедь заканчивалась несколькими певучими тирадами, прославлявшими верующих, делающих пожертвования. В то время мне нравились нравоучения проповедников. Я не сомневался в искренности их призывов к сочувствию, состраданию, справедливости, порядочности. Я был тогда ещё слишком молод, чтобы понять, что, обращаясь к сердцам и умам слушателей, проповедник призывает слушателей поблагодарить, в первую очередь, самого проповедника — поблагодарить не словами, а деньгами. Известную поговорку, что «Каждый проповедник проповедует для себя», я хорошо понял позже, когда познакомился с реальным миром лицемерной политики и дипломатии.

Ключевой датой в жизни еврейского мальчика, как известно, является совершеннолетие. В день моего тринадцатилетия произошли сразу два радостных события: я впервые надел галоши и заимел ботинки со «скрипом». Этот «скрип» я выпросил у Лейзера Беркуна — пожилого сапожника с большим животом и длинной бородой. Ему родители заказали для меня подарочные ботинки. Лейзер плохо видел. Он носил очки в железной оправе, привязанной бечёвками к ушам, которые, к сожалению, уже плохо слышали. Тем не менее, он был человек шустрый, говорил всё время в рифму и непрерывно сыпал поговорками и прибаутками: «Не ходи быстро, не будешь рвать обувь», «Ты с губой и с языком, а ботинки со скрипом». Я изучил весь его репертуар, сидя возле Лейзера и «добиваясь», чтобы мои ботинки как можно громче скрипели.

Мать очень серьёзно готовилась к моему совершеннолетию — «бармицвэ», старалась, чтобы были соблюдены все подобающие случаю еврейские обычаи. Она очень хотела удержать меня в рамках установленного религиозного порядка и уберечь от разрушительного натиска ереси. В субботу я ходил в синагогу, читал полагающиеся молитвы, но в обычные дни я уже к молитвеннику не прикасался. Меня все больше увлекали светские знания, и вскоре я примкнул к кругу молодых людей, отошедших от религии. У меня появилось критическое отношение к религиозному благочестию, я начал задумываться над проблемами бытия с совершенно иных философских позиций. Мои светские интересы не оставляли сомнений в том, что в будущем моё поведение не доставит радости моей набожной матери.

В детстве и юности я не сталкивался с нуждой, о голоде знал только понаслышке. Что касается карманных денег, то мама давала мне их так мало, что десять копеек считалось солидным капиталом. Иногда я получал лишнюю копейку. Зимой — чтобы купить халву или другие сладости, летом — немного вишни, черешни или стакан сельтерской воды. По праздникам мама давала мне деньги на орехи. Поскольку дети, используя орехи, играли в «азартную» игру, орехи сами становились источником дохода. Смысл игры состоял в том, что играющий становился напротив неглубокой предварительно вырытой ямки, клал на ладонь шесть орехов и пытался забросить их в ямку. Если пять из них попадали в цель, то считалось, что он выиграл; если нет, то играющий проигрывал и лишался своих орешков. Таким образом, орешки служили разменной монетой в процессе игры, а затем превращались в копейки. Мне обычно не везло в игре, и я был рад, когда оставался «при своих». Из игр «под денежный интерес» помню ещё игру в «записки». В ней мне везло больше. Наибольший «приток» средств в мою казну отмечался во время ханукальных праздников. На дни рождения, наоборот, было не принято дарить деньги. Мать ограничивалась традиционными символическими шлепками — по количеству прожитых лет и с запасом на будущие годы. Кстати, ко дню рождения в нашей семье подарки также не дарили. О них никто никогда даже и не «заикался».

Питались мы хорошо. Дома все ели досыта, но необыкновенных блюд, изысканных деликатесов, всяческих лакомств и «марципанов», как язвительно говорила мама, не готовили. В семье не было культа еды, кроме, конечно же, праздничных дней, когда еда для мамы действительно превращалась в своего рода ритуал. В обычные же дни ели простейшие блюда. Мать была очень неприхотлива в еде, а вечно озабоченный мировыми проблемами отец не придавал какого-либо значения тому, чем его кормят. Любое жидкое блюдо он именовал «супом» и служанка, улыбаясь, поправляла его:

— Это же не суп, а бульон!

У детей духовные интересы тоже преобладали над запросами кулинарными. Белую халу кушали только в субботу и в праздники. В остальные дни ели чёрный хлеб. Хала выпекалась дома. В пятницу утром я получал свежий кусок халы, смазанный гусиным жиром. Признаюсь — в детстве я ожидал прихода пятницы с нетерпением, с раннего утра путался под ногами на кухне в предвкушении удовольствия от халы. Но служанка, занятая более важными делами, не спешила…. Наконец, приходила мама, с любовью наблюдала за моими перемещениями по кухне, гладила меня по голове и говорила:

— Дай ему, Брайндл, кусок халы, ведь он уже чуть не умирает с голода!

Прикосновение ласковой маминой руки и запах домашней халы — одно из самых дорогих, ярких и живых воспоминаний моего детства.

Другим постоянным и уважаемым претендентом на святую халу был Иця-водовоз. Его следует описать детально. Это был высокий, широкоплечий богатырь, мощный, как дуб. На его загорелом лице не было бороды с пейсами, как у всех евреев в местечке, но зато на голове красовалась большущая копна всклокоченных волос. Они торчали во все стороны, выбиваясь из-под сморщенной, видавшей виды шапки. Особую живописность Ице придавали полузакрытый глаз и громадных размеров шишка на лбу, в которую упирался козырёк шапки. Его руки с длинными пальцами были в мозолях, один палец на правой руке был даже лишний, шестой.

Иця-водовоз разъезжал на истощённой лошадке со своей бочкой от дома к дому. Подъехав к воротам, он поднимал, будто два пёрышка, два полных ведра, выливал их в предназначенные для воды кадки и ехал дальше к следующему дому. И вот так целый день: от домов к колодцу, от колодца в дома. Однажды в пятницу, морозным зимним утром, когда долгожданная бочка с водой остановилась около нашего дома, я был уже на улице. Ах, как всегда хотелось вытащить колышек из бочки, чтобы вода полилась в ведро! Но Иця обычно смотрел на меня своим единственным открытым глазом с предостережением и кричал:

— А ну, марш отсюда, озорник, чтобы духа твоего здесь не было!

Однако сегодня Иця был в хорошем расположении духа. Заметив мой умоляющий взгляд, он пригласил меня своим грубым голосом к сотрудничеству:

— Иди-ка, озорник, вытащи колышек, чтоб душа у тебя вылетела!

И сразу же ушёл на кухню вести переговоры по поводу горячей халы. А возле бочки работа закипела: я начал самостоятельно наполнять вёдра водой. Служанка, как обычно, встретила водовоза претензиями:

— Почему вы не налили полную бочку, Иця?

Иця же, войдя в дом с мороза, охватил своё тело руками и, похлопывая ладонями по плечам, попытался согреться. Затем он добродушно ответил:

— Брайндл, я налью тебе и бочку до верха, и баню я тебе налью. Налью воды сколько хочешь, чтоб душа у тебя вылетела, но здесь уже пахнет свежей халой, так принеси, Брайндл-сердце, её сюда побыстрей!

При этом он облизывался так аппетитно, что служанка не выдержала и принесла ему прямо из печи горячую румяную халу. Иця разорвал её на части, тут же, на месте проглотил их, и, напевая, снова взялся за вёдра. Наполнив бочку до краёв, он закрыл её, положил сверху вёдра, сел на козлы, весело причмокнул и взмахнул кнутом:

— Ну, гнедой озорник, вьё, чтоб душа у тебя вылетела!

Иногда я получал угощение в виде халы с вареньем. Разнообразные варенья заготовлялись летом в большом количестве, но расходовались строго под маминым контролем. Варенья предназначались, в основном, для лечебных целей. Если кто-нибудь заболевал, то для него не жалели ничего, включая варенья любых сортов, и в любых объёмах. Ограничения на варенья снимались в праздничные дни. В обычные дни мама отвечала сладкоежке:

— Что это вдруг варенье? Мы что, богаче стали, или времена пришли другие, или что-то улучшилось?

Я, как и мои братья, и сестра, не привередничал в еде, но очень любил горячий и крепкий чай. Возможность получить стакан хорошего чая вызывала у меня восторг. Сестра Сарра смеялась надо мной:

— Он уже поёт, значит, несут самовар.

Страсть к чаепитию досталась мне, наверное, по наследству от моего дяди Ицхака, которому приносили утром на большом подносе «три пары» чая, то есть, шесть стаканов, которые он медленно, просматривая свежую почту, выпивал. Такое же количество стаканов чая ему было необходимо вечером для изучения газеты «Биржевые ведомости». Его рекордов потребления любимого напитка я так и не достиг, по правде говоря, ещё и потому, что мне не очень хотелось быть похожим на моего педантичного дядю, хотя считался он евреем умным и слыл большим знатоком Талмуда.

Членов нашей семьи часто посещали болезни. Вместе с ними то и дело в доме появлялся врач Иосл — среднего роста полноватый крепыш с розовыми щеками, опрятной седой бородкой и почти всегда заложенным носом. Отправляясь на визит к больному, Иосл всегда прихватывал с собой красивую вычурную толстую трость с посеребренной ручкой, хотя на ногах он стоял очень твёрдо и в подпорке не нуждался. Говорил он мало и невнятно, речь его сопровождалась каким-то неопределенным сочетанием «кме-кме». Слова при произнесении дробились, так что часто невозможно было понять, что он сказал. Войдя в дом, Иосл ставил трость, снимал тулупчик из хорьковых шкурок, подходил к больному, щупал пульс, измерял температуру термометром, который он осторожно вынимал из плюшевой коробочки. Постучав пальцами по определенным местам тела больного, он обычно заканчивал осмотр словами:

— Кме-кме, это что-то катаральное. Дадите ему ложку рыбьего жира, кме, прочистите желудок, и вот это (показывает рецепт), натрий-кальций, принимать три раза в день по маленькой ложечке, и, кме, завтра мы посмотрим.

Бывал у врача Иосла и другой диагноз:

— Кме-кме, это называется инфлюенция, но терапия остаётся прежней. Вы ему дадите ложку рыбьего жира, кме-кме, и эту горькую микстуру кальций-натрий три раза в день, но уже по большой ложке. Кме-кме.

Я очень быстро установил, что все назначения Иосла сводятся к рыбьему жиру и горькой микстуре в одной из двух дозировок. Повзрослев, я не очень доверял ни его диагностике, ни его лечебным рекомендациям. Но в местечке он считался авторитетным практикующим врачом. Никто не знал, в каких академиях Иосл приобрел свои медицинские познания, но, тем не менее, для пациентов его слово было законом. Например, когда Иосл говорил, что в этом году нельзя есть сырые фрукты, а их необходимо отваривать никому и в голову не приходило — почему? «Если Иосл говорит, то он знает, что говорит, нужно выполнять его указания» — таково было мнение общественности. Он хорошо зарабатывал, имел собственный дом в центре и был крепко связан с аптекарями городка. Справедливости ради, следует, однако, отметить, что Иосл был скорее фельдшером, чем врачом. Когда случались серьёзные заболевания (воспаление лёгких, дифтерит, дизентерия …) и терапия Иосла не помогала, он сам предлагал позвать настоящего доктора — Пинского, живущего возле сахарного завода, в семи-восьми километрах от местечка.

Пинский — опытный земский врач старой закалки, высокообразованный, знакомый с передовыми методами лечения, поляк по национальности. У него безукоризненная внешность, правильные черты лица, смуглый цвет кожи, красивая причёска из густых седых волос. Одевался он по европейскому образцу, тщательно брился, носил очки в позолоченной оправе, всегда был энергичен и подвижен. С больными Пинский был строг и даже позволял себе напускную резкость в обращении. Рассказывали, что за свою многолетнюю неутомимую врачебную деятельность он спас от неминуемой смерти тысячи бедных больных людей. Когда в нашей семье серьёзно заболевал ребёнок, мать не останавливалась ни перед чем, чтобы привезти его к нам домой. Помню один из его визитов. Возле нашего дома остановилась карета. В дом вошёл доктор в зимней серой шапке, меховой бекеше с красивым шерстяным кашне на шее. Он сбросил с себя верхнюю одежду, попросил принести воду и долго мыл руки, распространяя вокруг себя запах неведомых духов. Затем Пинский достал красивые блестящие очки, подошел к постели больного и строго сказал маме, стоящей рядом с кроваткой и готовой вот-вот расплакаться:

— Цо плацем, матка? Мовци!

Бурча что-то непонятное по-польски, он очень внимательно осмотрел больного. Иосл попытался показать свою компетентность:

— Це, пан доктор, була флуенция.

Пинский решительно его остановил:

— Мовци, Иоска!

Доктор долго выписывал рецепты, давал подробные указания Иослу, какие необходимо провести процедуры, а потом успокоил маму:

— Матка, жидовска бажеда поможе! — и вышел в прихожую одеваться.

— Бардза дзенкую, пан доктор, — пролепетала, плача, мать и незаметно положила ему в карман деньги.

Иосл остался у нас ночевать, чтобы выполнить предписания доктора. Ребёнок вскоре выздоровел.

Много еврейских детей было спасено от смерти благодаря помощи еврейского Бога и польского доктора.

Мойше-писатель и другие учителя

Параллельно с учёбой в хедере я начал изучать русский язык. Моим первым учителем русского языка был Мойше — писатель. Мойше — юркий еврейчик с коротко стриженой бородкой, в куцем пиджачке и в очках, карикатурно сидящих на кончике длинного носа. Такой необычный внешний вид уже сам по себе являлся признаком светскости и образованности, заменял диплом учителя русского и еврейского языков и давал ему «право» обучать детей чтению и письму. У Мойше занимались, в основном, девушки, желавшие научиться писать по-еврейски, но по просьбе учеников он преподавал также и русский язык. Учеников у него было довольно много. Однако при всей его загруженности, заработки были небольшими. Его семья жила бедно. Помимо особенной внешности, исключительность его личности придавали часы фирмы «Анкер», представлявшие, как считалось, художественную ценность. Каждый день Мойше ходил пешком километров пять на Босый Брод сверять свои часы с местными башенными часами, а жители нескольких улиц, примыкающих к его дому, в свою очередь, устанавливали время на своих часах, используя «Анкер» Мойше, как эталон. По этим точным часам учитель целый день бегал от одного ученика к другому. Мойше дали прозвище «писатель», скорее всего, в насмешку. Возможно, он действительно писал, но с его произведениями я так и не познакомился.

Однажды с «писателем» Мойше и с его ценными часами произошёл следующий трагикомичный эпизод. Как-то ему понадобилась метрика для взрослого сына. Они вдвоём поехали в уездный город Бердичев к казённому раввину. Набегавшись по большому городу, голодные, к вечеру они зашли, держа в руках большую селёдку и каравай хлеба, на заезжий двор Бера Спиченицера. Когда Мойше и его сын вошли в дом, то увидели, что за столом сидит и, не спеша, что-то ест их знакомый торговец зерном Иця Мейтус — низенький чёрный человечек с маленькими, тёмными и проницательными глазками, умный и жизнерадостный. До большого носа Мойши сразу же долетел запах приправленных чесноком и пряностями жареных котлет, которые уплетал Иця. Мойше подошёл к столу и с шутливым упрёком обратился к Мейтусу:

— А, Иця, ты кушаешь котлеты, котлеты ты кушаешь! Ты что, стал богачом?

Иця Мейтус сделал серьёзное лицо и, в свою очередь, задал вопрос:

— Что котлеты? Ты лучше скажи, Мойше, сколько стоит твоя большая селёдка?

— Моя селёдка стоит три копейки, а на котлеты, я думаю, нужно потратить целое состояние!

Мейтус улыбнулся, моргнул чёрными глазками и невозмутимо объяснил:

— Э, Мойше, ты в этом деле не разбираешься. Котлета стоит всего копейку, понимаешь, одну копейку, чтобы мы таки были евреями на этом свете.

После такого ответа у рослого сына Мойше глаза загорелись голодным блеском. Он отвёл отца в сторону, пошушукался с ним о чём-то. И Мойше решил, что они сегодня набегались, устали, поэтому могут себе позволить сытно поесть, как и подобает деловым людям. Они взяли две вкусные свежие котлеты, мгновенно проглотили их, запили самоварчиком чая и легли спать.

Иця Мейтус в ту же ночь уехал, а Мойше-писатель с сыном вынуждены были остаться ещё на два дня, так как забрать метрику у раввина было значительно труднее, чем они предполагали. Учитывая доступную цену котлет на заезжем дворе, они ели котлеты и утром, и вечером. На третий день, когда Мойше попросил у Бера Спиченицера счёт, то оказалось, что они должны ему один рубль двадцать шесть копеек. Мойше-писатель от этой новости побледнел, потом покраснел, а затем начал громко ругать Мейтуса и его «дешёвые» котлеты. Но глуховатый Спиченицер не хотел ничего слышать и знать. Он переложил вату из одного уха в другое, надвинул очки и ещё раз написал карандашом новый счёт:

— С вас причитается, — говорил он возбуждённо, — за двенадцать котлет, по десять копеек за котлету, рубль двадцать копеек, за три самоварчика чаю, по две копейки за самоварчик, шесть копеек — и в итоге получается один рубль двадцать шесть копеек.

Таких денег у Мойше-писателя не было, и чтобы расплатиться, он был вынужден заложить всё своё состояние — дорогие точные часы фирмы «Анкер».

Когда Мойше-писатель с сыном вернулись в Погребище, Мейтус «срочно» уехал на несколько недель из местечка. В течение всего этого времени Мойше с сыном приходили к его дому с большой жердью, грозились выбить стёкла и переломать Ице кости.

— Я ему покажу дешёвые котлеты, я ему покажу — копейка котлета, чтоб его черти забрали! — выкрикивал на всю улицу писатель.

Сначала отец с сыном посещали дом Мейтуса каждый день, потом через день, а затем всё реже и реже. Но дом Мейтуса был на замке, а ставни наглухо закрыты. И страсти постепенно улеглись. А выкупил ли Мойше часы фирмы «Анкер» из заклада? — я не ведаю.

Итак, у Мойши-писателя я учился писать по-русски. Урок сводился к следующему: на белой блестящей бумаге были напечатаны тёмные, чуть заметные контуры русских букв и даже целые слова. Ученик должен был чернилами тщательно и точно скопировать тёмные знаки. Сегодня этот метод уже не применяется, но для меня он сыграл особенную роль — я немного научился писать по-русски и на всю жизнь полюбил глянцевую бумагу.

Неудачей окончилась попытка моего брата Волфа продолжить моё обучение русскому языку. На уроках он то и дело применял телесные наказания для воспитания нерадивого ученика, так что во время учёбы я набивал «шишки» не только в переносном, но в прямом смысле. Родители прекратили семейный педагогический эксперимент и наняли серьёзных и квалифицированных учителей. У них я изучал не только русский язык и литературу, но и арифметику, основные события всемирной истории и даже начала географии.

Хронологически первым в этой когорте частных учителей был Панич. Несмотря на свою звучную фамилию, Панич не был дворянином, происходил из среднего сословия и был довольно беден. Невзирая на то, что частные уроки он давал с раннего утра до поздней ночи, доходы его были весьма скудны. Красивый, с чёрной, ухоженной бородкой и добродушной улыбкой, Панич имел кучу детей. Такая ему выпала судьба — плодить и размножаться. Казалось, что детей у него так много, как звёзд на небе, или как песчинок на берегу моря, а семья его жила в бедном районе, в домике, расположенном на одной из боковых грязных улочек, далёко и от звёздного неба и от прозрачного моря. В доме было темно, душно и тесно, а детей — голова на голове.

Моя мать попросила учителя, чтобы он проводил занятия у нас. Панич согласился и каждый день приходил к нам домой — учил детей. Учитель он был мягкий, тихий и дело своё знал. У Панича я, помнится, изучал русскую грамматику и арифметику. Его излюбленным приёмом при освоении языка было разучивание басен Крылова. Вначале было немного тяжеловато выучить наизусть, например, такую сложную грамматическую конструкцию:

Зубастой щуке в мысль пришло
За кошачье приняться ремесло.

Но мне понравилась мораль и этой, и многих других прекрасных басен Крылова. Даже сейчас я с удовольствием вспоминаю полюбившуюся мне басню «Лжец»:

Из дальних странствий возвратясь,
Какой-то дворянин (а может быть и князь)…

Я думаю, что история дворянина-лжеца осталась в моей памяти потому, что этот образ имел в местечке живого прототипа. Звали его Лейб Хирик. Лейб Хирик — рыжий, бритый, нарядно одетый комиссионер и коммивояжёр, был настолько лживым, что мог заткнуть за пояс нескольких дворян крыловской басни. В те детские годы для меня было большим развлечением стоять и слушать, как Лейб Хирик рассказывает свои байки и выдуманные истории. Летом, в плоской, твёрдой, соломенной шляпе, в белой выглаженной верхней рубашке, он часто останавливался на улице и собирал вокруг себя людей. Вытащив из серебряного портсигара хорошую, толстую сигарету «Сальве» и картинно прикурив её от зажигалки, он начинал рассказывать хриплым голосом, покашливая, одну из своих многочисленных небылиц:

— Случилось это, чтобы мне не соврать, в прошлом году в канун Пасхи под Бердичевом…

И идёт новоиспеченная выдумка, состоящая из нескольких историй, плавно следующих одна за другой, без конца и края. Евреи, особенно молодые, стоят с открытыми ртами, слушают и восторгаются его мастерством придумывать всякие сказки.

Продолжим, однако, рассказ об учебе. Мои успехи в русском языке были очевидны, и меня перевели на более высокий уровень, к новому педагогу — Штутману. Сам учитель и его семья выглядели на местечковом фоне довольно необычно. Они были полностью ассимилированные евреи, не знали ни слова по-еврейски, не придерживались никаких еврейских обычаев, ну, просто, настоящие русские. Поселился Штутман в местечке недавно. Никто не знал даже откуда он со своей матерью и сестрой приехал к нам. Штутман был молодой человек двадцати с лишним лет, невысокого роста, немного сутуловатый, с серьёзным, слегка вытянутым лицом. На большой голове — длинные волосы, пенсне на шнурке еле держалось на его носу и часто соскальзывало. Летом он ходил по местечку в белой блузе, перетянутой ремнем, без шапки. Но учитель он был требовательный, хорошо знал язык, разговаривал только по-русски. У него я изучал «Грамматику» Кирпичникова, «Задачник» Евтушевского и «Русскую историю» Иловайского. Позже, в революционные годы, Штутман стал в местечке одним из самых деятельных большевиков (об этом я расскажу далее). Последний раз я его встретил в 20-х годах в Москве, где он заведовал Московской партийной школой.

Но всё-таки наиболее сильное впечатление на меня произвела моя следующая учительница Евгения Куцина. Приехала она из ближайшего к нашему местечку городка. Там у неё осталось много знакомых среди местной еврейской интеллигенциии. Выглядела Куцина тоже немного странно — молодая женщина двадцати с лишним лет, симпатичная, чёрноволосая, коротко подстриженная. Одевалась она строго, украшений не носила. По характеру была выдержанной, настроена была демократически, на идиш не говорила. Я чувствовал к ней симпатию, возможно потому, что я впервые увидел женщину, совсем не похожую на других, женщину серьёзную, образованную. Если верить в теорию известного психоаналитика Зигмунда Фрейда, то моё преклонение перед ней было «спрятанной симпатией» 12-13-летнего еврейского мальчика, впервые встретившегося лицом к лицу с женщиной. Во всяком случае, я учился у неё с желанием и усердием. Жила Евгения Куцина почти на краю местечка, на квартире Иосла Блиндмана. В любую погоду я приходил к ней в назначенное время и старался как можно лучше выполнить задания учительницы. Она была строга, но справедлива, требовала, чтобы я разговаривал только по-русски, пыталась воспитать у меня чувство любви к окружающей природе, красоте, посеяла во мне зёрна критического отношения к старому миру. У неё я изучал русскую историю, немного географию и природоведение. Я сделал значительный шаг вперёд и впервые понял, что значит быть образованным и культурным человеком. Позже Куцина исчезла из местечка. Ходили слухи, что она стала активной деятельницей социалистического движения.

На последней ступени моей учёбы я занимался у Эрлиха. Прибыл он к нам из близлежащего городка Топары. Эрлих обучался в каком-то высшем учебном заведении, но закончить его ещё не успел. Носил он студенческую фуражку с кокардой, а в местечке давал частные уроки, надеясь заработать средства, необходимые для жизни в большом городе и продолжения учёбы. Впрочем, Эрлих и так уже был довольно образованным, начитанным и эрудированным молодым человеком. Он хорошо знал древнееврейский язык. У него я изучал не только предметы на русском языке, но также и древнееврейскую литературу.

Годы, проведенные в хедере, давно уже прошли; старые книги Талмуда и Библии полностью уступили своё место нерелигиозным книгам. Даже древнееврейский язык изучался теперь в совершенно ином аспекте и другими педагогическими приёмами. Из многочисленных учебников, по которым я учился, запомнилась хорошая русская хрестоматия, которая называлась «Русское слово еврейским детям». Её автор Шахрай — известный тогда в Одессе еврейский педагог — в этой относительно большой книге, собрал вместе с лучшими образцами русской поэзии и прозы (Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Плещеев, Майков, Некрасов, Чехов и др.) и русско-еврейскую поэзию Шимена Фруга, прекрасные переводы на русский язык Бялика, Переца, Шолом-Алейхема, Шолома Аша и других еврейских писателей, а также переводы на русский язык старых еврейских легенд и мифов. Одним словом, это действительно было русское слово, обращённое к сердцам еврейских детей. Книга воспитывала любовь к красивому и звучному языку, пробуждала чувство национального достоинства и сознания. Отдельные произведения из неё я помню до сегодняшнего дня.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.