Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя. Продолжение

Loading

Замдиректора, кипя энергией, переизбрал весь Учёный совет, введя в него по большей части людей совершенно посторонних, но нужных.

Путь, которым вёл тебя

Александр Левинтов

Продолжение. Начало

Полнокровной жизнью

После ужасной смерти Нади Олег долго не мог прийти в себя. Больше всего его угнетала непонятность и несправедливость ее смерти. Он готов был и сам умереть, если бы это вернуло Надю. Сидя один, в пустой квартире, он привык накатывать, чтобы хоть как-то уйти из этого угнетения. Сначала ему хватало для полной отключки одной бутылки, затем он резко перешёл на литр, после которого вырубался — тяжко, глухо, до утра.

Утром он вставал, на автопилоте принимал душ, одевался и, не завтракая, ехал на работу, постепенно собирая себя за час в кучку: это позволяло работать хотя бы механически. До дому он добирался к семи, отстояв галдящую очередь в винном отделе. Иногда он что-нибудь покупал пожрать, но есть не хотелось — Нади не было. Купленное валялось где-нибудь в холодильнике или рядом с ним, вместе с накопившейся грязной посудой, заванивалось, и он выбрасывал плесневелое.

И так изо дня в день, почти полтора года.

Он уже и сам стал замечать, что деградирует и разваливается — окружающие же давно потеряли всякие надежды и только ждали, когда же всё это кончится, он наскандалит, его уволят, и можно будет о нём забыть.

А тут ещё родители: они умерли друг за другом, подряд, с интервалом в несколько месяцев, первым — отец, вослед за Надей, которую успели полюбить как дочь. И они умерли, как и она, нелепо, слишком рано, слишком некстати.

Он отупел и очерствел от всех этих похорон, поминок, ношения гробов, разговоров с могильщиками, похоронными агентами и кладбищенскими смотрителями — народом беззастенчивым и алчным, плохо скрывающимся за тонкой маской сочувствия, привыкшим и к чужой смерти и к чужому горю, и точно знающим цену этого горя.

Он старался напиваться до такого бесчувствия, когда никакие сны уже не снятся, но если сновидение приходило, то всегда надрывно-щемящее, колющее, терзающее и рвущее память и совесть: он вспоминал во снах только дурное, совершённое им по отношению к умершим, и это дурное становилось причиной их смерти — и тем смурнее становился наступавший день, тем угрюмей становился он сам и к вечеру всё более страшился повторения сна — а такое случалось: один и тот же сон-укор всё возвращался и возвращался из ночи в ночь, порой неделями. Тогда он резко увеличивал вечернюю дозу — и это был тупик, ведущий его самого в смерть, с которой он смирился и даже ждал: скорей бы, уснуть и более никогда-никогда не просыпаться, что бы там ни было по ту сторону забытья, скорее всего — ничего. Он ощущал свою жизнь как наказание за все грехи, свершённые им или только пришедшие помыслами.

Не шуми надо мною, молва,
Не мути за спиною слушок.
Я своё получаю сполна,
Я собою самим занемог.

Не шумите в вершинах, ветра,
Не будите тяжёлый мой сон,
Эта жизнь — чья-то злая игра
Под гитарный и денежный звон.

Не шуми, моей жизни река,
И не бейся о скалы в тоске,
Точит боль пустоту и века,
Я сегодня — монах и аскет.

Не шуми, не шуми, не шуми,
Успокойся — всё скоро пройдёт…
Ворон чёрный рисует круги
И на сердце моё упадёт.

Он остался совсем-совсем один: сестра во втором браке вышла замуж за еврея, в 74-ом году тот получил право на выезд, и они исчезли, растворились — в Америке? в Израиле? а быть может, где-нибудь в Европе? и не писали, и не звонили — как отрезало.

Только спустя много лет, в самом начале 90-х Олега вызвали — он не был на Лубянке ни разу после того, как принёс в приёмную КГБ подкинутый чекистами же «Посев».

В комнате, точно совпадающей с теми, что показывают в кино, ему дали вскрытый конверт:

— Это письмо Вашей сестры.

В правом верхнем углу стояла дробь 61/0.

Милый Олежек, здравствуй!

Как твои дела? Как мама и папа? Бываешь ли ты в Курске или, может быть, они бывают в Москве? Как твоя жизнь?

Мы ничего не знаем о вас, но в стране явные перемены — это вселяет надежды.

У нас всё хорошо. Мы живём в Германии, в Мюнхене. Это очень красивый город, весь белый, много цветов.

У тебя растёт племянница, Юлия. Мы оба работаем. И всегда ждём от тебя ответа.

Я люблю тебя и скучаю,
Твоя Ольга 

— Вы можете написать ей ответ, но только здесь; вот бумага, вот ручка.

— Спасибо, у меня своя.

Здравствуй, милая моя сестрёнка!

Очень рад получить от тебя весточку. И рад, что у вас всё хорошо.

У нас всё нормально.

Целую,
Олег 

— И это всё?

— А что ещё?

— Хорошо, мы сами отправим Ваше письмо, подпишите конверт своей рукой и не забудьте написать обратный адрес.

Через месяц Олег получил ответ от сестры. Письмо пришло нормальным путём, обыкновенной почтой, но было заметно — его вскрывали. В правом верхнем углу стояла дробь 62/1. Он сел за кухонный стол и, забыв обо всех делах, написал Ольге письмо на шести листах с двух сторон, в котором описал сестре, как ему казалось, всё-всё-всё, поставил в верхнем правом углу на первой странице 2/62, наутро, перед работой, зашёл на почту и отправил пухлый конверт в далекую и недоступную Германию, всего год назад вновь объединившуюся в одну страну.

Они нашли друг друга после долгих семнадцати лет.

Если бы Олег знал об этом заранее, в то совершенно беспросветное время, когда один за другим уходили самые близкие!..

Тогда на работе у них появился новый директор, просидевший до того несколько лет в Америке и потому полный совершенно неприемлемых у нас идей. Он появился сразу после Нового года, а уже в марте развернул грандиозную затею: 15% списочного состава приказом директора было направлено на десять дней на какую-то не то игру, не то учёбу в ведомственный подмосковный пансионат.

В отделе шла сдача большого и ответственного министерского проекта, поэтому начальник отдела долго ломал голову, кем пожертвовать с минимальными потерями. Первым в списке жертв оказался, естественно, Колхозник. С ним также отправили преддекретную лаборантку, донельзя надоевшую всем своими токсикозами, и двух пенсионеров, дорабатывающих законные два месяца.

Пансионат «Маяк» славился тем, что в суровые годы умеренной борьбы с пьянством местный бар продавал водку безо всякой наценки и круглосуточно.

Олег за день, пока шли групповые занятия и пленарные заседания, успевал слетать в бар раза три-четыре, а уж вечером оформлял свои законные четыре стакана, если не было достойного повода выпить.

Проводивший игру-учёбу Георгий Петров, не то философ, не то психолог, а, скорей всего, и то и другое вместе, производил впечатление человека умного, даже весьма умного, острого на язык и внятного — свита же его: либо сумасшедшие, либо одержимые бесами, сатаноиды, либо и то и другое вместе взятое, преданные своему гуру до обожествления, но что они сами несут — понять было невозможно, а говорили и выступали они много, один за другим,  

Олег не очень вслушивался во всю эту дребедень — он ждал, когда можно будет незаметно выскользнуть и осесть в баре, в крепких объятьях забвения всего на свете.

Но на третий день барменша уехала на склад, оттуда к тётке в недалёкий Серпухов, где и загуляла до сизого утра с давнишним соседом тётки, а ведь она материально ответственная и бар свой никому не сдала и не доверила, включая сменщицу.

Злой на весь мир и на барменшу, и на её тётку, и давнишнего соседа тётки, Олег сидел в последних рядах, ничего не понимая и не пытаясь понимать, и не желая понимать.

Но тут к микрофону вышел ещё один, с оттопыренными ушами и украинским гулким акцентом. Он понавешал огромные полотнища схем: он что-то говорил, а схемы говорили что-то другое — но что?

Заседание кончилось, и все разошлись, а Олег сидел один в зале, тесном от схем на стенах. Он увидел в них какой-то особый язык и смысл, и голос — и он пытался понять говоримое ими, он вгрызался в грамматику и фонетику схем, сравнивая их между собой, между схемами, нарисованными разными людьми и потому стилистически разными.

В кромешной тьме шестого часа поутру он добрался до своего номера и рухнул в сон, где к нему этот язык и пришёл, во всей своей ясности и очевидности.

Утром барменша ещё не вернулась, Олег пришёл в группу, смурной, выжатый, мятый и — шёл уже четвёртый день — вдруг заговорил: тихо-тихо и совсем непонятно ни для кого, но при этом он рисовал схемы, одну за другой, словно всю жизнь только этим и занимался.

На пленарном заседании руководительница их группы, не то студентка, не то аспирантка университетского психфака, заявила его в докладчики. Он вышел, вывесил свои схемы и начал что-то очень тихо лепетать — его никто не слышал, только Георгий Петров, улавливая какие-то смыслы, стоящие между схемами и лепетом, сообщал оторопевшей аудитории говоримое, тут же давая свои комментарии.

А говорил Олег то, что мучило всех, но не имело ещё слов, а потому оставалось невыразимым и глухонемым недовольством всеми и всем: и жизнью, и работой, и начальством, и строем, и самими собой.

Можно было, конечно, посчитать это откровением блаженного и юродивого Колхозника, но — на стене висели нарисованные им схемы, точно такие же, как у этих сатаноидов, но всем понятные и ясные, незамутнённые непонятной терминологией.

Что было потом, Олег не узнал: приехала барменша.

Но вечером он опять вышел к микрофону, уже не с готовыми схемами — он рисовал их по ходу своих слов и мыслей, а говорил он уже совсем не по делу и не по теме, а о том, что касается всех вообще, включая вешаемых в Америке негров. Это явно ломало строй и логику всей игры-учёбы, но всем, в том числе и затихшему Георгию Петрову, было плевать — Олег говорил одновременно всем и никому.

В ту ночь мало кто спал: Олег растянул один стакан чуть не до утра, в номерах народ шептался и шушукался, с выпивкой и без, в штабе Петрова шли дебаты и распри:

— Надо всё менять, — настаивал Георгий, а не то студентка, не то аспирантка кипятилась и твердила только одно:

— Да о чём вы все? — человек рождается.

За завтраком Георгий долго говорил с директором, уговаривая его и убеждая в чём-то, тот долго упирался и не соглашался, но в конце концов сдался.

На пленарном заседании Петров объявил о полной перестройке мероприятия:

— С сегодняшнего дня и с этой минуты по согласованию с вашим директором исполняющим обязанности директора до конца мероприятия назначается Олег Капустин. Сейчас он изложит своё видение института и его структуры. Каждый волен сам определить, кем и где он видит себя в этом институте. Единственное, что категорически запрещено: выход из игры — под страхом увольнения. Соответствующий приказ подписан вашим директором и уже вывешен в фойе.

Всё, что происходило после этого в пансионате, остались в памяти участников как некий сладкий и захватывающий дурман, невразумительный, но окрыляющий.

Сразу после пансионата директор, имевший вход в отдел науки ЦК, договорился о праве на негласный и не афишируемый в печати эксперимент. Министру и райкому партии, а также всем советским, хозяйственным и общественным органам было дано указание не вмешиваться в течение пяти лет, чтобы ни происходило, в дела института, но с директора была взята чуть ли ни клятва строго выполнять государственный план исследований и проектных разработок.

Олегу Капустину было предложено на выбор стать замдиректора или создать при себе отдел с любой численностью сотрудников, но он отказался от обоих предложений, потребовав лишь двух вещей: никакой трудовой дисциплины лично для себя и никаких ограничений в доходах для всех сотрудников.

Через месяц после возвращения из пансионата на стол директора лёг доклад «О новых принципах и направлениях деятельности и структурных изменениях в институте». Там была изложена новая технология работ, начинающаяся с поиска платежеспособного заказчика и заканчивавшаяся внедрением новой разработки вплоть до общественного признания целесообразности проекта и обучения персонала. Проектная и исследовательская деятельность, ранее разделённые структурно и системой тарифов оплаты труда, теперь были слитны: каждая тема и каждый проект имеют собственную систему оплаты труда и формируются на принципе самоорганизации исполнителей. Руководители тем и проектов формируют бюджет денежных средств, помещений, материально-технической базы, времени и людей. Допускается одновременное участие каждого в нескольких проектах и мастерских на разных позициях — от руководителя до дистанционного соисполнителя. Как таковое штатное расписание и сетка отделов по специализации отменяются.

Планово-производственный отдел упраздняется полностью. Первый отдел превращается в архив с одним архивариусом. От бухгалтерии оставлен только один человек, вся множительная и копировальная техника переходит в аренду исполнителями, обязанными уметь печатать, пользоваться вычислительной и копировальной техникой: более пятидесяти машинисток увольняются.

Вся рутина плановых заданий министерства, Госплана и других ведомств выполняется в течение месяца, не более того, всё остальное время расходуется на выполнение хоздоговорных и экспортных работ, которые находятся самими исполнителями, лидерами творческих групп либо заказываются инициативными потребителями.

От девятисот сотрудников в ходе реализации предложений Капустина в институте осталось сто пятьдесят человек; объём работ вырос более, чем в семь раз; от исполнения экспортных работ, которых до того почти никогда не было, на счету появилась валюта, средний доход сотрудников достиг примерно полутора тысяч рублей в месяц, а у некоторых — до пяти тысяч.

Вся партийная, профсоюзная и общественная работа: собрания и всё прочее оказались запрещёнными в рабочее время и в рабочих помещениях, за исключением столовой, которая стала работать по вечерам как клуб и место проведения партийных, профсоюзных, комсомольских и прочих собраний и мероприятий.

Великое искусство маневрирования проявил сам директор, умудрявшийся обходить и КЗОТ, и все инструкции простыми переименованиями и реорганизациями.

Через два года институт обрёл прочную и постоянно увеличивающуюся клиентуру по всей стране и за рубежом. Так как заказов на разработки стало поступать значительно больше, чем институт мог выполнить, а отказывать или устраивать очередь Колхозником (эта кличка за Капустиным осталась намертво) настоятельно не рекомендовалось, пришлось привлекать сторонних исполнителей, отбоя от которых, уже успевших узнать о заработках здесь, не было.

Сами проекты и исследования шли нарасхват: крупные предприятия, богатые города, области и республики заказывали самые вычурные по конфигурации, но очень нужные для них работы, зная, что, сколько бы институт ни запросил, всё возвращается и окупается, и приносит сторицей. Впрочем, каких-то заоблачных цен исполнители никогда не запрашивали, более того, отсутствие непомерных и непонятно куда направляемых накладных делало разработки института, при всей их уникальности, значительно дешевле стандартных, универсальных, а потому совершенно бесполезных в конкретных ситуациях аналогов, клепаемых двумя десятками институтов того же профиля в стране.

Сам Капустин на работе почти не появлялся: его увлекла чисто теоретическая работа.

Сначала его статьи отказывались печатать все отечественные журналы, но после того, как он опубликовал несколько статей в самом авторитетном американском журнале, было принято решение разрешить публикации в СССР, только в малотиражных и нереферируемых журналах и изданиях, а также разрешить выступления на конференциях. Однако вскоре прошелестел слушок, что Колхозник обиделся и нигде выступать или печататься в СССР не намерен. Но в качестве эксперта его стали приглашать довольно часто. Правда, участие в экспертизах оборвалось по его же вине.

Однажды его пригласили на коллегию Госплана. В огромном зале, в президиуме, расположенном в самом низу амфитеатра сидело высшее начальство: Председатель, три его зама, несколько министров и представитель Секретариата ЦК. Обсуждались перспективы дальнейшего развития и расширения СЭВа и Варшавского Договора. Уже на четвертом часу обсуждения слово предоставили независимому эксперту Капустину:

— А что вы так беспокоитесь о СЭВе, Варшавском Договоре, да еще на столь отдалённую перспективу как десятилетие? Скорей всего, через десять лет не будет ни того, ни другого…

— Как это? — перебил выступающего представитель Секретариата ЦК

— Я думаю, это даже ещё раньше произойдёт, во всяком случае, следующая пятилетка совершенно определённо будет последней и даже вряд ли закончится.

— Откуда у Вас такие сведения? — не без иронии поинтересовался председательствующий, он же и Председатель Госплана.

— Да я свой прогноз в одной статье уже полтора года как опубликовал, из этой самой статьи. Должен заметить, что и Госплана к этому времени не станет, и Советского Союза, и ЦК.

— Интересно, а меня? — ехидно спросил председательствующий Председатель.

— А сколько Вам лет?

— Ну, 63.

— Я не медик и не геронтолог, но у Вас неплохие шансы: партийный возраст 70-75 лет.

Министр, в ведении которого находился институт и потому знавший эксперта, сидя рядом с представителем ЦК, повертел пальцем у лба, давая понять высокому руководству, что выступающий, вообще-то, хоть и знаменит, но с завихрениями, не стоит обращать внимания, а особенно вступать с ним в полемику или спрашивать о чём-либо — такое понесёт. Министра поняли, эксперта поблагодарили за неожиданное мнение, никаких санкций к нему после экспертизы не применили, но приняли твёрдое решение больше к его услугам не прибегать на любом уровне обсуждения любого вопроса.

Из Москвы он, кстати, через три года после произведённого Петровым «переворота» фактически уехал, поселился в подшефном совхозе «Протвинский», летом пастушил, зимой — работал кормачом и скотником: среди коров и навоза ему думалось гораздо продуктивнее. Пить стало некогда и незачем — он совершенно забыл о выпивке. Выходной в совхозе он себе выхлопотал по средам: в этот день он приезжал в Москву, сначала проводил свой трёх-четырёх часовой семинар на квартире, потом ехал на подобный же семинар к Георгию Петрову, жившему от него неподалёку.

Хотя райком больше не присылал в институт разнарядок на полевые работы, в совхоз сотрудники и особенно лидеры проектов ездили достаточно часто и регулярно: посоветоваться с Колхозником или заказать ему теоретическую разработку в рамках своего проекта.

Свои заветные статьи, бывшие даже не теоретическими, а надтеоретическими, поверх прикладных теоретических «мухараек», как он сам называл свои разработки для проектов, он писал медленно и вдумчиво, чуть не по году каждую, и, после тщательных обсуждений на семинарах, отправлял на Запад, как бросают камни в воду — без надежды, что они когда-нибудь всплывут в Москве.

Иногда он заезжал в институт, к бухгалтеру, чтобы взять денег на немудрящие молочно-товарные нужды: подзакупить труб, приобрести новые лактометры, заказать шестерёнки для сломавшегося измельчителя «зеленки» — по сути, это были единственные накладные расходы института, не составлявшие за год и тысячи рублей.

Поздно вечером по средам та самая не то студентка, не то аспирантка психфака провожала его до электрички на Курском вокзале. Они обсуждали перипетии и результаты семинара Петрова. Однажды они так заговорились, что уехали на электричке вместе. Так Люба переселилась к нему в деревню и стала его женой.

Здоровье его резко ухудшилось на излёте перестройки. Совхоз «Протвинский» ликвидировали одним из первых, и им пришлось перебираться в Москву. Тут-то ему и позвонили

Из органов 

Толик встал на тропу поиска жены. Он чувствовал себя то сталкером, то скаутом, устраивал засады и расставлял капканы, ловушки, силки и, в общем, с удовольствием играл в эту увлекательную игру, но только поначалу ему попадались по преимуществу подобия Ларки Шнейдер и майора Марины Шубиной: алчные, шелапутные, им непременно надо было быть не только женой, но и ещё кем-то в его жизни, но кем? — он мучился в догадках, а потом просто бросал найденную, в недоумении и обиде. Иногда встречались и вполне нормальные — но и эти всё что-то искали в нём.

Он сошёл с тропы после года напрасных и утомительных поисков, пока, наконец, не понял, что обречён: он был никому не нужен и не интересен — всё дело в его квартире, даче, машине и зарплате.

Сначала это показалось ему несправедливым, но, слушая на диване музыку великих, он, наконец, понял, что просто пуст — в нём самом нет ничего интересного или заманчивого, в него некуда заглядывать, весь его «внутренний мир» — лишь отголоски и обрывки музыки, написанной совсем другими людьми и вовсе не для него. А за? За этими мелодиями и фразами? — он честно не мог найти ничего. А, может, он смотрел не туда?

И он перестал видеть и искать в женщинах потенциальную подругу жизни, потому что понял — сам он другом жизни ни для одной из них не будет: нечем дружить. И он просто включил женщин в ассортимент комфорта, наряду с душем, баром и торшером.

На службе, тем не менее, всё шло по накатанному пути. Уже второй год он занимал должность выше своего звания и это означало скорое повышение в звании, обеспечивающим гарантированную пенсию, на которую можно вести достойный образ жизни и не искать никакой работы или подработки — просто жить в своё удовольствие. Купить домик где-нибудь в Кастрополе, на Фиоленте или Форосе, поближе к родному Севастополю, обязательно с виноградником, немного столового шабаша или асмы, которые так хороши зимой, остальное — «изабелла» и «крымский мускат», много не надо — 500-600 литров своего вина на год вполне достаточно и себе, и гостям.

Отдыхая этим сентябрём в Крыму, в Партените, он специально ездил по Верхней Дороге за Кореиз — присматривал, приценивался: дороговато, конечно, но, если поднапрячься… Кстати, в Партените с ним случился небольшой анекдот.

Когда он приехал, естественно, ему устроили привальную, а освобождавшему ему номер, полковнику КГБ из Минска, отвальную. Как обычно на офицерских мальчишниках, было много водки и мало закуски. Собственно, закусывали какими-то солёными сухариками, очень вкусными, с мясным ароматом. Он поинтересовался. Ему вытащили огромный мешок с этими сухариками, явно импортный. Он и название запомнил: «Pedigree Pal»

— Почём такой мешок?

Цена оказалась настолько смехотворной, что он, перейдя на эту закуску, сэкономил чуть не половину отпускных. И только в Москве случайно узнал, что весь отпуск они закусывали американским собачьим кормом.

Всё шло в стране как шло и ничто не предвещало сильных перемен, только органы знали — нарывает и назревает. Какой-то чудак на экспертизе в Госплане даже более или менее точные даты назвал. Что-то неуловимо тревожное и пока совсем непонятное витало в воздухе.

Руководство страны перестало выражать недовольство разными диссидентами — их просто не стало. Недоумение стали вызывать собственные решения и действия.

Прошла очередная реорганизация — такие проходят практически ежегодно, чтобы любая информация о структуре Комитета устаревала до того, как будет раскрыта.

Анатолий Иванович был направлен в Аналитическое Управление. Он оказался зам. руководителя отдела анализа прогнозов. Работы оказалось невпроворот: если внутри страны никто не задумывался всерьёз о будущем, почти никто, и господствовала идея, что будущее — всего лишь в несколько раз увеличенное настоящее, что мы достигли состояния имаго, бабочки, которая уже ни во что не превращается и умрёт бабочкой, то на Западе и в эмигрантских кругах и особенно среди серьезных унивекрситетских аналитиков эта тема стала очень оживленно обсуждаемой. Что настораживало.

И миру и СССР рисовались странные и страшные онтологии разложения: идея мировой ракетно-ядерной войны совсем отпала, а вместо неё — цепь превращений, распадов, разложений, историческая агония, растянутая по истории длиннее исторической жизни.

Однажды, утомлённый сверхурочными, Анатолий, приняв обычные сто пятьдесят, заснул странным изнурительным сном.

Ему приснился апостол Павел.

— Толик, ты за что меня гонишь?

Маленький лысоватый апостол, в белых одеждах, стоял на пыльной дороге, ведущей из Иерусалима в Дамаск (Анатолий не понял, почему именно на этой дороге, никаких указателей не было, но это была точно дорога Иерусалим-Дамаск, никаких сомнений не было). Глаза и голос апостола были невыносимо жалобными — Анатолий встречался с такими на допросах, по таким глазам и голосу была очевидна невиновность и непричастность допрашиваемого ни к какому делу, заговору или мятежу, но план есть план, и решение, в конце концов, уже принято, а потому вся эта жалостливость совершенно бесполезна.

Анатолий всё пытался спросить апостола, выведать у него, когда и в чём он гнал несчастного старика, но тот только смотрел своими печальными и жалостными глазами и продолжал спрашивать:

— Толик, ты за что меня гонишь?

Утром, измученный и издёрганный, Селезнёв приехал на службу и, вместо того, чтобы разбираться с кучей накопившей информации, написал

В парторганизацию Аналитического управления
Государственного Комитета Госбезопасности СССР

От майора
Селезнёва А.И.

Рапорт 

Прошу исключить меня из рядов Коммунистической Партии Советского Союза в связи с тем, что я уверовал в Бога и апостола Павла.

Майор КГБ Селезнёв А.И.
18 марта 1985 года

Потом было партсобрание. Было много выступавших. В конце ему дали слово. Рапорт его не приняли, но из партии выгнали и, разумеется, из органов уволили, лишив офицерского звания, всего за месяц до представления к подполковнику. Сняли с секретности, но подписку о неразглашении, особенно на исповеди, он подписал три или четыре раза. Случай — небывалый и неслыханный. Никто наверху не знал, что с ним теперь делать. На всякий случай отправили на медкомиссию, но там ничего не нашли.

Всё это было в какой-то мути. Его не понимали, он не понимал, его ругали, но он никак не мог понять, за что, ведь он честно и своевременно сообщил о произошедшем с ним. Хотели отдать под суд, но в конце концов просто отпустили, понимая всю нелепость ситуации. Принудительное лечение решили не применять, боясь неконтролируемой утечки информации среди психбольных.

Анатолий неожиданно оказался в вакууме социальной изоляции и полном одиночестве. Теперь, ранее такой пустой, его внутренний мир стал заполняться — совестью и её укорами, жгучим стыдом, сожалениями и презрением к самому себе. Анатолий стал остро понимать, что, оказывается, вера в Бога — это прежде всего сомнение в себе, голос и муки собственной совести.

С трудом, но он нашёл Олега в его деревне. Посидели, поговорили, но пить не стали оба:

— Олег, помнишь, у меня в Суздале бумажник пропал.

— Толик, честное слово, сам не знаю, как это случилось, бес попутал спьяну…

— Это я его подложил тебе, прости ты меня, Христа ради, если сможешь.

— …спасибо тебе: с души спало. Я ж, как вспомню, места себе найти не могу.

— Прости… поеду я.

Признание не принесло облегчения — его теснили невыразимые словами угрызения и обвинения. Он стал искать общения, но не с другими, а с Самим.

Он заходил в разные действующие церкви: Ивана-Воина на Октябрьской, «Всех Скорбящих радости» на Ордынке, Рождества Богородицы в Измайлове, в грузинскую церковь на Соколе, покупал и ставил свечки, но — что делать? как молиться? — не знал и не у кого было спросить. Он понимал, что ни один батюшка, как только узнает, откуда и кто он, не станет с ним говорить, а просто сообщит о нём, тем дело и кончится. В отчаянии он поехал на Преображенку, в старообрядческую церковь. У дверей его встретила и преградила путь злобная старуха:

— Куда? Зачем?

— Я в Бога верю.

— Перекрестись.

— Не умею.

— Пошёл отсюда!

Из дверей храма вышел священник.

— Что такое? Кто это?

— А я почём знаю? Хулиган или пьяный.

— Я в Бога верю, а она меня не пускает.

— Ступай за мной.

И Анатолий рассказал батюшке всё о себе.

— Я креститься хочу.

— Рано тебе. На, вот, почитай. — и протянул Евангелие.

— Я верну.

— Не надо. Прочитаешь — приходи. Спросишь отца Василия — тебя пропустят.

Через два месяца Анатолий принял крещение.

В пустом храме, чтоб не смущать людей, он крестился в купели — и свет с небес сквозь прорезь в остроконечном куполе косым столпом падал на него как благословение, было очень тихо и торжественно. И всё ясно и понятно.

Душа человека рождается дважды,
Поскольку она бессмертна,
В Бога поверить может каждый —
Искренне и беззаветно.

Чудес не бывает, но есть лишь чудо —
Внутри, глубоко, в пустоте и тиши:
Мы сами приходим к вере и судим
Свои незаметные прочим грехи.

Душа сквозь оковы, запреты, заслоны
Вступает в беседу с нашедшимся Богом:
И совесть и радости — снова и снова
В душе обретают значение Слова.

Он был принят в общину, приобщён, но долгое время оставался оглашенным. Ему дали работу — сторожа и садовника одновременно. Отец Василий иногда приглашал его к себе, побеседовать.

Анатолий сильно мечтал съездить в Палестину, в Святую Землю, но осознавал, что его, конечно, не выпустят, хотя быть верующим в органах теперь не только не запрещалось, но даже усиленно приветствовалось.

Только с приходом Путина он осмелел и подал документы на загранпаспорт.

Через год он приехал в Израиль — почти все деньги на поездку ему выдала община, и немного дал отец Василий — своих у Анатолия почти не было вовсе.

Он посетил храмы Иерусалима, побывал в Капернауме и Назарете, на горе Фавор, что неподалеку от Назарета. Дороги на Дамаск как таковой не оказалось, но он нашёл старую, давно уже неезженную дорогу вблизи ливанской границы.

Анатолий шёл по ней под палящим солнцем, пока сердце не подсказало ему: «Здесь!». Он припал к горячему камню, затих, закрыл глаза и вскоре услышал тихий знакомый голос из сна: «Встань и иди!»

Вернувшись в Москву, он написал небольшой текст, но никому его и никогда не показывал. Анатолий и сам не знал, зачем и отчего написал всё это, но, стоя теперь на молитве в храме или дома, понимал, это только начало и что его ждёт неведомое ни ему и никому

Странствие

Окончание

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя. Продолжение

  1. Дорогая Фаина, спасибо за чуткое чтение: в «Пути» действительно мало прожитого, но много пережитого.

  2. Саша, с огромным интересом читаю все, что ты пишешь. Нахожу твои черточки и детали твоей биографии у разных твоих персонажей — это у меня дополнителъная приманка. С нетерпением жду окончания твоего повествования.

Добавить комментарий для Фаина Петрова Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.