Игорь Гельбах: Забытый Себастополис

Loading

Игорь Гельбах

Забытый Себастополис

1.

В Тбилиси я прожил семь лет, и время от времени уезжал оттуда на море, в Сухуми, где жили мои родители.

Сухумский поезд выезжал из Тбилиси поздним вечером, а в девять утра  останавливался на одну минуту у станции Келасури, на южном краю сухумской бухты. Поезд и море разделял пустынный песчаный пляж, и в вагон влетал свежий и густой морской воздух. Все вокруг  было залито смягченным близостью моря солнечным светом. Море лежало слева как огромная голубая медуза.

Сюда время от времени приезжали поплавать и понырять уставшие от суеты городских пляжей компании.

Однажды летом, нырнув, я заметил горлышко глиняного сосуда, может быть, амфоры, торчавшее из песка у самого дна. Тогда мне не хватило воздуха, я поднялся на поверхность, затем снова нырнул, но найти торчавшее из песка горлышко уже не смог…

В удалении, на изгибе береговой линии присутствовала полоса светлых строений. Среди них выделялось выстроенное из желтоватого камня здание театра с гнутой крышей. Виден был уходивший в море большой причал и массивные белые надстройки теплохода с черным брюхом на его фоне.

Справа, за станцией, росли тополя. За ними тянулась цепь холмов, предгорий и гор, защищавших бухту от северных ветров.

2.

По дороге к вокзалу сухумский поезд останавливался под кипарисами горы Трапеция, на платформе Бараташвили, возвышавшейся над Ботаническим садом.

Отсюда я шел в сторону дома по просторной, с кустами олеандра и пальмами улице, вдоль фасадов домов, построенных в конце XIX — начале XX века с намерением воссоздать атмосферу Ниццы. Улица вела к приморскому бульвару.

Море синело за колоннами ложноклассического портика.

Квартира, в которой жили мои родители, находилась на третьем этаже дома, выходившего торцом  на площадь перед большим причалом.  С нашего балкона видны были Рыбный переулок, здание пожарной команды и Сухумская гора  с телевышкой.

Из окна в комнате, где я спал, виден был уходивший в море причал, у которого швартовались плававшие по Черному морю теплоходы и катера  на подводных крыльях. Теплоходы курсировали между Батуми и Одессой, откуда наша семья переехала в Грузию вскоре после окончания войны.

На юге, за морем  лежала Турция.

3.

Однажды зимой я выехал из Тбилиси на поезде, следовавшем в  Ростов. Этот поезд не останавливался в центре города, и я  оказался на перроне городского вокзала в пять часов утра.

Было темно и сыро. Ночью прошел дождь, и ампирное здание вокзала, выстроенного в пятидесятых годах, напоминало собрание дольменов в расположенном в ближних горах селе Верхние Эшеры.

Я вышел на шоссе, троллейбусы еще не ходили, и остановил проезжавший по шоссе «Москвич» послевоенного выпуска. За рулем сидел усатый горбун. Он  сразу же начал расспрашивать меня о том, откуда я приехал, чем занимаюсь и т.д. Мне он не понравился и, попросив его отвезти меня к Морвокзалу, я решил просто молчать.

Когда мы доехали до темной площади перед причалом, он  спросил,

— А теперь куда?

— К въезду на причал, к воротам, — ответил я.

— А там что? – спросил горбун с легкой иронией в голосе.

— Там меня ждет подводная лодка, — сказал я.

Сообщение о подводной лодке горбуна насторожило. В глазах его блеснуло недоверие. Говорил ли я правду? И зачем? Или лгал?

Когда машина остановилась, я вылез  и протянул горбуну последний рубль. Затем я пошел по уходившему во тьму причалу. Пройдя несколько шагов,  я обернулся. Видны были ночные, редкие огни на темных, сбегавших к морю холмах. Темное дыхание моря ограничивали фонари пустой набережной. Горбун следил за мной с площади, из окна «Москвича». Глаза наши встретились, двигатель взревел и  «Москвич» уехал во тьму.

В конце причала, завершая  узкие одноэтажные строения багажных складов, светилась над подобием  капитанского мостика вертикальная неоновая стрела. Пахло солью и ржавчиной, висели на цепях огромные резиновые шины, смягчавшие удары швартующихся у причала пароходов.

С края причала город и набережная с горящими огнями напоминали тускло освещенный пустой театральный зал со сценой с оставшимися от последнего спектакля декорациями…

4.

Той ночью над морем висел туман. На дне бухты лежал город, основанный греками из Милета за двадцать семь столетий до нас на сухом песчаном берегу между устьями двух рек, лиманами  и болотами.

Правитель Каппадокии Флавий Арриан, инспектировавший римские владения на побережье Черного моря в 137 году новой эры, писал:

«Себастополис … прежде назывался Диоскурией и …представляет собой конечный пункт римского владычества на правой стороне от входа в Понт…»

Посетил Флавий Арриан и место погребения Апсирта, брата Медеи. Вначале она убила своего брата, позднее она умертвила своих детей, дабы отомстить своему мужу Язону. То были темные, жестокие берега.

От нашествий с севера Диоскурию защищал построенный в горах  Цибилиум, известный по описаниям воин Хозроя с Юстинианом. Располагалась крепость на двух соседних холмах над обрывом и протекающей далеко внизу рекой Кодор. С холмов видны горы Северного Кавказа …

Силы, погубившие Себастополис, скрывались, однако, в подземных и морских глубинах. Оползень увлек под воду причалы, склады, дома, крепостные стены, храм, кладбище и все остальные строения города.

Со временем на смену Севастополису пришел средневековый Цхум в составе Грузинского царства…

Предание рассказывает о том, как по окончанию строительства одного из храмов Западной Грузии князь попросил зодчего подняться на вершину купола и проверить, надежно ли установлен крест.

Когда зодчий оказался на крыше храма, князь отдал приказ унести лестницу, по которой  поднялся мастер, и выставить заграждение на единственной тропе, что вела к сооруженному над обрывом храму.

Несколько дней и ночей провел обреченный человек на крыше храма, вглядываясь в окружавшие его горы, после чего бросился c крыши в обрыв…

Вслед за греками и римлянами приходили сюда по морю византийцы и генуэзцы, а после падения Константинополя — турки.  В 1578 году они захватили город и назвали его Сухум-Кале.

Абхазия пребывала под властью турок почти два столетия. Русский военно-морской десант взял крепость Сухум-кале в 1810 году.

5.

Зимой, по утрам всходило над холмами бурое солнце, и его свет, бледневший по мере того как оно поднималось над морем, приоткрывал тона домов и крыш. Вечнозеленые кроны и поднимавшийся к небесам голубой дым объединяли  архитектурно-строительный текст, составленный из фрагментов русского модерна, конструктивизма, сталинского ампира и местного самостроя. На площади перед причалом располагался Морвокзал, магазины и несколько питейных заведений.

В сотне метров от большого причала выходил в море причал ресторана «Амра», что означает по-абхазски «солнце», с яхт-клубом на его оконечности. Вытянутое белое строение ресторана с его обширными окнами доходило до середины причала,  а далее располагался яхт-клуб с его подъемным краном, лодками и яхтами на воде. Иногда яхты поднимали на причал, чтобы очистить их днища от ракушек, проконопатить и перекрасить корпус. Порой, в солнечный день в яхт-клубе латали паруса.

Из кофейни на  втором, открытом этаже  ресторана открывался вид на город и замыкавший его, составленный из гор амфитеатр. Центральную его часть составляла невысокая, с плоским протяженным плато на вершине, гора Трапеция. Правее возвышались склоны горы Чернявского с телевышкой, кипарисами  и голубым павильоном  ресторана на вершине. Весной на нее опускалась легкая желтая вуаль, цвела мимоза.

«В начале апреля я приехал в Сухум, — город траура, табака и душистых растительных масел…», — писал О.Мандельштам в 1930 году.

6.

По соседству с «Амрой» находился  небольшой причал для катеров, курсировавших по маршруту «Город-Пляж». Зимой катера на пляж не ходили, но выезжали в море на часовую морскую прогулку. Прозрачная, свежего, зеленоватого оттенка вода плескалась у ржавых опор причала, обросших окутанными тиной ракушками мидий. Пахло солью, йодом и водорослями.

Против причала для катеров, на изломе бульвара, стояло светлое здание гостиницы «Рица». Построена она была в 1914 году на изломе Николаевского бульвара, названа была «Сан-Ремо» и выглядела как гостиницы Лазурного берега того периода.

В январе 1924 года Лев Троцкий отдыхал в Сухуми, и в день похорон Ленина обратился к сухумской толпе с речью с ее балкона. Троцкий часто выезжал на охоту и завязал дружеские отношения с Нестором Лакоба, тогдашним руководителем республики. Завязал он и тесные отношения с одной из местных дам. Сын Троцкого жил в Сухуми и в мою пору.

Иногда старики на «Амре» пускались в обсуждение событий, связанных с  отъездом Троцкого в эмиграцию на теплоходе «Ильич» в 1929 г. На пути в Турцию теплоход сделал остановку в Сухуми.

7.

В 1879 году большинство зданий на набережной было разрушено бомбардировкой с кораблей турецкой эскадры.

Возрождавшийся после окончания войны Сухум строился по образу и подобию французской Ниццы, и двинулся с набережной в сторону горы Трапеция и горы Чернявского, названой по имени натуралиста, построившего первый дом на ее склоне.

На полпути к вершине горы Чернявского стоит двухэтажный особняк в мавританском стиле с наблюдательной башней.  К верхней, увенчанной куполом площадке башни ведут узкие пролеты мраморной лестницы. Внизу лежит, подремывая, сухумская бухта.

Последним хозяином особняка был французский негоциант Иоаким Алоизи. Приехавший из Киева негоциант  приобрел особняк у генеральши де Симон, вдовы начальника Сухумского военного округа Кутаисской губернии. Продав дом, генеральша  уехала жить в свое имение в горной Цебельде, славившейся замечательным воздухом.

Новый хозяин особняка Иоаким Алоизи занимался разведением табака и шелковичного червя. Он же построил первое в городе здание театра на набережной.

По соседству с «домом Алоизи» располагались дома, названия которых, сохранили аромат ушедшей жизни: «вилла полковника Аверкиева», «дача доктора Кошко», «дом профессора Руссо», «дом инженера Даля» и обширное, светлое строение   виллы «Chemia», что по-грузински означает «моя».

8.

Чуть выше «дома Алоизи» располагался длинный, двухэтажный дом, построенный Чернявским в 1913 году на средства Московского географического общества с протянувшейся вдоль всего фасада открытой верандой.

С веранды дома Чернявского открывался вид на залив, соседние дома и на расположенный ниже, на подступах к горе дом «английской миссии». На втором этаже дома Чернявского жила старая учительница  физики, выпускница Сорбонны,  Светлана Алексеевна Солтыш. Свой предмет она преподавала еще со времен «Физики» Краевича.

Каждое лето Светлана Алексеевна вывозила детей в Цебельду с ее целительным горным воздухом. Возможно, что на эти поездки ее вдохновляло и то, что в конце XIX века жил в долине и профессор физики Краевич, по учебнику которого она преподавала физику.

Профессор и его брат, врач-эпидимиолог, стали владельцами земель в Цебельде вскоре после окончания русско-турецкой войны, когда долину покинули поддерживавшие турок абхазы. Одно из сел в долине до сих пор называется Краевичи. Со временем «Краевичами» стали назвать и развалины древней крепости на двух холмах.

Дочь Светланы Алексеевны, Ариадна Филиппаки, стала преподавателем музыки. Сын, Рюрик Филиппаки, отец восьми дочерей, был врач. Ему хотелось иметь сына, и он разводился с очередной женой сразу после рождения дочери.

Одну из его последних жен звали Аргита, что означает «серебряная» на греческом. Аргита преподавала музыку и покинула доктора не родив ему ни сына, ни дочери.  Доктор же требовал вернуть ему дорогие, заработанные в поте лица, свадебные подарки.

В доме по соседству со Светланой Алексеевной жил инженер, сын последнего предводителя дворянства, Лев Ипполитович Шотт. В зимнюю пору в доме у Шоттов устраивались музыкальные вечера. Неподалеку, в светлом строении бывшей Горской школы  располагалась музыкальная школа.

9.

Мой университетский товарищ Михаил Чинчарадзе, которого в Сухуми называли Карась, а в Тбилиси – Миха, жил неподалеку от дома Чернявского, на Горийской, в двухэтажном недостроенном доме на склоне горы.

Худой, с проницательными серыми глазами под хорошо вылепленным лбом, упрямыми твердыми губами и остатками светлой шевелюры, он выделялся среди других обитателей горы  раскованностью движений и непринужденной, естественной пластичностью жестов.

Его отец был членом местного правительства и после окончания войны приезжал домой на трофейном «Хорьхе». В конце сороковых годов он был арестован и умер в тюрьме. Его мать была родом с Юга России, откуда по Черному морю, на пароходах приезжали в Сухуми время от времени сорвавшиеся с насиженных мест семьи в надежде пересидеть в тихом городке у моря  тяжелые послереволюционные времена.

Карасю было лет восемнадцать, когда врачи обнаружили у него процесс в легких. Его оперировали в Сухуми. Позднее он лечился на горном курорте в Абастумани, вблизи границы с Турцией. Он рассказывал о тишине, усыпанном звездами ночном прозрачном небе, обсерватории и цесаревиче Георгии, для которого Абастумани оказался последним прибежищем.

В университете он изучал математику, интересовался языками и историей, был о многом наслышан и считал себя последователем писателя, математика и философа Кондорсе. Однажды он процитировал фразу, обнаруженную им в сочинениях этого  философа и моралиста: «Варварство турок в значительной мере обусловлено моральным отупением прекрасных грузинок».

Позднее он бросил учебу в Тбилиси и уехал оттуда  домой, в Сухуми. Это был человек с обостренным чувством независимости, порой агрессивный. Иногда он звучал умиротворенно: «В спорах истина не рождается, в спорах она умирает».

В Сухуми он зарабатывал на жизнь чеканкой, которую сдавал в Салон. Чеканил он по меди, на которую предварительно наносил рисунки. Обычно то были копии со старых грузинских миниатюр. Он любил грузинское многоголосие и иногда пускался в рассуждения о «криманчули», что на грузинском языке обозначает извивающийся  верхний голос народных песен Западной Грузии. Иногда, впрочем, он мог высказаться в поддержку мнения о том, что «мингрельцы – дети дьявола», оправдывая свое заключение тем, что эти уроженцы Западной Грузии  не гнушались занятий работорговлей в период турецкого владычества.

Карась научил меня ловить рыбу на «сторожок», нырять за мидиями с лодки в тени большого причала, срезать раковины с опор, вскрывать их ножом и, обрызгав тельце мидии соком лимона или уксусом, есть его сырым.

Иногда, в солнечный день он выходил на узкий балкон и смотрел на залив, город и близлежащую гору Баграта. Он умел вялить рыбу и любил пить вино, глядя на залив.

По голубой сферической глади моря терпеливо ползли катера, оставляя за собой медленно исчезающие следы.

Ниже, у подножья горы Чернявского стояло трехэтажное, светлое с желтизной здание «английской миссии», выстроенное в стиле особняков Юга Франции, с лестницами, светлыми горизонталями  лепных карнизов, множеством жалюзи, медными и латунными кранами и ручками дверных звонков….

По утрам во двор «английской миссии» слетались голуби. Их подкармливала одна из многочисленных жилиц дома, поделенного на множество квартир.

Когда-то в этом доме жили сотрудники и служащие Англо-Индийской телеграфной линии, протянувшейся через Европу, Кавказ и Персию в 80 годах XIX века.

10.

«Сегодня с утра сижу в Сухуме. Природа удивительна до бешенства и отчаяния…», — писал Чехов в письме своему издателю. В июле 1888 года писатель приехал в бывший Сухум-кале и остановился в номере на втором этаже пансиона «Франция» на Николаевской в ту пору набережной.

На следующий день он направился на прием к известному легочнику, московскому профессору Остроумову, основавшему первую в городе больницу.

Остроумов считал, что период с сентября по июнь — наилучшее время для жизни в Сухуми с климатолечебными целями. Жил он в доме с мраморной парадной лестницей на склоне горы Трапеция, против Ботанического сада, разбитого при генерале Раевском.

У подножия горы растут магнолии с белыми, чуть зеленоватыми мясистыми цветами. Запах магнолий смешан с ароматом кипарисовой хвои и горьким привкусом камфары. Неподалеку от дома Остроумова стоит выстроенный у подножия горы особняк в мавританском стиле. В начале двадцатого века особняк принадлежал  Дундеру. Светлый, стоящий в глубине сада особняк велик и обширен. К особняку ведет просторная, усаженная олеандрами дорога. Фамилия владельца сохранилась в памяти людей по сию пору, но кто был Дундер, теперь уже никто не знает.

После революции в особняке проживало несколько семейств. Какое-то время там обитала и покинувшая Петербург после октябрьского переворота русская княгиня. Позднее она приняла постриг и ушла в Ново-Афонский монастырь.

Повесть А.П.Чехова «Дуэль», действие которой разворачивается в Сухуми, была опубликована в 1891 году. Начинается она в необычный для русской литературы час:

«Было восемь часов утра — время, когда  офицеры,  чиновники  и  приезжие обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в море и потом шли в павильон пить кофе или чай».

Вот фрагмент из состоявшегося в павильоне диалога:

«- А я уже восемнадцать лет не был в  России, — сказал  Самойленко. — Забыл уж, как там. По-моему, великолепнее Кавказа и края нет.
— У Верещагина  есть  картина:  на  дне  глубочайшего  колодца  томятся приговоренные к смерти. Таким вот точно  колодцем  представляется  мне  твой великолепный Кавказ…»,

— отвечает Лаевский, — чеховский «лишний человек»  в его специфической ипостаси «русского на Кавказе».

Упоминание Верещагина, скорее всего, не случайно, — дача художника располагалась на холме в Нижней Эшере, за мысом, на котором построен был маяк.

Не раз упоминается в повести и толстовская «Анна Каренина». Известные по прозе Толстого мотивы — адюльтер, дуэль, поиски смысла жизни, — вплетены в ткань жизни русских людей в маленьком городке на берегу Черного моря. Присутствуют в повести и характерные для описаний «колониальной прозы» детали местного колорита: «голодные турки и ленивые  абхазцы», черкесы, татары и армянин-купец… Вот еще одна, относящаяся к  абхазцам, зарисовка из повести:

«…видны были по частям то мохнатая  шапка и седая борода, то синяя рубаха, то лохмотья  от  плеч  до  колен  и  кинжал поперек живота, то молодое смуглое лицо с черными бровями, такими густыми  и резкими, как будто они были написаны углем…»

Заканчивается повесть описанием осеннего, беспокойного и темного моря.

«Только что пришел какой-то пароход,  судя  по  огням  — большой пассажирский… Загремела якорная цепь. От берега по направлению к  пароходу быстро двигался красный огонек: это плыла таможенная лодка… Потом вспыхнул и погас маяк на мысу… Стал накрапывать дождь».

11.

Между горой Чернявского и горой Баграта выбегала  к морю неширокая и порожистая река Беследка.

За тремя кипарисами на плоской вершине горы Баграта видны были полуразрушенные, поросшие плющом, колючками и волчьими ягодами стены крепости, возведенной за тысячу лет до нас.

Под горой, у реки располагался когда-то город Цхум, куда восемь столетий тому назад наезжала в зимнюю пору на отдых царица Тамар, «Божьим велением Царица абхазов, картвелов, ранов, кахов и армян..»

Далее, за горой Баграта тянулись склоны невысокой горы Синоп, защищавшей полосу пляжей в южной части сухумской бухты.

На горе, среди пышной зелени дендропарка  располагалось зеленовато-голубое, словно построенное из кубиков, конусов и треугольных призм, здание альпийского шале, где весной 30 года занимал «солнечную мансарду» Осип Мандельштам.

«Я быстро и хищно, с феодальной яростью осмотрел владения окоема: мне  были видны, кроме моря, все кварталы Сухума, с балаганами цирка, казармами…» — писал поэт.

В конце тридцатых годов шале стали называть «дачей Сталина».

12.

Кофе  на «Амре» начинали варить очень рано.

Поутру приходили в кофейню одни и те же люди, частью отставники-военные и пенсионеры, те, что ловили рыбу с причала. Рыболовы располагались обычно в середине причала, где их прикрывало от ветра и холода здание ресторана.

Был среди них и дядя Саня, старый сотрудник органов. От холода его спасала черная кожаная куртка с меховым воротником. Его маленькие, голубые, глубоко посаженные глаза под широким лбом всегда смотрели чуть настороженно, но,  возможно,  он щурился просто от избытка света. Дядя Саня давно уже вышел в отставку и почти каждое утро приходил на «Амру» порыбачить. Он был опытный и осторожный рыболов.

В будке у кофевара было тепло от жаровни с раскаленным песком. Алеко варил кофе в маленьких джезвах, меланхолически перебрасываясь  репликами с несколькими посетителями кафе одновременно. То был крупный смуглый мужчина с правильными, неспешно обрисованными чертами лица, родом то ли из Ливана, то ли из Франции. Поначалу он работал во дворе ресторана «Нартаа» на набережной, позднее перебрался на крышу ресторана «Амра» на причале.

На плечах у Алеко всегда был белый халат, на голове — белый колпак. У него были густые, с сильной проседью усы, и круглые, темные глаза. По-русски он говорил не очень хорошо. С родственниками, помогавшими ему в кафе, он изъяснялся короткими фразами на армянском языке.  Он был старейшиной сухумских кофеваров.

Для греков и армян сидение в кафе и питье кофе было занятием естественным. То была принесенная в эти края старая  «понтийская» традиция.  Иногда в кофейне на «Амре» вспоминали Арзрум, Артвин и Трабзон, признание Лениным правительства «младотурков», и уступленные туркам земли.

Для укоренившихся в этих краях греков весь строй их жизни был прерван высылкой 1949 года в Казахстан. Возвращаться на Черное море из Средней Азии они начали лишь во второй половине 50-х годов. Приходили на «Амру» и греки, покинувшие Грецию после окончания гражданской войны 1946 — 1949 года. Некоторые хотели вернуться в Грецию, но это удавалось немногим.

Сидя за утренней чашкой кофе, можно было услышать замечания, соотнесенные с событиями времен аргонавтов и Колхидского царства. Однажды знакомый ювелир пожаловался на директора местного салона, торговавшего чеканкой, живописью и сувенирами,

— Ну чего же от нее можно ждать, если ее при рождении назвали Медеей?

Дни зимой были короткие, быстро наступали синие, холодные вечера, и кофейня на «Амре» быстро пустела.

Греки и армяне из Малой Азии начали переселяться в эти края после окончания русско-турецкой войны 1877 – 1879 года, в ходе которой абхазцы поддерживали турок. После окончания  войны более половины всего абхазского населения стало «мохаджирами». Покинув родину, они уплыли в Турцию на фелюгах и чектермах. Остальные, за оказанную туркам поддержку, объявлены  были «виновным населением» с запрещением проживать в Сухуме, в окрестностях города и поблизости от моря.

Большую же часть новых поселенцев составили мингрелы, уроженцы Западной Грузии. В мои дни звучали в городе разные языки: по большей части грузинский и мингрельский, а также русский,  армянский, греческий и абхазский.

Lingua franca в Сухуми был русский.

13.

Дух скептицизма и умудренности был присущ постоянным посетителям расположенных на поблизости от моря кофеен.

Одним из таких завсегдатаев был Рафик, невысокий армянин с тщательно зачесанными назад, украшенными сединой волосами. Усы его всегда были аккуратно подстрижены, улыбался он мягко и вообще отличался приятной мягкостью манер. Когда-то он был учителем  истории и географии, но затем стал рабочим на винзаводе. Рафик был холост и каждый день после работы приходил в кафе против  светлого, выстроенного в тридцатые годы на приморском бульваре конструктивистского здания гостиницы «Абхазия».

Зимой, когда завод простаивал, ожидая нового урожая, Рафик скучал, и в высказываниях его появлялся элемент навеянного  географическими и историческими познаниями скепсиса.

— Вот посмотри, — сказал он мне однажды, — когда Екатерина Вторая  распорядилась давать вновь строившимся городам Причерноморья древние наименования, город в Крыму был назван Севастополем по ошибке… Об этом даже в «Советской Абхазии» писали, — завершил он, осторожно обозначив свое отношение к этому печатному органу словом «даже»…- А мост на Беследке, — продолжал он, — ты знаешь, сколько было из-за  него споров? Его длина вместе с опорами – двадцать один метр, — добавил он, и, понизив голос, продолжил, — а сегодня кое-кто хочет объявить его образцом «народной архитектуры»…

Располагался мост в паре часов перехода вверх по течению Беследки от подножья горы Баграта. Сюда, в поисках «мотивов», приходили порой сухумские художники. Приходили и просто туристы с рюкзаками и гитарами….

Старый, увитый плющом арочный мост соединяет берега реки, бегущей по дну ущелья.  Высеченная заглавными буквами древнегрузинского письма «асомтаврули» на западной стороне каменного моста надпись гласит: «Христос владыка, всячески… возвеличь в обеих жизнях…»

На левобережном устое изображены крест и греческая буква «Т». У дороги  — полу­забытые руины средневекового монастыря.

14.

Летом Рафик ходил купаться на развалины крепостной стены неподалеку от ресторана «Диоскурия», располагавшегося в башне старой турецкой крепости  на изгибе набережной….

Там же знакомился он и с курортницами средних лет. Выглядели они обычно как учительницы географии или русского языка.

— Нам легче понять друг друга, — тихо улыбаясь, говорил он.

Блокнот с цитатами Рафик хранил в нагрудном кармане рубахи. Он любил белые рубахи с отложными воротничками и предпочитал узкие брюки и штиблеты на босу ногу.

Рафик любил поухаживать за дамами и блеснуть образованностью, при этом глаза его, напоминавшие темные маслины, начинали блестеть. Ему нравились небольшие уютные компании, и он всегда был готов привести с винзавода столько вина, сколько потребуется. Курортницы, со своей стороны, приносили закуски и фрукты. Возлияния совершались тут же, у развалин крепостных стен.

— Построив несколько крепостей на побережье и контролируя морские пути, турки до поры до времени наблюдали за тем, как правители Восточной Грузии сводили  свои счеты на суше, — начинал свой рассказ Рафик.

— В 1621 году, Танурия Шервашидзе, дочь владетельного князя Абхазии, стала женой владетеля соседней Мингрелии. «Помимо природной красоты она обладала всеми добродетелями, которые подобают женщине ее фамилии: в вышивании, чтении, письме, а в великодушии и учтивости она не имела себе подобных», — мягко и многозначительно улыбаясь, зачитывал он  отрывок из сочинений  итальянского миссионера. — Но через несколько лет ее муж одержал победу в войне с царем соседнего, имеретинского царства, — продолжал Рафик, — и задумал жениться на Нестан-Дареджан, жене своего дяди, который был регентом Мингрелии в начальный период его правления.

Тут Рафик делал паузу и внимательно оглядывал лица слушателей. Затем он поднимал стакан, печально глядел на вино, и продолжал,

— Чтобы освободиться от уз церковного брака, муж Танурии обвинил ее в неверности. Затем, отрезав ей нос и уши, он выгнал ее из дворца. Далее он вторгся в Абхазию, владетель которой удалился в горы… Дадиани  сжег и разграбил немало деревень, захватил пленников и разграбил дворец в селе Лыхны…

Подойдя к завершению рассказа, Рафик разливал по стаканам вино и поднимал тост за женскую красоту и добродетель, которые охраняют нас лучше любых крепостных стен…

История эта всегда производила на курортниц неизгладимое впечатление…

15.

Южная стена крепости Сухум-кале построена была на северной стене ушедшего под воду Себастополиса в 1723 году. Крепость была четырехугольной, с мощными башнями по углам. Стены  ее были сложены из больших валунов и морской гальки.

В город, выросший у стен крепости, турки доставляли ткани, соль, военные припасы и снаряжение в обмен на мальчиков и женщин. Особо ценились черкешенки.

«От занятия нашими войсками Абхазии и от учреждения в ней некоторого порядка зависело спокойствие Мингрелии, признавшей над собою, подобно Грузии, власть России, ибо независимое направление мыслей в этих краях всегда выражалось в воровстве и разбоях,» — писал  Ф.Ф.Торнау, побывавший в Сухум-кале в 1835 году.

Прочитав этот отрывок из записок русского офицера, Рафик вздохнул, посмотрел на меня со значением, и спросил,

— Ну что, продолжать?

И, не дожидаясь ответа, зачитал следующий отрывок:

«Сухум произвел на меня самое неблагоприятное впечатление… Только из одного духана раздавались веселые голоса;  в окне виднелись эполеты и фуражки наших морских офицеров. Это был духан Тоганеса, избранный ими для постоянного пристанища на берегу, единственное место отдыха в Сухуме, где за стаканом портера или марсалы удавалось забыть невыразимую тоску, которую он наводил на каждого…»

— Тут  Торнау кое-что перепутал, — мягко улыбаясь, сказал Рафик, — скорее всего, там был не Тоганес, а просто Оганес… А как ты думаешь? …Тут немало путаницы вокруг, — продолжал он, — ну вот, например, христиане в Абхазии, — сетовал Рафик, — не посещают церкви, не причащаются и не соблюдают постов. Ну а мусульмане едят свинину, пьют вино и  не делают обрезания, — продолжал Рафик, — и вообще, все религиозные праздники сводятся к общему застолью…

Рассказывал он и о священном дубе, у которого еще в девятнадцатом веке давались клятвы и принимались важнейшие решения.  Дуб стоял поблизости от пицундского храма. Храм в Пицунде почитался вдвойне священным, так как купол его был разбит молнией.

Всё поражённое молнией считается у абхазов священным, утверждал Рафик.

16.

Первый поход русского экспедиционного корпуса против непокорных горцев состоялся в мае 1837 года. Отряд в восемь тысяч штыков под началом генерала Розена двинулся из Сухума в сторону Цебельды. Участвовал в этом походе и писатель романтического направления А. А. Бестужев-Марлинский.

Участник восстания декабристов, приговоренный к двадцати годам каторжных работ, он с 1829 года находился в рядах действовавшей на Кавказе армии. Незадолго перед отъездом в Западную Грузию Бестужев заказал молебен по Грибоедову и Пушкину на могиле Грибоедова в Тифлисе. Из Кутаиса он вместе с 10-ым линейным Черноморским батальоном проследовал в Сухум-кале, где батальон присоединился к экспедиционному отряду генерала Розена.

Вот отрывок из письма Бестужева, написанного во время похода:

«…Я имею счастье зевать теперь на высотах гор, которые покорились нам, то есть постреливают в своих победителей при всяком удобном случае. Впрочем, выдали до 120 пленных… Мы спешим очень медленно… Страх как хочется поскорей в дело, а то эта политическая война словами с оборванцами надоела, как нельзя более… Я командую стрелковым взводом 2-й гренадерской роты… Мы здесь даже без палаток…»

В Цебельде генералу Розену удалось добиться «присяги на верность» от некоторых представителей княжеского рода Маршания.

Вскоре после завершения цебельдинского похода Бестужев погиб в бою с горцами при высадке на мыс Адлер, к северу от Сухум-кале. Военные действия продолжались до 1864 года.

За два года до окончания Кавказской войны в Лондон прибыла Абхазская депутация во главе с полковником Теофилом Лапиньским. Депутацию принял лорд Пальмерстон.

«Абхазцы представляют собою, в настоящую минуту, единственное племя, — сказал Лапиньский, — которое продолжает оказывать на Кавказе могущественное сопротивление России. Но и оно изнемогло под тяжестью неравной борьбы и продержится в таких условиях много-много еще три года, а потом пойдет неизбежно по следам других племен кавказских: двинется в Турцию. Европе необходимо, в видах ослабления северного колосса и занятия чем-нибудь его армий на юге, когда с противоположной стороны заносится также серьезный удар,- поддержать доблестных абхазцев, упредить их бегство из родного гнезда и тем спасти, может быть, всех тамошних горцев. Кому, как не Англии, первой морской державе мира, принадлежит в этом случае великодушная и стратегическая инициатива…»

Отвечая Лапиньскому, премьер-министр Англии подчеркнул: «Вы очень верно смотрите, полковник, на Кавказ: действительно, там племя за племенем уступало энергическому напору России. Все наши послы и консулы на востоке доносили мне об этом в течение целых сорока лет. И я не удивлюсь, если абхазцы делают теперь то же самое!»

Герцен, общавшийся с Лапиньским в Лондоне, писал: «Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего… Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких… Принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию — к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе».

17.

К северной стене турецкой крепости  подходили  вымощенные старым булыжником улицы с длинными кварталами двухэтажных, розовых табачных складов с выбитыми стеклами окон и проржавевшими воротами. В складских помещениях жили голуби. Воздух вокруг был напитан густым и пряным, неистребимым запахом табака, смешанным с запахом моря и ушедших времен.

Разведение табака началось в конце XIX века.

В мои годы старые табачные склады были заброшены.

В середине шестидесятых в городе начали продавать сигареты «Акуа», то было древнее абхазское название города. Сигареты без фильтра пахли прибрежными кварталами. На белой шершавой коробке изображено было табачного цвета солнце, пролетала над волной чайка.

18.

В первой половине января в Сухуми ярко светило солнце, солнечный свет заливал все вокруг, воздух очищался, яснее читалась клинопись кипарисов, сухие, потерявшие листья ветви винограда, сверкали на горизонте горы в бурках подступавшего к городу снега…

В один из таких дней пришел я в кофейню, приютившуюся у увитой виноградом стены против гостиницы «Абхазия», с выстроившимися у ее фасада  высокими слоновыми пальмами, вместе с моим товарищем, московским художником  Леней Малевичем-Синим. Друзья называли его «Малевичем», или просто «Синим».

Лене было сорок с небольшим в ту пору, был он строен, лысоват и, следуя московской моде того времени, облачен в блейзер, или, как это называли тогда,  «клубный пиджак». Несколько человек, я заметил, оглянулись, до Сухуми эта мода еще не дошла.

Кофе здесь пили стоя у высоких столиков, кто-то играл в шахматы, кое-кто обсуждал результаты футбольных баталий.

Мы взяли кофе, и подошли к столику, у которого в одиночестве пил кофе Рафик.

— Привет, Рафик, — сказал я, — как поживаешь?

— Добрый день, — ответил он и, слегка наклонив голову,  добавил, — представь  меня своему другу…

Мне показалось, что двуствольная фамилия произвела на Рафика некоторое впечатление. После того как официальная церемония представления была завершена  Рафик спросил,

— А чем наш друг занимается, кстати говоря?

— Я — художник,  — сказал Леня.

— Да, был один художник, Модильяни его звали, тоже пиджаки носил, — прокомментировал его ответ Рафик.

Леня засмеялся, ему понравилась шутка Рафика, а тот, еще раз взглянув на блестящие металлические пуговицы на пиджаке московского гостя, спросил,

— А вы, случайно, Казимиру Малевичу не родственник?

19.

К лету слухи о приезде в Сухуми самого Малевича, разгуливающего по городу в великолепном блейзере, донеслись до Альберта, грузинского еврея, предки которого переехали в Сухум-кале из-под Кутаиси.

Альберт познакомился с Леней и заказал у него портреты своих умерших родителей и двух рано умерших сестер.

Торговый комплекс «Абхазия», которым Альберт управлял, размещался на площади у Морвокзала. Прилавки «Абхазии»  завалены были «колониальными товарами», произведенными различными цехами, мастерскими и фабриками.

Малевичу-Синему предоставлены были фотографии усопших, и он задумал написать триптих. На центральном двойном портрете изображены были отец семейства и его супруга, державшие в соединенных руках гроздь винограда. Число виноградин соответствовало числу детей в семье. На двух остальных портретах изображены были ушедшие сестры, каждая из которых держала в руке виноградину.

После того, как художник завершил подготовительную стадию работ, в квартире у Морвокзала, где он остановился,  появился отчаянно рыжий и насупленный Альберт, осмотрел картоны с рисунками, кивнул, пробормотал что-то нечленораздельное и исчез.

Через час объявился мальчишка-посыльный со свертком, содержавшем кепку покойного отца Альберта.

— Кепку чтоб правильно нарисовали,  — передал посыльный просьбу Альберта.

После чего Малевич-Синий начал работу  над  портретами.

Когда работа была закончена, на квартире у него вновь появился  Альберт. Он осмотрел работы, вновь справился о цене каждой картины в отдельности, кивнул, повернулся и ушел. Малевич-Синий не знал, что и думать.

— Не слишком ли много я попросил? – еще раз обратился он ко мне, — но ведь и работа большая: четыре лица, четыре пары рук, костюмы, кепка, косынки и виноградины, и все это на фоне голубых небес….

Вскоре объявился все тот же мальчишка-посыльный с пластиковым пакетом, набитым трешками, пятерками и десятками, набранными, по-видимому, из кассовых аппаратов «Абхазии».

Торговля была одним из важнейших занятий в городе-курорте.

Торговля и вопросы национально-клановых отношений тесно переплетались с проблемой дележки пирога с милицией, инспекциями, обкомом и блатными. Директором Сухумского рынка был Мелитон Кантария, водрузивший вместе с Михаилом Егоровым знамя победы над Рейхстагом.

20.

Одним зимним утром, сойдя с поезда Сухуми — Тбилиси, я встретил Алеко на перроне тбилисского вокзала.  Было холодно, на перроне лежал снег, а Алеко был в распахнутом пальто и в тех же самых яростно начищенных оранжево-коричневых штиблетах с прорезями, что носил в Сухуми. Он с недоумением посмотрел на меня и спросил,

— А ты что здесь делаешь?

— Учусь в университете, Алеко, — ответил я.

— А я думал, ты целый день кофе пьешь, — сказал Алеко.

— А ты здесь зачем? – спросил я.

— Фестиваль абхазской кухни. Министр торговли Абхазии попросил приехать, показать, как надо варить кофе. Приходи в среду вечером в кафе «Метро» и захвати товарищей, если хочешь,  — добавил он.

И Алеко огляделся, ощущая, по-видимому, некое неудобство, здесь не было моря и сладкого сухумского воздуха, к которому он привык.

В среду вечером мы сидели за столиком на втором этаже в кафе «Метро» и пили кофе. Алеко пришел к нам с кухни, на нем был белый халат и белый колпак. Он медленно курил сигарету, когда к столику подошел директор кафе и попросил его сварить кофе для министра торговли Грузии.

— Передайте министру, что Алеко пьет кофе со своими сухумскими друзьями, — сказал кофевар, — пусть немного подождет…

Отчасти это были слова уставшего за день человека, отчасти — привычная бравада жителя приморского города, в большей мере адресованная тем, кто сидел за столом, нежели кому-либо другому…

Через пару минут Алеко встал, вздохнул и, ткнув сигаретой в пепельницу, отправился на кухню.

Вообще же, находясь за перевалом, отдельные жители Сухуми любили подчеркивать свою автономность и определенную независимость. Порой это были голоса уроженцев Западной Грузии, называвших себя «грузинами первого сорта».

Иногда это были голоса студентов-абхазцев, охваченных очередным всплеском национальных страстей. Некоторые мечтали о наступлении времен, когда все пришельцы будут изгнаны из Абхазии.

-Это наша земля, — говорили они, – и никого кроме нас здесь быть не должно…

При том, что большинство городского населения говорило по-грузински, в городе жили  люди, представлявшие, казалось, совершенно различные эпохи, языки и культуры. То было место, где самые фантастические претензии звучали как бытовые упреки. В словаре обитателей Сухуми отсутствовало слово «всегда». Жизнь состояла из переплетения ряда повествований. История была не оформлена, фрагментирована, коллективная память о ней не сложилась и трактовки ее постоянно оспаривалась то одной, то другой стороной, из чего следовали  лицемерие и, как минимум, цинизм и двоемыслие…

Изменялась топонимика, начиная с названий улиц, гор, менялись  фамилии и записи в графе «национальность»…  Начиналось все с вопросов о судьбах  Диоскурии и Себастополиса, Цхума и Акуа… Сколько раз погибал античный город, и где он, собственно, располагался? И чем было мохаджирство — добровольным уходом, рассеянием или изгнанием?

Из разговоров с ветеранами «Амры» узнал я о том, что в 1942 году, когда немцы подошли к перевалам, а несколько воинских частей  вместе с ополчением и отрядами милиции направились в горы с тем, чтобы остановить их, по городу пронеслась волна грабежей, убийств и сведения старых, не закрытых со времен кровной мести счетов…

Обороной перевалов руководил Лаврентий Берия, уроженец расположенного по дороге в Цебельду села Мерхеули. Называли наркома в городе по-разному: Берия, Лаврентий, Лаврик, Лаврушка и даже Ляврентий, подчеркивая его мингрельское происхождение. Жили в городе и его родственники, и знакомые, и бывшие любовницы…

21.

Через пару лет после окончания университета, незадолго до отъезда из Тбилиси в Ленинград, привел я однажды в кафе  против гостиницы «Абхазия» внучек Сталина.

Их мать, жена Василия Сталина, привезла их в Сухуми, надеясь на то, что в Грузии им будет легче поступить в высшие учебные заведения. Вместе со своей матерью девушки были в гостях у нашей соседки Нанули, и та попросила меня взять девушек, которым было скучно в компании взрослых, на набережную, поесть мороженого.

Нанули родилась в селе неподалеку от Зугдиди, столицы Мингрелии. Седая, властная женщина, она воспитывала дочь и племянницу. Ей приходилось много работать, у нее были прямые, жесткие манеры. Она постоянно курила папиросы и не сомневалась в том, что все люди – мерзавцы. Оттого она восхищалась Сталиным, который сумел навести «порядок» в стране.

Внучки Сталина были светлые, зеленоглазые, с чуть удлиненными тонкими носами,  невысокие и похожие друг на друга. Они с удовольствием ели присыпанное ореховой крошкой мороженое в металлических розетках. Позднее одна из них уехала с матерью в Тбилиси, а другая поступила в Сухумский педагогический институт, и вскоре вышла замуж за Бондо, выходца из Зугдиди, который работал портным в ателье, директором которого была Нанули.

На стене в ее кабинете висел большой портрет Сталина.

Прожив несколько лет в Питере, я вернулся в Грузию, в Сухуми, где жили мои родители.

Вскоре после приезда я встретил Бондо все в том же кафе против гостиницы «Абхазия». Он собирался купить дом, до этого он жил с родными. Разговор коснулся его семьи, и он, не называя имени своей жены, сказал,

— Если б я знал, что у нее характер как у деда, точно не женился бы…

22.

Через пару лет после возвращения в Сухуми я стал владельцем квартиры на втором этаже старого «греческого» дома, построенного в 1903 г. у подножия горы  Чернявского, в самом начале приморского бульвара.

Купили мы ее у грузинских евреев, уезжавших в Израиль.

Потолки в доме были высокие, под пять метров. В гостиной стоял у стены большой, затянутый зеленым сукном письменный стол красного дерева из канцелярии Керенского, купленный по случаю в Питере.

Из окон дома видна была гора Баграта с тремя кипарисами и полуразрушенной, тысячелетней крепостной стеной на плоской вершине, окончание большого причала, синяя пелена моря и огибающий его берег.

Пробегала под Красным мостом к морю неглубокая и порожистая Беследка.

В окна на веранде лезли ветви хурмы. С моря  дом смотрелся желтым пятном на склоне горы. Я продолжал писать, но рукописи показывал лишь ближайшим друзьям. Писать я начал еще в Ленинграде, где время от времени меня посещали  приступы ностальгии по Югу.

* * *

Однажды осенью я встретил в парке против здания горсовета, искусанного крысами бродягу. Прохладный осенний день шел к концу, вскоре должно было стемнеть.

Я сидел на скамейке, у меня в руках была книга об искусстве Северного Возрождения, которую я только что купил и решил просмотреть. На шесть часов вечера у меня была назначена встреча под часами на башне горсовета.

Я начал перелистывать книгу и заметил, что она привлекла внимание моего соседа по скамейке.

Это был маленький, темный человек с выпуклым коричневым лбом и острым подбородком, глаза его прятались под густыми бровями. Одет он был так, как одевались жители села, направляясь в город: темные, не очень понятного цвета пиджаки и брюки и черная, из плотной ткани сорочка. Его черные туфли были запачканы землей.

Внезапно он обратился ко мне с вопросом,

— А что, такое разве разрешено?

— Что именно? – спросил я.

— Ангелы, — пояснил он, указывая на репродукцию работы Ван Эйка.

Затем он попросил разрешения пролистать книгу и рассказал, что недавно вышел из тюрьмы. После тюрьмы он попал в больницу, так как ночевал в заброшенном доме, где его искусали крысы.

Он рассказал мне темную, непонятную историю о преследовании одного из заключенных другими и о последовавшем отмщении…

Я сидел на скамейке с безумцем, но в том, что он говорил, присутствовало или, скорее, просвечивало нечто созвучное тому, о чем я думал в ту пору…

23.

Вскоре после приезда я зашел в местное отделение Союза писателей, где познакомился с референтом союза, молодой женщиной, недавней выпускницей МГУ. Местное отделение Союза располагалось в одном из правительственных зданий. Помещения, включавшие конференц-зал и разнообразные кабинеты, были обширные и неживые.

За окном просторного кабинета шел дождь. Она сидела за письменным столом и читала очередной выпуск журнала «Новый мир». Перед ней стояла чашка чая. На столе стояла стеклянная ваза с ветками желтой, недавно распустившейся  мимозы. Мы поговорили о журнальных публикациях, о латыни и о стихах, и когда я уже поднялся, она показала мне фотографию мужчины с длинными бакенбардами и спросила, знаю ли я, кто это такой. Мужчина в белой рубашке с расстегнутым воротом изображен был в полупрофиль.

— Кто-то из революционных демократов? – предположил я.

— Это Солженицын, — объяснила она.

Я услышал в ее голосе нотки благоговения.

— Вы видите меня в первый раз и показываете мне фото Солженицына. Будьте осторожнее, — посоветовал я, — не показывайте подобные вещи местным литераторам. Ничего хорошего из этого не выйдет…

Мое «циничное» отношение к уроженцам субтропиков ее, как я помню, оскорбило. В карих глазах ее засверкали искры, она негодовала, как я могу подозревать людей без всяких на то оснований?

— Но здесь совершенно никого не волнуют идеалы Солженицина, это — национальная окраина с ее собственными проблемами, — пытался убедить ее я.

Через некоторое время ее выслали из города за то, что она дала кому-то почитать сборник поэзии «Воздушные дороги», опубликованный в Нью-Йорке. Во время обыска у нее обнаружили том Ницше и еще пару запрещенных книг. Она оказалась в поселке на Северном Кавказе, где работала в школе.

По возвращению в город ей удалось устроиться на работу в похоронное бюро.

Об обнаруженных у нее книгах я узнал на собрании, которое проводилось на заводе, где я проработал несколько лет в лаборатории надежности.

Перед рабочими и инженерами выступал маленький, наглый чекист в сером костюме, с которым я когда-то сидел за одной партой. Отец его в те времена был крупным милицейским чином.

Однажды летом, вскоре после возвращения в Сухуми, я увидел его на причале, где швартовались катера, курсировавшие по маршруту «Город-пляж». Он пытался познакомиться с курортницей в большой соломенной шляпе. Крупная женщина с порозовевшей от солнца кожей смотрела на него с недоумением, а затем ответила ему с явным пренебрежением в голосе… Он покраснел, но не замолчал, а продолжал пытаться получить разрешение проводить ее до дому…

24.

В солнечныe дни на «Амру» обычно заглядывал доктор Папава, невысокого роста, худощавый и  рыжий. Познакомились мы в те времена, когда он работал врачом на «Скорой помощи». Вскоре он и сам попал в больницу. У него были сломаны ключица и пара ребер. Наркоман,  к которому доктор Папава приехал по вызову, потребовал от него морфия. Марлен не стал делать ему укол, и «больной»  ударил его по ребрам графином с водой.

— Я мог бы его замочить, — сказал Марлен, — но он наркоша, ему все равно конец…

В юности он много путешествовал по России и Сибири, сплавлял лес и  охотился. Еще со времен службы в армии он, несмотря на то, что носил очки, был чемпионом страны по стрельбе из пистолета. Он часто уезжал заграницу на соревнования. Врач-терапевт, он  был одним из лучших стрелков в мире. В ответ на неумеренные похвалы в его адрес, Марлен говорил: «Лесть валит с ног даже быка».

Обычно, возвращаясь из-за границы с соревнований по стрельбе, он привозил дяде Сане крючки. Когда-то дядя Саня отвел Марлена на стрельбище. Его первым тренером был чекист, высланный в Сухум из-за романа с Исидорой Дункан.

У Марлена были абхазские и мингрельские родственники. Он свободно говорил по-абхазски, по-мингрельски и по-грузински и считал себя грузином. Медицинский институт он закончил в Тбилиси, где жил в одни годы со мной, но познакомились мы в Сухуми. В те годы он увлеченно читал Монтеня, а позднее заинтересовался наследием Гурджиева.

В те времена на «Амре» часто обсуждали убийство президента Кеннеди. Спорили о том, сколько прицельных выстрелов можно сделать из снайперской винтовки за три секунды.

Однажды Марлен сказал мне,

— Егор, эти люди безумцы. Они не знают, о чем говорят. Это не просто винтовка, это Манлихер-Каркано. Дай мне двенадцать членов Политбюро на трибуне и один Манлихер-Каркано. Через три секунды их просто не будет…

Название марки оружия прозвучало как магическое заклинание.

Несколько лет спустя он улетал в Багдад, тренировать телохранителей президента Ирака.

— Что тебе привезти из Ирака? – спросил он.

— Марлен, привези мне финики, — попросил я, — говорят, что иракские финики, — самые лучшие.

Финики на сухумских пальмах вызревали только в случае исключительно теплой и спокойной осени. Иногда на прилавках магазинов появлялись сушеные финики.

— Приятно будет попробовать их здесь, на «Амре», — сказал я.

Через месяц мы встретились на «Амре».

— Я не забыл, Егор, — сказал мне Марлен, — я вез тебе ветку с финиками, срезанную с пальмы в саду Саддама Хуссейна,  но их не пропустила таможня….

Обычно Марлен пил «садэ», кофе без сахара. Расколотые кубики сахара подавались отдельно.

Однажды за кофе он рассказал о том, что в больницу привезли бармена из «Бригантины», находившейся на площади перед  причалом. На площади располагалось три питейных заведения, и в народе ее называли  «Бермудский треугольник».

У бармена была прострелена грудь. Он выжил всем на удивление, пуля должна была задеть сердце, но этого не произошло.

— Все дело в том, что сердце в этот момент сжалось, — объяснил Марлен.

Оружием в наших краях интересовались самые разные люди.

Однажды Марлен упомянул о том, что знакомые попросили его научить людей стрелять в расчете на будущие сражения, но он, естественно, отказался.

25.

Иногда Марлен уезжал в Марамбу, в Цебельде, где жил его дед. Оттуда он уходил в горы, поохотиться на горных козлов. Изо всех видов мяса в Абхазии больше всего ценится козлятина.

Дед Марлена родился в Гульрипшском районе в селе Герзеул.

Предки деда жили там издавна и процветали на поставках мяса и овощей абхазским князьям Маршанам, которые постоянно грабили друг друга и воевали со своими мурзаканскими  братьями.

Самурзакано – самоназвание соседней Мингрелии.

Дед Марлена купил участок земли в Цебельде у Маршанов, когда те  продавали свои земли перед тем, как уехать в Турцию после окончания последней русско-турецкой войны.

В ту пору, когда мы часто встречались на «Амре», бабка Марлена давно умерла, а дед был одинокий старик. Прожил дед более ста лет, и, как рассказывал Марлен, раз в месяц бросал на лошадь пару мешков с кукурузной мукой, лобио, несколькими головками сыра  и направлялся в соседнюю деревню навестить свою подружку, та была вдвое его моложе.

Иногда, говорил Папава, дед отправлялся в лес, и возвращался оттуда со старыми золотыми монетами. Марлен полагал, что дед отыскал клад и перепрятал его. Иногда Марлен размышлял о том, как отыскать найденный его дедом клад.

Приглядывал дед и за виноградником. В Марамбе у деда рос виноград, росли  хурма и слива, яблоки, картофель и капуста. Зимой там выпадал снег. В горах бродили волки, кабаны и косули. В один из приездов Марлену рассказали о том, что волк загрыз корову.

Выращивали в Цебельде и табак двух сортов, Самсун и Трабзон. Сушили  его в больших, без дверей сараях.

Однажды Марлена и хозяина автомобиля, в котором он ехал, арестовали по дороге  в ресторан «Мерхеули». И ресторан, и расположенное поблизости село Мерхеули, где родился и вырос Лаврентий Берия, находятся на дороге в Цебельду. Доктора Папава ждала в ресторане его подруга, ресторанная певица. Вез его в сторону Цебельды  знакомый  сотрудник стрельбища.

Оказалось, что в багажнике автомобиля лежал ящик патронов, которые водитель вез скрывавшемуся в горах преступнику.

Через пару дней Марлен вышел на свободу. Хозяин автомобиля отправился в лагерь. Преступник остался на свободе. Марлен же пытались шантажировать и преступник, и сотрудники органов, оформлявшие ему документы для выезда за границу на соревнования.

26.

Уроженец Цебельды, археолог Юрий Воронов, появлялся в кафе на «Амре» осенью или зимой, в середине дня. Он мечтал о создании в Цебельде культурно-археологического заповедника и, скорее всего, почитал себя тайным повелителем цебельдинской долины, где родился, провел детство и юность, когда начал собирать свою археологическую коллекцию, а позднее руководил раскопками древнего Цибелиума.

Высокий и черноволосый, с хорошо вылепленным лбом, в очках с тонкой металлической оправой, в джинсах, куртке и ботинках на толстом каблуке, он напоминал ворону, апостола Павла и революционного демократа одновременно.

Передвигался он стремительно, на лице его постоянно присутствовала тихая усмешка, в глазах его иногда играли бесы.  Казалось, что он готов в любой момент сорваться с места и направиться на раскопки.

Его прадед был сослан на Кавказ после поездки в Лондон и встреч с Герценом и с 1880 г.  до конца своих дней жил в имении “Ясочка” в цебельдинской долине. Он заведовал Кавказским отделом Русского географического общества, издавал газету «Кавказ» и подготовил 12-томный “Сборник сведений о кавказских горцах”.

Развалины крепости стали привлекать туристов еще в 80-90 г.г. XIX века, вскоре после окончания русско-турецкой войны.

«Погожими летними днями сюда направлялись группы любопытных — дамы в длинных, отделанных кружевом платьях под разноцветными зонтиками и кавалеры в ляпах и белых перчатках», — свидетельствует один из мемуаристов.

Вскоре после начала Первой мировой войны дед Воронова  передал в Тифлисский музей большую коллекцию предметов (топоры, мечи, наконечники копий, фибулы и бусы), извлеченных крестьянами из могил, разрушенных при обработке почвы.

Некоторые считали Воронова хитрецом и интриганом. Он был необыкновенно работоспособен, энергичен, слегка безумен и  производил впечатление человека, прекрасно понимающего все, что происходит вокруг, но тем не менее отстаивающего свои принципы. Воронов с одинаковым удовольствием цитировал античных авторов, разъяснял титулатуры царей и проводил экскурсии на местах своих раскопок на двух холмах над Кодором…

Позднее, в начале 90-х, он оказался вовлечен в политику и стал одним из идеологов абхазского сепаратизма, однако, оказался слишком наивным для участия в развернувшихся процессах. Вскоре, однако, он начал прозревать, но его расстреляли на ступенях сухумского дома, где он жил вместе со своей семьей. Убийцы его оказались уроженцами Цебельды. Вскоре после ареста они бежали из тюрьмы…

27.

Во времена «застоя», т.е в конце 70-х — начале 80-х годов некоторые, довольно известные и уже отошедшие от дел сухумские «блатные» отличались подкованностью в философии и истории. Они любили неспешные философские дискуссии за бокалом вина или чашкой кофе и, пройдя свои «университеты», могли рассказать немало интересного о мире и людях.

Я и сам был знаком с одним из них, внимательно изучавшим «Критику чистого разума», и знавал другого, отлично разбиравшегося в живописи. Он собрал  небольшую коллекцию живописи и мелкой пластики, однако, лучшее частное собрание  живописи в городе принадлежало местному  гинекологу.

— Вот пойди и разберись, чем лучше заниматься, — прокомментировал местный «авторитет».

Разбой и грабеж всегда были составной частью жизни на Кавказе, более того, явления эти подверглись и процессу определенной культурной рефлексии. Явления эти порою рассматривались в контексте размышлений о природе человека как такового и ее проявлениях в деятельности всевозможных тиранов, деспотов и революционеров.

Особой популярностью пользовался в те годы роман грузинского писателя Чабуа Амираджиби, повествующий о противостоянии «абрага» и связанного с ним узами родства жандармского полковника…

Любил порассуждать о преступниках и преступных наклонностях и один из сухумских психиатров, темный плотный мужчина с аккуратными густыми усами и угольными, печальными глазами.

Поводов для подобных рассуждений было немало, — убийства,  кражи, грабежи и изнасилования, всевозможные «разборки», — все это было естественной и неотъемлемой частью жизни… Одного из известных в городе адвокатов, человека умного и с большими связями, повесили со связанными за спиной руками. Веревка с петлей привязана была к перилам моста. В карманах адвокатского пиджака лежали камни, означавшие невыплаченный долг…

Психиатр любил живопись и написал огромное количество полотен, вдохновленных репродукциями картин известных художников в журнале «Огонек». Ему казалось, что его работы — полноценные копии оригиналов, поскольку выполнены они были по их размерам.  Был он участником Сталинградской битвы и хотел, чтобы его сын поступил  в медицинский институт в Волгограде.

— Неужели мой сын не имеет права учиться в российском мединституте только оттого, что живет в Грузии? – спросил он у меня однажды.

Я готовил его сына к вступительным экзаменам по физике.

Работал я в ту пору в местном пединституте, преобразованном в Университет, и подрабатывал репетиторством.

Мальчик был способный, занимались мы с ним на огромной, светлой веранде, увешанной работами в тяжелых, золоченых деревянных  рамах.

На противоположной стороне улицы находился магазин учебно-наглядных пособий. В витринах его выставлены были изготовленные из пластика и глины пособия по анатомии человека, с раскрашенными красной, синей и желтой краской внутренними органами….

Присутствовали в витрине и сверкающие металлические сферы машин для изучения электричества, гипсовая, крашеная модель глаза и глиняная, раскрашенная модель мозга, разделенного на зоны: кортекс, неокортекс, гиппокамп…

Исследованиями деятельности мозга занимались в одной из лабораторий Института экспериментальной медицины и патологии с его обезьяньим питомником  на склоне горы Трапеции.

В лаборатории, куда я иногда приходил,  ставились эксперименты на обезьянах. В их мозг вживляли электроды. Выстриженные под электроды обезьяньи головы были вымазаны зеленкой.  Обезьян держали в специальных, сделанных для них креслах. Ответные сигналы мозга подавались на экраны осциллографов. Идея экспериментов состояла в том, чтобы найти ключ к электрической активности человеческого мозга.

Основан был Институт все в том же 1929 году, и, еще перед войной, там,  помимо прочих исследований, осуществлялись  и эксперименты по получению потомства от людей и обезьян. Несколько раз слышал я на «Амре» рассказы о подвигах отдельных  обитателей  окрестных деревень, совокуплявшихся с обезьянами и сдававших свою сперму для экспериментов.

Лаборатория же пединститута, в которой я работал, размещалась в старом двухэтажном корпусе педагогического института под платанами улицы Церетели в паре кварталов от набережной и парка в устье реки. Занималась лаборатория исследованиями аномального ускорения ионов в плазменном разряде.

Руководил лабораторией человек с печально-поэтическим выражением на лице, защитивший диссертацию по физике мутных растворов. Звали его Ражден Романович. Родом он был из деревни, расположенной к северу от города, в Эшерах. Родители его выращивали мандарины. Это был достаточно симпатичный  деятель субтропической науки. Он обладал способностью удивляться и вздыхать, и однажды спросил у меня, откуда возникли все те соображения, которые я развивал во время одного из семинаров.

Скорее всего, он предполагал, что я пересказывал содержание какой-то неведомой главы из неизвестной ему книги…

— Пришлось придумать, — сказал я.

Услышав мой ответ, Ражден Романович покачал головой и вздохнул. Он явно не ожидал ничего хорошего от такого подхода…

Через несколько лет я узнал о том, что в начале 30-х годов венский философ Людвиг Витгенштейн обратился к «всесоюзному старосте» Калинину с просьбой предоставить ему возможность преподавать в сельской школе. Письмо философа попало к Сталину.

— Этому философу надо поехать в Сухуми и поработать в местном  пединституте, — сказал генсек. – Не исключено, — добавил он, — что именно там общение с коллегами поможет ему проверить свои теории на практике.

Вождь хорошо знал Сухуми и его окрестности. В 1905 году он вместе с подельниками участвовал в ограблении парохода, который вез деньги для французской компании, проводившей работы по углублению морского дна в устье Кодора.

28.

Летом и осенью в Сухуми господствовал дух Средиземноморья, завезенный сюда понтийскими греками и армянами. Здесь готовили плов из мидий, за которыми надо было нырять и ножом отделять их от камней, жарили ставриду и  кефаль. Турецкий аджаб-сандал требовал для своего изготовления  баклажан, лука, помидор и болгарского перца, не говоря уже о масле, киндзе и чесноке.

Осенью шла хамса, которую вялили и жарили.

Рестораны предлагали шашлыки и цыплят табака. Всюду играла музыка. Она звучала на катерах, в кафе и ресторанах, на пляжах и просто неслась из окон. На лето и осень в Сухуми приезжали ресторанные певцы и музыканты, иногда остававшиеся в городе на зиму.

Пребывание в Сухуми и даже простой поход в ресторан мог изменить всю жизнь человека.

Сидел однажды с друзьями в ресторане «Амра» молодой, красивый парень в сверкающей белизной и золотом морской форме. Звали его Жора Попов. Он был одессит, помощник капитана одного из больших черноморских лайнеров. Праздновали его день рождения, и друзья уговорили его подняться на эстраду и спеть под аккомпанемент ресторанных музыкантов. До этого он пел под гитару. Сойти с эстрады ему не удалось. Ночью он вернулся на лайнер за вещами.

29.

Летнее море было голубым, или плотным синим, иногда с примесью светло-зеленого тона.

Катера, отправлявшиеся на пляж,  отходили от маленького причала по соседству с «Амрой»,  шли мимо сетей, на которых грелись на солнце чайки, а  затем направлялись на Юг, в сторону длинной полосы пляжей и горы Синоп.

В парке у подножья горы располагались строения закрытого Физико-Технического института, где после окончания войны работали и немецкие ученые, привезенные из поверженного Третьего райха вместе с демонтированными установками и научной библиотекой из Института физики имени кайзера Вильгельма в Берлине. На полях привезенных журналов попадались пометки и замечания, сделанные Планком и Эйнштейном. Создание этого института курировал руководитель атомного проекта  Лаврентий Берия.

Работал в институте и профессор М.М.Агрест, в свое время руководивший отделом вычислительной математики в Сарове, где создавалась атомная бомба. Когда в стране начались гонения на «космополитов», он был выслан из Сарова в Сухуми.

Это был глубоко верующий человек. В юности он получил еврейское религиозное образование, но не стал раввином, ибо заинтересовался астрономией и связанными с ней разделами математики. В бытность свою в аспирантуре на мехмате МГУ он работал и в Институте Востока Академии Наук. Он знал древние языки, иврит и арамейский, и несколько современных языков. Невысокий, спокойный человек с явным отблеском мудрости в глазах, Матест Менделевич Агрест, внес свой вклад и в математические науки, и в разработку проблемы контактов со внеземными цивилизациями. Однако ему не позволяли посещать конгрессы, на которых присутствовали иностранные ученые. Институт был закрытой, или, как говорили в ту пору, «режимной» организацией.

Жил профессор со своей семьей в огромной квартире на первом этаже одного из тех домов, что были выстроены для ученых из Германии. Их привезли в Сухуми сразу после разгрома третьего рейха.

Много позднее, в середине 90-х годов, я как-то раз побывал в гостях у одного итальянского физика в Риме. Жил он в одном из домов, построенных для ученых во времена Энрико Ферми и Муссолини. Различий в архитектуре и дизайне этих римских домов и квартир с тем, что было построено в Сухуми, почти что и не было, различие было лишь в более пышной сухумской растительности и близости моря… Если, конечно, позабыть о человеческом факторе…

Все это подвергалось обсуждению с самых разнообразных углов…

Почти каждый год навещал его известный астрофизик Иосиф Самойлович Шкловский, друг М.М. еще со времен аспирантуры. Для меня его приезд всегда означал наступление пика лета и возможности встреч с И.С. на «Амре», где он любил пить кофе.

Иногда И.С. рассказывал о новых открытиях и сюрпризах, преподнесенных астрономам объектом его внеземной  страсти, Крабовидной туманностью, которая возникла после взрыва сверхновой звезды в созвездии Тельца в июле 1054 г.

Описанная китайскими астрономами вспышка была настолько яркой,  что ее можно было наблюдать невооруженным глазом на дневном небе на протяжении 23 дней.

Продолжалась и тянувшаяся много лет дискуссия о возможности контактов с внеземными цивилизациями.

В середине семидесятых годов И.С. стал склоняться к мысли об уникальности жизни на Земле и нашем «одиночестве» во Вселенной. Не все, однако, были готовы принять и понять такой поворот в его взглядах…

— Странно, — сказал мне однажды И.С.Шкловский, — ну как же М.М. не понимает, что, не принимая эту мысль, он, по существу, отвергает то, что написано в Библии…

Иногда М.М. рассказывал о своих изысканиях в гебраистике. Я запомнил его рассказ о Гиллеле, законоучителе эпохи Второго Храма.

Однажды законоучитель шел вдоль берега серо-желтой, бурной реки и увидел утопленника с красно-синим лицом и вывороченными из орбит глазами. И тогда, обращаясь к нему, Гиллель сказал,

— Ты убивал, и тебя убили, и те, кто убил, будут убиты…

Рассказ этот я запомнил надолго, но только через несколько лет  понял, что воображаемая река из рассказа о Гиллеле слилась с воспоминаниями о реке Риони из времен детства.

30.

Летом в Сухуми кофейни  и рестораны открыты были до поздней ночи.  На берегу горели огни, звучала музыка. Музыкальные репертуары ресторанов проверял сотрудник филармонии по фамилии Чайковский. Легкий, сладкий воздух смешан был с ароматом кофе и табака со старых табачных складов…

Гадание на кофейной гуще процветало, и в кафе, и в частных домах. Следовало различать гадание любительское и профессиональное. Вам могли рассказать о том, что с вами произойдет в будущем, но не упомянуть, что через пятнадцать минут вы попадете в аварию.

Однажды, еще в студенческие годы, греческая гадалка Лена рассказала моей матери о том, как сложится моя жизнь на много лет вперед. При этом она упомянула, что меня  вскоре укусит собака. Так все и произошло. Я в то время находился в Тбилиси, а Лена гадала по выпитой мною до отъезда чашке кофе.

Летними теплыми вечерами множество людей прогуливались по набережной и собирались на площади, с которой уходил в мерцающее море длинный, изгибающийся причал на огромных, обросших мидиями быках. Черные шины, привязанные цепями к причальным тумбам, смягчали прикосновение судна к причалу в момент швартовки…

С причала доносились могучее дыхание теплоходов и запах сохнущего сурика и белил, которыми матросы по утрам красили облезлые борта теплоходов с подвешенной на канатах  люльки…

Каждое лето в городе появлялись самые разнообразные персонажи — ученые, актеры, поэты и даже религиозные вольнодумцы, вообразившие, что  Абхазия была родиной Адама и именно здесь следовало искать спасения от приближавшегося конца света…

Штайнерианцы, мистики, каскадеры и поклонники дзэн-буддизма, мастера восточных единоборств, композиторы и сотрудники разведслужб отдыхали в разнообразных санаториях, домах отдыха и турбазах наряду с военнослужащими, партийными функционерами, шахтерами и работниками тяжелой промышленности.

Катера в Новый Афон отплывали от двух причалов. Маленький,  плотный и курчавый майор Шапиро был начальником портовой милиции. Его мать торговала семечками неподалеку от развалин старой крепости. Он был прославлен своими черными кожаными штанами и фразой «Ваши документы, явашмамбал!». Сухумская шпана, да и не только она, Шапиро недолюбливала. От него зависел доступ на оконечность причала в те вечера, когда к нему подходили теплоходы, совершавшие круизы по Черному морю. Многие из тех, кто гулял по набережной, были не прочь провести вечер в баре на корабле, но для этого следовало поддерживать хорошие отношения с Шапиро.

Время от времени, встретив его на берегу, мой друг Менаш подходил к нему, пожимал руку, спрашивал о здоровье и всовывал в его ладонь несколько купюр.

Однажды, получив очередное приношение и расчувствовавшись, Шапиро сказал ему,
— Хороший ты парень, Менаш, но тебя все равно посадят. И вот тогда я тебе помогу.
— Как? – спросил Менаш с ноткой иронии в голосе.
— Я устрою, чтоб тебя перевели в камеру с видом на море, — пообещал Шапиро.

31.

В начале 60-х годов Вианор Пачулия, голубоглазый хитрец и альбинос,  старейшина местных краеведов и лукавый философ, знакомил с городом одну  молодую пару. Оба были поэты. Остановились они в гостинице «Абхазия», на набережной напротив входа на причал «Амры» и здания, где когда-то размещался пансион «Франция».

Однажды, улучив момент, молодая жена спросила у гостеприимного краеведа,

— Вианор, где тут у вас насилуют?

— Ну что ты, — воскликнул Вианор, — у нас такого давно уже не было…

Но поэтесса продолжала настаивать, и, в конце концов, Вианор сдался,

— Ну, может быть, на Михайловском кладбище, — сказал он.

На следующий день Вианора отыскал взволнованный муж,

— Она исчезла, — сообщил поэт, — вышла на пять минут после завтрака и исчезла….

Вианор и поэт сели в маленький «Москвич» краеведа и сделали несколько кругов по городу, но поэтесса как сквозь землю провалилась. В конце концов, Вианор предложил поехать на кладбище.

— Отчего на кладбище? – недоумевая, воскликнул взволнованный муж.

— Поэты часто ищут вдохновения на кладбищах, — уклончиво сказал Вианор, — кипарисы, могильные плиты и тишина привлекают поэтов…

— Хорошо, поехали! – услышал он в ответ.

Вианор развернулся и погнал «Москвич» в сторону горы Трапеция мимо ограды Ботанического сада.  Он проехал под железнодорожным мостом  и, не обращая внимания на доносившиеся из обезьяньего питомника вопли заключенных в вольеры обезьян, направил машину по шоссе между Трапецией и горой Чернявского…

Нагнали они поэтессу уже возле кипарисов Михайловского кладбища…

Позднее брак этот распался, и поэты приезжали в Сухуми раздельно.

Лет через десять после первого приезда в город поэт приехал в Сухуми зимой, и в тот же вечер зашел в ресторан «Амра».

Настроение у него было плохое, он сел за столик и заказал водку, соленья и «оджахури», т.е. «домашнюю» поджарку. В зале было прохладно, за огромными окнами было темно, и поэт пил водку, чтобы согреться. Вскоре он сильно опьянел. Его заметил подошедший к микрофону на эстраде Жора Попов. Он решил «подогреть» поэта и запел популярную в то время песню, написанную на стихи последнего. Но оказалось, что кроме Жоры никто из людей, сидевших в зале ресторана в тот вечер, не узнал поэта. Никто даже не повернулся в его сторону, а в свое время ему рукоплескали Лужники.

Через минуту поэт вышел из зала, покинул ресторан и направился к безлюдному окончанию причала, где, по-видимому, решил утопиться. Он уже перебросил одну ногу через поручень и, глядя в небо, бормотал свои стихи, когда вышедший покурить Жора  заметил его, схватил в охапку и проволок  на кухню ресторана, где заставил поэта выпить чашку горячего мясного бульона с чесноком.

— Послушай, — сказал Жора, — ты не имеешь права… Люди не поймут… Поэт, как и капитан, сходит с корабля последним, — добавил он.

Слова эти впечатлили поэта и, усадив его за столик, Жора Попов вернулся к микрофону.

Еще лет двадцать спустя уже не молодой, но именитый поэт устроил себе юбилей  на поляне вблизи развалин древнего Цибилиума.

Полуразрушенные башни и стены древнего города возвышались на двух холмах. Внизу, под обрывами текла река Кодор. С холмов видны были горы Северного Кавказа…

Выслушав приветственные слова, юбиляр встал и, обратившись лицом к развалинам, сказал,

— Все стареет и рушится, чистота и свежесть уходят, а на кого оставить русскую литературу я не знаю…

Присутствовавшие, а многие из них принадлежали к местной правящей элите, внимательно и с уважением его выслушали.

Ко времени банкета в Цебельде, на развалинах крепости, у нашего поэта была дача на побережье. Жил на даче и  присматривал за нею Жора Попов. Голос свой он давно уже пропил.

О какой именно «чистоте и свежести» говорил поэт, я не знаю. Поэты, кстати сказать, склонны ошибаться не меньше чем прозаики. Владимир Солоухин, например, бывавший в наших краях, в одной из своих повестей писал о «замечательном грузинском вине «Имерули».

Главный художник местного театра Женя Котляров, называл это вино «Умру ли?». Но Женя приехал в Сухуми из Тбилиси и знал толк в вине, живописи и многих других важных вещах.

Что же до вопроса о «чистоте» в применении к жизни обыденной, то девственность в Сухуми зачастую реконструировали суровыми хирургическими нитками.

Один из знакомых, рассказывая о расторжении только что заключенного брака своего младшего брата, сказал,

— Нам пытались сбыть подержанный товар… Мы собрали ее чемодан и отослали ее вместе с чемоданом к родителям…

Мой знакомый был родом из Зугдиди, где его родители сдавали в аренду все необходимое для организации празднуемых под навесами свадеб, — брезент для сооружения навесов на случай дождя, кувшины для вина, стулья, столы, тарелки, стаканы, ножи, вилки, кастрюли и т.д.

Свадьбы обычно игрались осенью. Это было время урожая и нового вина. На хорошую сельскую свадьбу обычно забивали быка…

32.

Грузинский поэт-авангардист Рене Каландия вел радиопрограмму для жителей села, с которой он выходил в эфир раз в неделю. Именовал он эту программу «Рога и копыта». Ему было свойственно абсолютно естественное и ничем не замутненное чувство юмора. Одна из его книг называлась «Нервная мостовая», другая, более поздняя, — «Луч жизни без названия». Иногда он повторял слова из русского подстрочника  его стихотворения:

И пускай рыдает Шагал,

Жизнь – это река без берегов…

У Рене не было пишущей машинки с русской клавиатурой, и я иногда  перепечатывал его подстрочники. Он был в курсе того, что происходило в поэзии и, представляя мне своих товарищей по цеху поэтов, рекомендовал их примерно так,

— Вот это наш Сен-Джон Перс, ну а это просто Эзра Паунд…

При этом он лукаво улыбался. Себе он отводил роль Э.Э.Каммингса, а порой и Рене Шара. Иногда ему хватало славы Т.С.Элиота. Он покупал и прочитывал массу книг, отличался гостеприимством, и однажды, показав мне книгу о мифах индейцев кечуа, усмехнувшись, спросил,

— Как ты думаешь, ее действительно издали в Москве? Неужели там есть издательство, которое называется «Прогресс»?

Время от времени в его маленьком, с высокими книжными полками домике в полторы комнаты дневали и ночевали разнообразные звезды литературного мира.

Иногда Рене прерывал свои рассуждения о поэзии высказываниями о ее творцах.

— Они не умеют пить, — так, несколько извиняющимся тоном, определил Рене первородный грех московских авангардистов.

Однажды осенью он позвонил мне около девяти вечера и попросил придти,  сообщив при этом, что один из его гостей прочитал мои тексты и хочет со мной поговорить.

Жил я по соседству, достаточно было перейти Белый мост над Беследкой и завернуть в переулок, где располагалась пожарная команда.

Была теплая звездная ночь, желтые пятна фонарей тонули в темной, как вино «Саперави», гуще небес. Звуки шагов гулко отскакивали от  полуразрушенного асфальта, внизу, под мостом тихо шумела река.

Переход от подножья горы Чернявского к подножью горы Баграта соответствовал переходу из одной исторической эпохи в другую, менее известную, но, безусловно, более романтическую и даже связанную с именем царицы Тамар.

Войдя в домик, где жил Рене, я увидел крупного полуобнаженного мужчину восточной наружности, раскинувшегося на диване посреди гостиной. Поза мужчины и его жесты, его черные, колечком вьющиеся кудри и властный взор наводили на  мысль о шаляпинском Олоферне с полотна работы Александра Головина.

Цветущая белокурая женщина, облаченная в строгий костюм, сидела на краю постели.

— Она ждет такси, — пояснил Олоферн.

Вскоре послышался шум подъехавшего автомобиля, женщина встала и в сопровождении Рене направилась к машине, а Олоферн простился с нею, слегка помахав ей вслед рукой.

— Как видите, я выжил, — сообщил мне мужчина.

Затем он улыбнулся,

— Простите, я не могу встать, я совершенно обессилен, — признался он, — но я хотел бы поговорить с вами … Я читал ваши вещи всю ночь, — добавил он без тени улыбки.

33.

В те времена со многими книгами, теперь уже хорошо всем известными, приходилось знакомиться в ксерокопиях с нелегально привозимых в страну зарубежных изданий. Кроме того большое хождение имели машинописные копии тех или иных непереизданных книг. Однажды мой товарищ из Института экспериментальной медицины и патологии принес в кафе папку с отпечатанной на машинке подборкой стихов Мандельштама.

С его поэзией я познакомился еще в студенческие годы, в тбилисском кафе «Кофе». Теперь же папка со стихами попала ко мне домой, и загадочная строка «Играй же на разрыв аорты, с кошачьей головой во рту…» долго не отпускала меня…

Спустя несколько лет,  доктор Папава обратил внимание на обстоятельства  гибели одного из персонажей в моей повести о жизни врача, вынужденного лечить сбежавшего из тюрьмы преступника. Убийца засунул в рот своей жертвы кошачью голову, «ведь кошка является символом лжи и предательства в наших местах».

— Откуда ты про это узнал? – спросил Марлен, прочитав отпечатанный на моей «Эрике» текст. – Ведь это очень старый обычай…

34.

Первая половина января была обычно ясная и солнечная.

Над парящей пирамидальной крышей открытого, двухэтажного строения ресторана «Нарта» на приморском бульваре между двумя причалами поднимался в небо голубой дымок.

Крыша, ограды и стены ресторана сплетены были из ветвей наподобие старой абхазской хижины-апацхи. Усатые официанты, в синих рубахах и черных кавалерийских, заправленных в мягкие сапоги штанах, перепоясанные тонкими, отделанными серебром ремешками, носились между столиками.

Особым вниманием посетителей пользовались хачапури  в форме ладьи с запеченным яйцом и сыром и легкие, полусладкие абхазские вина.

За хачапури обычно следовало нарезанное на куски копченое мясо. Мясо коптили в отдельной  апацхе, тут же в подвешенном над огнем котле варили мамалыгу и делали красную и зеленую аджики из тертых перцев, орехов, соли и киндзы.

Предлагали в ресторане и шашлыки, мамалыгу с торчащими гребешками белого сыра сулугуни, лобио, вареную фасоль, зелень, соленья и копченый сыр, ну и цыплят-табака под чесночным соусом.

В «Нарту» приходили самые разные люди, место это нельзя было обойти. Как-то раз, заглянув в ресторан «Нарта» с бульвара, один из сухумских ребят, работавший в органах, вздохнул и сказал,

— Народ гуляет, и имеет право…

В тот день Джано Челидзе пришел в «Нарту» вместе с Илюшей Зайдшером  и Димой Гулия, внуком первого абхазского  поэта, просветителя и драматурга.

Илюша работал на мясокомбинате, а внук поэта преподавал историю в местном университете.

Поблизости, в Рыбном переулке, в одном квартале от набережной работала типография,  принадлежавшая когда-то деду Илюши, Адольфу Зайдшеру. В ней была напечатана первая, написанная на абхазском языке, книга стихов.

Здесь же, во дворе ресторана Рене познакомил меня с прозаиком и печальным весельчаком  Дауром Зантария, который хотел написать повесть о кавказских приключениях генерала Услара, создателя абхазского алфавита.

«Не только европейцы, но и даже кавказские туземцы считают абхазское произношение наитруднейшим и наименее доступным для неабхазца. Странное впечатление производит этот язык на того, кто слышит его впервые …  Основа абхазского произношения состоит из сплетения самых разнообразных звуков шипящих, свистящих, жужжащих, но разновидность их ускользает от непривычного слуха», — отметил генерал-лингвист в 1862 г.

Вырос Даур у моря, в селе Тамыш, неподалеку от развалин  построенной генуэзцами сторожевой башни. Писал он по-русски, наполняя пространство своих рассказов и повестей меланхолической иронией и юмором. Жизнь его складывалась нелегко, иногда нападали на него приступы тоски.

От него я услышал известную в ту пору формулу, произнесенную с демонстративным пренебрежением  к тонкостям грамматики:

— Абхазец вор не бывает, бандит – пожалуйста…

Однажды он иронически отозвался об одном из местных писателей:

— Да этот наш Горлопан в области культуры один на один кого хочешь перекричит…

Горлопан же да и другие местные литературные деятели Даура не жаловали и за то, что  он писал по-русски, и за то, что он был талантлив. Им не нравилось то, что у него были друзья в Москве, так как это подрывало сложившуюся в местных литературных кругах иерархическую структуру.

Иногда Даура увлекали явления экзотические. Он рассказывал о чернокожих потомках жителей Кубы, привезенных в Абхазию русскими моряками. Писал он и о «снежной женщине», живущей в ближних горах. Упоминал и об одном молодом ученом, который работал над диссертацией «Абхазский язык и язык обезьян».

Рассказывая,  Даур опускал крупную голову и становился похож на молодого бычка. Объяснял он свое сходство близостью его родного села Тамыш к селу Илори с его церковью святого Георгия, построенной еще в XI веке.

На Пасху в церковь торжественно вводили быка с золочеными рогами. Затем быка забивали, а мясо его съедали. Считалось, что это мясо исцеляет от всех недомоганий.

— Все жители Тамыша похожи на бычков. Это у нас в крови, — говорил он.

35.

Как-то раз Горлопан через общих знакомых предложил мне встретиться. Он хотел, объяснили мне,  чтобы я занялся редактированием перевода его рассказа с абхазского языка на русский.

Это был невысокий, плотный человек с волосатыми руками. У него были темные, курчавые волосы, табачного цвета глаза и низкий, с шершавыми обертонами голос.

Занимал Горлопан  важный пост в местном издательстве и принял меня в своем кабинете. За окном шел тропический дождь.

— Не знал, что вы написали пьесу, — сказал Горлопан и внимательно посмотрел на меня.

Незадолго до этого  сухумский грузинский театр, которым в то время руководил Дато, принял к постановке мою  пьесу, написанную по мотивам повести Джозефа Конрада «Дуэль». Повесть рассказывала о дуэли между офицерами наполеоновской армии.

Ко времени моей встречи с Горлопаном, это событие уже породило некоторое количество слухов.

— Но почему для грузинского театра? Из-за мегрельских родственников Наполеона? – продолжал хозяин кабинета, испытующе посмотрев на меня.

В 1868 году в Париже княгиня Саломея Дадиани венчалась с внуком наполеоновского маршала Мюрата и Каролины Бонапарт, сестры императора Наполеона. Молодожены решили поселиться в Грузии, где принц занялся виноделием. Привез он с собой и доставшиеся ему по наследству реликвии дома Бонапартов: шпагу молодого Наполеона, книжный шкаф, письменный стол, два кресла и посмертную маску императора. Шпага поручика Бонапарта и прочие реликвии хранились в Зугдидском музее, открытом во дворце князей Дадиани.

— Да нет, это пьеса о империи и ее бесконечных сражениях, — попробовал объяснить я.

Он выслушал меня, кивнул, но, думаю, мне не поверил.

Затем  он с грустью поведал мне о кончине известного московского переводчика, часто приезжавшего в Сухуми.

— Человек, понимаете ли, приезжал сюда, жил с нами, во все вникал, и какие переводы получались, — со вздохом сказал он, — а теперь вот на тебя у меня надежда… Ты ведь живешь здесь, должен все понимать…

За окном лил летний проливной дождь, спешить было некуда.

— Хотелось бы, — сказал он, — увидеть творческое отношение к работе, — и, взглянув на меня со значением, замолчал.

— Что вы имеете в виду? – спросил я.

— Ну, если надо что-нибудь добавить, какие-то мысли, описания, то не стесняйся, сделай это, — сказал он, — приезжал к нам еще один редактор из Москвы, очень вдумчиво работал над текстом… Главное, чтобы это дошло до читателя, — заключил он.

Речь, естественно, шла о русскоязычном читателе.

На следующий день я прочитал полученный от Горлопана текст. Герой рассказа, уроженец одной из абхазских деревень, в начале 900-х годов направлялся за море, в Турцию для того, чтобы убить кровника… Однако, встретив его в чужой стране, он не смог убить его, оттого что чувство общности оказалось сильнее чувства мести.

Все это было вполне предсказуемо и, как говорил Котляров, «пахло нафталином».

Горлопан, да и многие из его сотоварищей недолюбливали   Фазиля Искандера и никак не могли принять то, что он писал. По их мнению, он был литературным узурпатором, да еще и персом вдобавок.

Искандер приезжал в Абхазию каждое лето. Почти каждый день он приходил пить кофе на «Амру» или заглядывал на «Брехаловку» против гостиницы «Абхазия», где внимательно и несколько мрачновато выслушивал рассказы своих старых знакомых.

Рассказы эти, а порой и чьи-то заметки, или даже строчки из стихотворений местных писателей и поэтов, так или иначе переработанные и переосмысленные, служили позднее строительным материалом для его новых вещей.

36.

Летом 78 года в Сухуми приехал Грэм Грин, чей роман «Человеческий фактор» об английском разведчике, бежавшем в Россию, был опубликован в Москве незадолго до его приезда в страну. За несколько дней до появления в Сухуми, в ходе интервью, данного московскому  телевидению, Грин заметил, что не видит большой разницы между конклавом кардиналов и советским политбюро.

В Москве, куда Грин прилетел из Франции, он встретился с хорошо знакомым ему Кимом Филби.

В Сухуми он остановился в гостинице «Рица» на изломе бульвара Руставели, против кафе и причала с катерами. С этой гостиницей была связана давняя романтическая традиция. В «Рице» часто останавливались Константин Симонов и Валентина Серова, которой он посвятил стихотворение «Жди меня».

Гостиница была недавно отреставрирована. Балкон, напоминавший о выступлении Троцкого в январе 1924 года, исчез. В ресторане с небольшой эстрадой появились новые живописные панно, написанные сухумскими художниками в постимпрессионистической манере. Часть тротуара перед гостиницей занята была кафе, затененным побегами виноградной лозы, обвивавшей ствол пальмы на краю тротуара.

Директором гостиницы стал высокий, полный и несколько меланхоличный уроженец Сухуми, руководивший до этого санаторием «Дом актера». Он был представителем того нового поколения людей, которые уважали и ценили власть до тех пор, пока она давала возможность зарабатывать деньги и защищала их право на заработки в нарождавшейся «банановой республике» со всем ее субтропическим, двусмысленно — средиземноморским  распорядком  жизни…

Такая деталь как Грин, остановившийся в гостинице «Рица»,  лишь доводила этот образ «банановой республики» до требуемой полноты…

Программа визитов Грина была тщательно спланирована. Во время встречи с руководством  местного отделения Союза писателей Грин спросил, сколько всего писателей в Абхазии. Выслушав впечатляющую цифру, он заметил, что в Англии, по его мнению, едва ли наберется с десяток писателей.

— Восемь или, может быть, девять, — сказал Грин.

Он легко вписался в атмосферу сухумской набережной начала лета с еще не выгоревшими маркизами над свежевымытыми окнами гостиницы.  Похоже было, что ему  нравилось прогуливаться по набережной во второй половине дня, сидеть в кафе и пить сухое вино, разглядывая фланирующих по набережной людей.

Возможно, думал я, Грин приехал в Сухуми, чтобы понять, как живет город, куда приезжает отдыхать его бывший коллега по работе в разведке.

Однажды, проходя по набережной, я увидел его на балконе номера на втором гостиницы. Автор «Нашего человека в Гаване» разглядывал маленький причал, у которого швартовались катера, курсировавшие по маршруту «Город-пляж». В кафе у причала пили кофе местные «тонтон-макуты» и их партийные покровители. К причалу подъехал катер на подводных крыльях с туристами из Гагры.

Возможно, Грин  пытался представить себе обстоятельства и детали побега одного из своих героев из Турции в Сухуми… А, может быть, он планировал его побег в обратном направлении…

В тот день писатель напомнил мне старого стервятника в поисках  сюжета и падали.

37.

Жизнь в Сухуми делилась на два сезона, летний и зимний.

Летняя жизнь напоминала театральный спектакль, потом подходила зима, и казалось, что зрители покидают театр, актеры переодеваются, стирают с лица грим и вновь ненавидят друг друга.

В период зимних дождей река Сухумка  почти переполняла мутными, перемешанной с водой листьями  канал, проложенный вдоль  усаженной магнолиями и камфарным лавром улицы Энгельса, где в старом обшарпанном одноэтажном каменном доме с закрытыми ставнями жил наследник профессора Григолия, создателя абхазской курортологии.

Вахтанг Вахтангович,  выпускник местного Пединститута, расположенного на соседней улице, преподавал историю в Художественном училище, в нескольких  кварталах от  дома, где он жил. Студенты именовали высокого и стройного преподавателя истории с романтической внешностью «Штакеткой».

Улица, на которой стояло старинное здание училища, вела к морю и упиралась в причал, на котором располагался ресторан «Амра» с кофейней на втором этаже.

Народ в училище учился самый разный, много было молодежи из деревень, довольно дикой. Педагоги время от времени   вытаскивали кое-кого из студентов в коридор на «разбор полетов».

Обширный одноэтажный дом со старой мебелью содержал немало оставшихся от предыдущих поколений раритетов, на которые неоднократно покушались воры и грабители, но Вахтанг Вахтангович, наследник  и убежденный монархист, умел постоять за себя и всегда был вооружен….

— На милицию полагаться нечего, они – бандиты, — сказал он однажды, добавив с легкой усмешкой, — и вот когда богопротивный режим рухнет, тут такое начнется …

Иногда показывал он нам с Котляровым старые монеты, такие же старые сабли, пожелтевшие фотографии людей с иными лицами и другой осанкой.

Показывал он и старые фотографии Ново-Афонского монастыря, основанного русскими монахами с Афона поблизости от храма воздвигнутого византийцами в середине шестого века на месте  захоронения одного из апостолов.

Его звали Симон из Каны Галилейской. Он пришел в Анакопию из Иудеи, через Каппадокию и Трапезунд с вестью о новой жизни.  Его распилили заживо на берегу горной реки Псырдзха в 55 году новой эры.

Берег реки усеян галькой, вода в реке зеленовато-серая и мутная. Река сбегает с гор и питается  водами тающих ледников.

Мелькали выцветшие фотографии виноградников, оливковых и цитрусовых рощ на холмах, и парка с кипарисовыми аллеями.

Упоминал Вахтанг Вахтангович и об одной из первых в России гидроэлектростанций под десятиметровым водопадом. Вставив сигарету в длинный мундштук, хозяин дома рассказал, что в 1907 г. Николай II уравнял абхазцев в правах с остальными гражданами империи.

— Высочайший рескрипт был подписан в день рождения  матери императора, — добавил он, пояснив, что вдовствовавшая императрица Мария Федоровна состояла в морганатическом браке со светлейшим  абхазским князем Георгием Шервашидзе.

Cообщил нам Вахтанг Вахтангович и о том, что император с императрицей избежали расстрела и прожили в Сухуми много лет…

Монастырь в Новом Афоне, куда будущий император Николай Второй приезжал вместе с отцом и матерью в 1888 году, был закрыт в 1924-м, оливковая роща вырублена, а виноградники разграблены.

Руководивший ликвидацией монастыря начальник Сухумской милиции того времени остался в памяти горожан. После одной из карательных экспедиций он проскакал по городу на коне, держа в руке пику. На наконечнике пики была отрубленная голова.

38.

Как-то раз, в дождливый день Вахтанг Вахтангович угостил нас чачей. Чача была дымная, густая, закусывали мы подсохшим до легкой желтизны сыром и разогретым на печке лавашем. Сам хозяин сидел в кресле, протянув свои длинные ноги к огню.

— Рыбы у меня нет, — сказал он и, усмехнувшись, добавил, — да и лобио не предвидится…

Скорее всего, Вахтанг Вахтангович намекал на обстоятельства гибели вождя абхазских большевиков Нестора Лакоба. В конце декабря 1936 года Лакобу нашли мертвым наутро после обеда в доме у Берия, в Тбилиси. Обед начался после окончания спектакля в тбилисской Опере и затянулся допоздна. Лакоба остался ночевать в доме у гостеприимного хозяина.

— Чистые блатные, они его использовали, — говорил Вахтанг Вахтангович о взаимоотношениях Лакобы со Сталиным и Берия.

Составлявший отношения этой троицы клубок лжи и интриг, избыточный как субтропическая растительность, включал взаимные заверения в дружбе и преданности, сбор компромата и наушничество,  инсценировки покушений,  дарение пристрелянных пистолетов и тяжелое соперничество уроженцев Абхазии за внимание и доверие уроженца Гори.

39.

Когда мне было лет девять, мы жили в ущелье между горой Трапецией и горой Бирцха.

Моя мать работала в Горздравотделе.  Мой отец работал в ту пору на литейном заводе. В механическом цеху было много станков и инструментов, он с удовольствием показывал их мне. Он испытывал уважение к возможностям техники.

Дом, в котором мы жили, стоял на склоне Трапеции. Две небольшие комнатки находились на втором этаже дома, внизу располагалась кухня.

По утрам на нашей стороне ущелья было сыро, солнце появлялось на небе во второй половине дня. За домами на противоположной стороне улицы бежала к морю узкая речка Сухумка. Берега ее поросли ежевикой, волчьей ягодой и колючками. На дне ущелья шла к городу, постепенно обрастая домами, улица Александра Казбеги.

В доме против нас жила семья учительницы английского языка из грузинской школы. Муж ее сидел в тюрьме, и она давала уроки английского языка, (инглисури эна). Вместе со мной на уроках сидел ее сын, Шота. В разговоре он часто и с удовольствием использовал словосочетание «инглисурский шалопут»,  что, очевидно, означало «английский шалопай».

Наша соседка справа, женщина в черном,  любила поговорить с мамой о родившейся в Варшаве красавице-киноактрисе, которую звали  Нато Вачнадзе. В 1953 году самолет, на котором она летела из Москвы в Тбилиси, разбился в горах, во время грозы. Наша соседка предполагала, что к этому приложил свою руку Берия. Она была уверена в том, что Лаврентий, который безуспешно добивался благосклонности актрисы, отомстил ей.

Мой одноклассник жил в дальней, уходившей в сторону гор части улицы, в большом доме,  защищенном от оползней подпорной стеной. В доме было много книг, там я впервые увидел толстый том «Витязя в тигровой шкуре» с иллюстрациями Михая Зичи.

Я ходил в школу и по дороге клал длинные, большие гвозди на железнодорожное полотно. Колеса поезда должны были раздавить гвозди и превратить их в лезвие, которое следовало затем заточить, финки с наборными ручками из разного цвета органического стекла были в то время одним из главных объектов интереса и устремлений школьников. Как, впрочем, и карманные фонарики, батарейки, пощипывавшие язык, и взрывающиеся бутылки с карбидом.

Кроме того существовал свинец, который мы плавили в жестяных банках и разливали по формам. Слова «кастет» и «людоеды» присутствовали во всех  рассказах о послевоенном периоде. Непременной деталью рассказов о людоедстве были пирожки с детским пальчиком или хотя бы ноготком внутри.

Ребята постарше рассказывали о кастетах и о «марухах». Формуляры в школьной библиотеке пахли клейстером. Фамилия умершего одноклассника была Рыбоконь.

Осенью в заболоченном овраге  перед зданием Дома правительства, через которое я шел в школу, охотились за перепелками. Их подманивали светом фонариков. Кто-то собирал перепелиные яйца.

Бамбук рос в нижнем дворе музыкального училища, за высокими воротами с вензелем из голубых  металлических прутьев.

К верхнему двору, окаймленному белой балюстрадой, и стоявшему за клумбой с цветами зданию училища вели каменные ступени.

У меня был карманный нож, я  вырезал пару молодых бамбуков на удочки, и однажды ранним утром в выходной день мы пошли с отцом на причал ловить рыбу.

По вечерам в домах горели керосиновые лампы. Зимой 52-53 гг., по городу ходили слухи о том, что товарные вагоны уже стоят на путях, ожидая приказа о высылке евреев. За несколько лет до этого город уже прошел через высылку греков в Казахстан. Это было время, когда на улицах часто можно было увидеть безногих инвалидов войны или бездомных людей. Нищета была вполне нормальным явлением.

У подножия расположенной по соседству горы Бирцха располагался парк, где росли  сосны, кипарисы и кусты олеандра. Тут же присутствовали ложноклассические павильоны и гипсовые скульптуры. Каждое лето в парке, напитанном запахом хвои, появлялись пионеры в красных галстуках.

40.

На плоской вершине Трапеции располагались строения обезьяньего питомника  и вольеры с обезьянами. Оттуда порой  доносились крики обезьян. В те годы попасть на территорию питомника было легко, каменная ограда была еще не выстроена. С плато на вершине горы открывался вид на залив. На поросших лесом и кустарником склонах горы было немало тропинок. Они вели в сосновую рощу, в близкое село  и далее, в сторону снежных гор.

Тропинка к музучилищу пробегала через заросли ольхи и мимозы. О приближении к училищу вначале сообщали голоса труб, затем  становились слышны флейты, тромбоны и фаготы, и уже вблизи здания, на обращенном к морю склоне горы слышны были разыгрываемые на фортепиано гаммы и арпеджио, и, наконец, голоса вокалистов…

Я помню мраморные лестницы трехэтажного особняка, залитые солнцем балконы с балюстрадами, окна  в резных деревянных рамах, кузнецовский фарфор в прохладных и просторных залах с черными роялями,  и многочисленные фортепиано, пюпитры и венские стулья в узких беленых классах.

Из окон и с балконов открывался вид на город и дугу залива. Внизу, перед особняком росли пальмы, тянулась к старой ограде бамбуковая аллея, позади здания, на склоне горы росла мимоза.

Здесь, на склоне горы, мир, казалось, обретал полноту.

* * *

На вершине горы Чернявского, именовавшейся в ту пору горой имени Сталина, строились павильоны, переходы и ампирные лестницы, спускавшиеся к смотровым площадкам.

На склонах горы были высажены мексиканские агавы и китайские гинкго…

Перестраивалось сгоревшее здание городского театра на набережной. Заложено было и монументальное белокаменное здание вокзала со шпилем и нелепой колоннадой.

Возможно, что все эти работы были связаны с планами создания на берегу Черного моря особого, подчиняющегося непосредственно Кремлю, черноморского Капри, откуда можно было бы управлять огромной империей.

Партийным руководителем края был в те времена тбилисский назначенец Акакий Мгеладзе. Он был жесток, требователен и часто приезжал на вокзал, где руководил облавами на проституток, приезжавших в Сухуми на поездах дальнего следования.

Неподалеку, в центре города, перед недостроенным комплексом Дома правительства,  лежало малярийное болото, куда осенними вечерами прилетали перепелки, а вдоль все еще многочисленных не вымощенных камнем улиц тянулись  неосушенные, затянутые болотной ряской канавы…

Однако, вскоре после смерти Сталина идея священной окраины великой империи,  связанной с ее сердцем узами крови и духа, отступила, обрела ауру музейного экспоната и смутного предания, а город стал постепенно превращаться в курорт, что-то вроде столицы советской Ривьеры, а вблизи Дома правительства раскинул свои серые шатры цирк-шапито…

41.

Мой друг Менаш жил по соседству с Вахтангом Вахтанговичем, на соседней, тенистой и спокойной, усаженной камфарными деревьями и платанами улице Церетели. Улица спускалась к устью Беследки и приморскому парку. У дома росли обвитые ветвями глицинии тополя.

В студенческие годы я часто приходил к Менашу в летнюю пору. Я приезжал из Тбилиси, он приезжал на каникулы домой из Ленинграда. Менаш увлекался джазом, и мы проводили немало времени слушая радиопрограммы Уиллиса Кановера «Час джаза» на волне «Голоса Америки». Кроме того Менаш собрал замечательную коллекцию пластинок с джазовыми записями.

Иногда мы сидели на прохладных мраморных ступенях старинного двухэтажного дома по соседству.

В жаркие дни аромат камфарных деревьев пронизывал все вокруг. Окна на первом этаже соседнего дома затянуты были сеткой. Иногда за сеткой мелькал белый призрак. Седой, с высохшей, пергаментной кожей мужчина жил в этой комнате. То был один из сподвижников Берия, генерал Мамулов.

В 1953 году он был арестован и провел в заключении пятнадцать лет. Вернувшись домой, он никогда не выходил на улицу.

Его сына, нашего сверстника, звали Лаврик. В начале 70-х годов, он погиб в автомобильной аварии на Севере, куда уехал на заработки.

В день похорон я побывал в этом доме в первый и в последний раз.

Двор за высокими железными воротами был огромный, с невыстриженной травою.

Второй сын генерала Мамулова учился когда-то в музучилище и умер от менингита.

В городе говорили, что смерть сыновей — кара, ниспосланная ему за грехи. На похороны собралась черная толпа, летели на асфальт красные гвоздики и розы…

После похорон несколько человек направились на набережную, с тем чтобы выпить кофе, а уж затем разойтись по домам.

Погода начала портиться, ветер с моря становился сильнее.

Вспомнились строчки:

И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью

* * *

С тех пор прошло около четырех десятилетий.

Империя, в которой мы жили, перестала существовать, а воспоминания о старом городе уходят постепенно, подобно опустившемуся на дно моря Себастополису…

Читайте также: Игорь Гельбах Под горой Давида

Print Friendly, PDF & Email