Лев Харитон: Мой Дон. Таким я помню его

Loading

Когда их лагерь освободили американцы, то многие заключенные, обезумев от счастья, просто руками душили немцев и предателей. Дон говорил, что такого искушения убить, как в тот момент, трудно было избежать.

Мой Дон. Таким я помню его

Лев Харитон

Почти в самом начале нынешнего века я работал помощником около полутора лет в Нью-Йорке — вернее в Бруклине — человека, которого звали Дон-Мордехай. Я, как и все, звал его попросту Дон. В апреле 2006 года он умер в возрасте почти 97 лет. Умер он в полном сознании и ясной памяти. Дон был человеком невероятной доброты и мудрости — человечнее трудно придумать. Внешне он походил на моего отца — если бы мой отец дожил до такого возраста.

Дон был глубоко религиозным человеком. Моя работа с ним состояла в том, что я приезжал к нему каждое утро в 6 часов, спускался с ним по лестнице двухэтажного дома, сажал его в кресло на колесах и вез в синагогу. Там вместе с ним молился (насколько я могу молиться на иврите), помогал ему с талесом и тефилином, и потом мы также, он в кресле, возвращались домой и вместе завтракали.

Дон прожил трагическую, полную событий жизнь. Родился он в Польше в небольшом местечке в 1909 году. Был четвертым ребенком в семье. Его братья и сестра были намного старше его. Когда ему было пять лет, в Америку уехал один брат, потом другой и потом сестра. Мать и отец воспитали его, в отличие от старших детей, в религиозном плане. С детства он учился в ешиве. Это не как в Америке, где ешивы на каждом углу. Мальчишка ходил далеко через какие-то поля и леса на учебу, застревал в снегу. Мать хотела, чтобы он стал кантором. Вскоре после начала Первой мировой войны умер его отец. Когда Дон подрос, то они с матерью купили небольшую мельницу. Это их кормило и спасало. Мать ни за что не хотела ехать в Америку, один из ее сыновей тогда жил в Палестине. Дон рано женился и у него родился сын.

Когда началась война, почти тут же его и всю семью взяли все эти негодяи. Всех его родных — мать, жену, тещу и ребенка увезли на поезде — и они навсегда исчезли, а Дона забрали на работы. Был он и в Освенциме, и в Дахау. На руке его было с тех пор клеймо. Я купал его в ванне, и когда видел это клеймо, всегда мне делалось не по себе. Дон рассказывал мне, что часто, бывало, он говорил с кем-то из его барака, а на утро находил его труп у барака. Груды трупов. Но Бог был с ним! Однажды его предупредили, что какой-то полицай должен расстрелять его через пару дней. Дон уже был готов к этому. Но убийство не состоялось. Полицай скоропостижно умер от тифа…

Когда их лагерь освободили американцы, то многие заключенные, обезумев от счастья, просто руками душили немцев и предателей. Дон говорил, что такого искушения убить, как в тот момент, трудно было избежать. Месть горела в груди. Отомстить за маленького сына, за молодую жену, за любимую мать! Но Бог и совесть, его гуманизм не позволяли ему это совершить. Вот такой человек был этот Дон.

Тут надо обязательно сказать, что история Дона не какая-то особая история. То есть, она вроде бы вполне обыкновенная. В конце концов, история войны уже вроде бы давно закончилась, и таких людей, как Дон, остается совсем мало, но все же когда живешь, как я, в Бруклине, а именно в Боро-Парке, или таких его районах, как Вильямсбург, Краун-Хайтс, то встречаешь еще какое-то количество совсем старых людей, прошедших ад Освенцима и Треблинки, Майданека и Дахау. Есть люди относительно моложе, которые в детстве испытали на себе весь ужас. Я их тоже знаю и помогал им. Все это страшные трагедии и писать о них трудно. И просто потому, что трудно писать и потому, что писать о них плохо просто недостойно. А хорошо писать не всегда, знаете ли, получается.

Но и на фоне всех этих людей Дон выделялся. Это знал и знаю не только я или его семья. Это чувствовали и далекие люди и не только евреи. И вся штука была в том, что Дон для этого ничего не делал. В этом-то и особенность необыкновенного человека — она именно в том, что он более обыкновенен, чем все обыкновенные!

В таком тоне я говорил о Доне, когда я выступал на его панихиде в синагоге в Бюро-Парке перед огромным количеством людей; также я говорил и 30 дней спустя на «шлошим» (30 днях после его кончины, «шлошим» — 30 на иврите) в семейном кругу Дона за столом. Все было в моих словах просто, и, тем не менее, все слушали меня, затаив дыхание. Возможно, потому что знали о моих самых тесных отношениях с ним в последние полтора года его жизни. Я говорю «все» — потому что были и его сыновья, и внуки с внучками, и теперь уже и правнуки. За год, прошедший после кончины Дона, в их семье родились еще дети, и одного из них назвали Доном-Мордехаем. А сам Дон покоится в Иерусалиме вместе со своей женой Рути. Трогательно то, что после моих слов о Доне оба его сына, люди сдержанные, горячо меня обняли, называя меня братом.

В лагере (точнее, лагерях) Дон прошел через всё немыслимое. И самое ужасное, он начал очень болеть. Человек он был, очевидно, довольно хрупкий, совсем не Портос, а лагерь ломал здоровье и не таких, как он. Дон очень болел тифом, в результате началась инфекция глаза. Через несколько лет после войны он потерял полностью один глаз, а зрение другого все время ухудшалось, и в последние годы он был практически почти слепым. Тогда же начался и диабет — болезнь, мучавшая Дона до конца его дней.

Как и многие, после войны он оказался в Германии (на короткий срок), а потом в Италии. Стал тем, кого называли «перемещенные лица». В Италии жил почти четыре года — не зная языка, и не желая совершенно говорить на нем. Ел только кошерное, евреям как-то удавалось раздобывать эту пищу, и это было неимоверно трудно и, конечно же, молился. Он умудрялся как-то молиться и в лагере, и с Богом он никогда не расставался ни на секунду. Это была какая-то особая Вера — я, увы, знаю, много религиозных людей, с которыми я не ощущаю никакой религиозности. Вера Дона передавалась тебе — это бывает один раз из миллиона! Объяснить это невозможно, да и не надо — просто потому, что этому нет объяснений — как всякой настоящей тайне…

После освобождения из концлагеря Дон жил несколько лет в Италии.

Дон колебался. Он не знал, куда ехать дальше. Колебался не потому, что был выбор, а потому, что выбора почти не было. Он готов был ехать в Палестину, но из Италии туда было, во-первых, не так легко попасть, беженцам из Германии. Кроме того, у него теплилась надежда оказаться со своими братьями и сестрой в Америке. Они туда уехали очень давно — перед Первой мировой войной. Практически Дон их почти не помнил и их адресов не знал. Только послал запрос разыскать их — и ждал. А ждать, — уметь ждать! — этот человек привык за долгие годы надежд…

И вот он жил, один, больной и истощенный годами лагерей, этот человек, долготерпению и мужеству которого можно только удивляться и удивляться, среди противных ему итальянцев (Дон никогда ни к кому не выказывал не то что ненависть, но хотя бы тень неприятия), а вот этих католиков, благословивших Гитлера, он совершенно не воспринимал — делал какую-то характерную мину. Я однажды вдруг сказал что-то хорошее про Папу Иоанна Второго, и Дон как-то странно повернулся ко мне… Сказал «Лейб,…» и замолчал. Он так называл меня — Лейб. Видно, он не ожидал услышать от меня хотя бы намек на похвалу в адрес тех, кто принес ему так много горя в его жизни.

Но вот в 49-м году настал долгожданный день. В этот момент, наверное, можно было ехать и в Израиль. Война за Независимость кончилась, уже не было блокады, история с беженцами на Кипре закончилась, но Дон выбрал Америку — его ждали родные!

Что и говорить! Дон прибыл в Америку совсем не так, как туда приезжают сегодняшние беженцы. У него, кроме его золотого сердца, ничего не было. Но это уже было и неважно. Главное, что позади была эта проклятая Европа, годы мук, потерь, безнадежности. Годы, когда из человека хотели вытравить не только все человеческое, изничтожить, убить, просто хотели сделать так, чтобы он забыл, что он — Человек.

Позади были мучения, впереди … Да, впереди была новая жизнь, и кто знал, что ждет Дона? Что видел он сам, что чувствовал?

Надо было все начинать с самого начала, с полного нуля.… Как будто ничего не было, как будто он только родился. Даже родные, которых он видел в последний раз в Польше, когда только началась Первая война, стали уже не теми — при всей их доброте. Говорили по-английски (ведь они уехали в США совсем молодыми), изменилась их ментальность, они абсолютно американизировались, все были заняты. Но главное было в том, что у Дона после стольких лет мучений, полной бездомности появилась хоть какая-то крыша…

Когда Дон приехал в Нью-Йорк, то он нашел приют у сестры. Она с семьей жила в Бронксе. Надо сказать, что и сестра Дона, и его братья — хотя они все были много старше его, — не были религиозными людьми. Не стали они религиозными и в Америке. Как так получилось, я так из рассказов Дона и не понял. Понял только одно — эта обращенность к Богу была в нем заложена природой. Наверное, это тоже как талант. Живет какая-то семья поколениями, и вдруг в ней рождается Бетховен или Эйнштейн. Огромная тайна. Как это случается, уверен, не знает никто. А вот для Дона Вера была врожденной, и она была с ним до конца. И не боясь пышных слов, всей патетики, могу сказать, что она и вела его по жизни, и все черное, что жизнь готовит всем нам, она, эта его Вера, помогала преодолевать. Думаю, помимо того, что я сказал, и то, что его детство совпало с такими объективными условиями, когда евреи, не уезжавшие из Европы, жившие в маленьких местечках, поневоле обращались к Богу. Дон рассказывал мне, как его мать хотела, чтобы он стал кантором (на иврите говорят «хазан»). У Дона, и правда, был чудесный голос, необыкновенная дикция. Слушая его, можно было учить иврит (верующие все равно говорят древнееврейский). У него дома я слушал его записи на магнитофоне.

В Бронксе в те времена, в конце 40-х и позже жило много евреев. Это было удобно для сестры Дона: он мог ходить в синагогу, мог есть кошерное. Сегодня слово «Бронкс» звучит страшновато. Одни негры — причем не те, кто работают, а кто бандитствуют и колются. Правда, есть такой район, как Ривердейл, где я преподавал шахматы около двух лет. Это весьма престижный район, дорогой, собственно, это какой-то лесопарк, в котором расположены прекрасные дома, коттеджи весьма богатых людей — евреев и неевреев. Но так, не в Ривердейле, нормальный человек селиться там не будет. Достаточно сказать, что муж моей кузины, довольно долго рабoтал в Нью-Йорке таксистом, и он сказал своему хозяину, чтобы тот не давал ему клиентов, которые хотели бы ехать в Бронкс или из него. И даже, чтобы не проезжали ни в коем разе через Бронкс. Наверное, он знал, что просил.

Но те времена, когда там, волею судеб, оказался бедный, но вырвавшийся на свободу Дон, были потише. Он стал понемножку работать. Убирал какие-то магазины, разносил газеты и многое другое. В Америке в этом смысле, особенно в Нью-Йорке, никто не пропадал и не пропадает. Сестра, однако, хотела, чтобы ее младший брат устроил свою жизнь. Женщины всегда об этом пекутся — это известно. Всегда им кого-то надо женить или выдать замуж. И вот однажды через какую-то еврейскую газету она нашла то ли адрес, то ли телефон одной молодой женщины, вдовы с двумя маленькими мальчиками, которая хотела бы устроить свою жизнь. И хотела, чтобы ее познакомили с верующим евреем.

И вот это знакомство состоялось.

Людские законы, страсти, обычаи не менялись веками. Всем всегда хотелось и хочется счастья, семьи, обычных радостей и обычной привычной жизни. Дон и Рути познакомились через шидух. Это ивритское слово. Американцы говорят blind marriage — слепой брак, то есть люди знакомятся через посредника, никогда до этого они не видели друг друга и идут на знакомство, практически готовые тут же пожениться.

И вот Дон познакомился со своей Рути, с Прекрасной Руфь. У нее было два маленьких сына, а муж умер от какой-то скоротечной болезни. Быстро сыграли свадьбу. Насколько я понимаю, Рути не была слишком религиозной, если и вообще была. Была лет на десять моложе Дона. Надо не забыть сказать и то, что Рути родилась в Америке, а ее родители приехали сюда из Польши в начале века. Сестра и братья помогли Дону. Молодые переехали в другой город, тогда городок, а сейчас это вполне город, в другом штате, в Нью-Джерси. Называется он Лейквуд. Из названия видно, что там леса и озера. Этот город практически сегодня чисто еврейский город с абсолютно религиозным населением. Родные, видимо, помогли им купить дом и открыть бизнес. Стали разводить цыплят и все вроде бы пошло, но многому пришлось учиться, это дело деликатное. Но Дон был всегда серьезным человеком, даже во времена, когда у него была мельница с матерью в Польше, пока не пришли звери. Дети Рути стали для него настоящими сыновьями. Они купили машину, старый такой длинный автомобиль, который в Америке называют «стейшн-вагон”. Такие машины видишь в старых фильмах. Он им был нужен для их бизнеса: возить цыплят и яйца. Оба научились водить машину. И все вроде бы было хорошо. Дети стали ходить в ешивы. У ребят разница была где-то в лет пять. Беньямин был старше Шамшона. Но, как я понимаю, жить с Рути Дону было нелегко, хотя она подчинилась полностью его религиозности, но характер у нее был нелегкий, были определенные психические отклонения. Как мне сказала племянница Дона Грейс, Рути была неравнодушна к мужчинам. Не знаю, так ли,

(может Грейс ревнует Дона как родственница), но я почему-то думаю, что начавшаяся, правда, много лет спустя болезнь Паркинсона у Рути, и то состояние, в котором я застал ее в последний год ее жизни, а она умерла незадолго до Дона (об этом отдельная речь) — все это говорит мне о том, что вся жизнь с ней была для Дона очень трудна. А эти болезни — Паркинсон и деменция — они происходят не на пустом месте. Случаются они, как правило, с нервно предрасположенными к ним людьми. Но Дон делал все, и никогда об этом не жалел. Делился он только со мной. Но это был человек такого Долга и такого Долготерпенья, каких я просто не встречал. Всего себя он отдал семье, жене, детям, их воспитанию! И иначе ничего другого не мыслил.

На шлошим выступали сыновья Дона. Он сказали, что никогда не знали такого слова — «отчим». Дон создал их. Отправил их потом во взрослые ешивы. Сделал их уважаемыми людьми. А ведь в Америке был другой путь. Сколько евреев сбились с пути! Была и еврейская мафия. Когда я думаю о сыновьях Дона, то я полагаю, что, по сути, он совершил второй подвиг во второй части его жизни. И он, я думаю, дался ему не легче, чем первый. Ведь он и старше был, и здоровье было не такое как в молодости, и те испытания, что он прошел в Европе — всё было тяжело, а этот человек не давал себе спуску… Когда я приходил к Дону по утрам, я часто бросал взгляд на старое фото, где он был вместе со своей матерью и первой женой.., Живые женщины, полные надежд!.. И еще другое фото, тоже пожелтевшее — кудрявый мальчуган в матроске… Его родной сын, исчезнувший в пламени. И еще одно фото — сам Дон, ему лет шесть, одетый, как одевали детей в старину — с детской саблей… Я чувствовал себя причастным к чему-то совершенно неповторимому, но совершенно живому, хотя прошли годы и годы. Абсолютно живому! И сейчас, когда я это пишу, мне это только дает вдохновение… Может, только археологи, когда ведут раскопки, испытывают подобное, когда натыкаются на что-то под землей! Я спросил Дона, как он сохранил эти снимки — ведь все должно было пропасть, он приехал в Америку в 49-м году без ничего. Оказывается, его мать, еще до войны посылала своим старшим детям в Америку все эти снимки, и потому они сохранились. Снимки сохранились, а люди?

Я сидел на встрече, посвященной памяти Дона и смотрел вокруг. По принятой в религиозной еврейской среде традиции за одним столом сидели мужчины, а за другим — женщины. И между ними бегали маленькие дети. Некоторые, совсем младенцы, сидели у своих мам и бабушек на руках. Возможно, было человек восемьдесят — не меньше. Многие, наверное, не смогли приехать. Потому что живут не в Нью-Йорке. Америка большая, и вся родня Дона за многие годы выросла и разбрелась по разным городам. Говорю «родня», потому что все эти люди, биологически не его потомки, практически созданы им, помогшим Рути воспитать и вырасти ее сыновей, ЕГО сыновей, заложить в них самые глубокие религиозные корни, протянувшиеся уже через новые поколения. И так, не сомневаюсь, пойдет дальше и дальше — через годы и десятилетия. Меня поражают в Америке еврейские религиозные семьи. Поражают давно. Я не могу к этому привыкнуть, хотя таких семей, как семья Дона, видишь здесь немало. Часто вижу какого-нибудь старого человека и его, скажем мягко, не очень молодую жену. Когда-то давно они приехали, обожженные войной, концлагерем в Америку, и вот у них, тогда бедных и измученных, практически нищих, сегодня масса детей, внуков, правнуков. Все они вертятся вокруг своих старичков. Несут им подарки, поздравляют с очередным праздником. В истории с Доном меня это поражает еще больше. Ведь все они не его прямые потомки. Но без него они никогда бы не стали теми, какие они сейчас. Глубоко верующими людьми, преданными иудаизму, живущими по Совести. Дон буквально всех их создал. Создал раз и навсегда, когда женился на Рути. Создал, как Пигмалион — Галатею, свою Рути и ее детей. Своих детей! Об этом я сказал, выступая перед огромной семьей. Думал ли он тогда, томясь в Освенциме, что так необычно сложится его судьба? Тогда, когда он каждый день и ночь был рядом со смертью… Один, никому не нужный и забытый… Хотел сказать ‘забытый Богом’, но понял, что буду неправ. Бог не забывал Дона никогда, так же, как и Дон всегда носил в себе Бога. Бог хранил его, а он хранил в себе Бога.

В этих проклятых лагерях было то, что мы, живущие, знаем только тогда, когда теряем родных и близких и расстаемся с ними навсегда в этой земной жизни, когда прощаемся с ними. В этом аду, в этом дьявольском изобретении извергов, была начисто стерта грань между жизнью и смертью, то, что слава Богу, не чувствует человек, пока он жив. Один из моих бруклинских пациентов, человек моложе Дона почти лет на двадцать, попал в концлагерь совсем мальчишкой. Если лагерь был адом для взрослого, то чем он был для ребенка?! Находился там с 39-го года практически до конца войны. Представляете, рос в концлагере!! И все-таки выжил. Конечно, даже если не веришь в Бога, то все равно поверишь… Но потом такое детство обернулось болезнями… Совсем молодым он был поражен болезнью Паркинсона. Тяжелейшее заболевание, когда самому больно смотреть на человека. А каково ему самому? Как-то он мне сказал: «Лейб, тюрьма это ничто, по сравнению с концлагерем. В тюрьме, как бы худо ни было, всегда есть надежда, что кончится срок, и ты выйдешь на волю. В лагере тебя могут убить в любой момент, а надежды на освобождение нет».

Такие слова не забываешь.

То есть, нет того, без чего в повседневности не живет ни один человек — надежда! Ведь говорят же — и недаром! -, что надежда покидает человека последней. А там не было и ее! И вот в таком кромешном аду жили они все. Так жил многие годы и Дон.

И какие же силы, какую мощь духа нужно иметь, чтобы выйти из всего этого, вернуться к нормальному существованию и начать новую жизнь! И создать ее, не обгорев душой, проникнувшись гуманизмом и верой, и передать их своим детям и внукам!

Кланяюсь низко этим людям, преклоняю перед ними колени. И прошу только об одном — о Мире и Согласии…

Когда Дон умирал в бруклинской больнице «Маймонидес», а уходил он в полном сознании, и я находился у его постели денно и нощно, то я спросил у него: «Дон, как это так? Мы познакомились совсем недавно и так привязаны друг к другу?», то он ответил так, ответил, не задумавшись ни на секунду: «Потому что Дон это Дон, а Лейб это Лейб!..» Даже в эти последние часы и минуты, когда жизнь уже была измерена на мгновения, Дон оставался фаталистом, верил и в Судьбу, и в Бога, в предопределенность и предназначенность всего на Земле. Чему быть суждено, то и сбудется! А событием на ней, на Земле, может быть только хорошее, а все остальное, всё дурное — не в счет. Уверен, что в этом главный урок его жизни. Урок оптимизма, веры и непреклонности.

Я спросил Грейс, понимал ли Дон, что он был необыкновенным человеком. Я всегда был уверен, и об этом здесь уже написал, что поистине необыкновенный человек обычно обыкновенен. Грейс тончайший психолог, специалист, к тому же единственная, кто знала Дона всю свою жизнь, видевшая даже мать Дона, сказала: «Да, понимал». В душе я с ней не согласен, но, в общем — допускаю. Разве можно сказать, даже бесконечно любя человека, преклоняясь перед ним, что таится в самой глубинной его глубине? Даже если Дон и понимал свою необыкновенность (или не понимал ее), самое главное, что он был. И что он есть!.. Самое главное.

Цыплята — дело особое, и с ними все не так просто. Особенно когда никогда этим бизнесом не занимался. Самое трудное то, что это — самые хрупкие существа из всего того, что создала природа. Простуживаются они немедленно и сразу же, бедные, умирают. А заражаются они ещё быстрее, чем малые дети. Один простудился, и тут же заболевают сотнями. Конечно же, Дон и Рути этого не знали. Первое время работать им было очень трудно. И тратили они намного больше, чем зарабатывали.

Когда Дон мне рассказал, что он разводил цыплят, мне на память пришла история, которая его рассмешила. Помню, лет почти тридцать тому назад, когда моей старшей дочери было года три, не больше, мы снимали дачу в Мамонтовке под Москвой по Ярославской дороге. И вот в один прекрасный день я взял малышку и поехал с ней на поезде в Пушкино на базар. Хотели купить каких-нибудь фруктов. Вдруг он схватила меня за рукав рубашки и закричала: «Папа, папа, смот-Л-и, какие пти-Ц-ки!» «Деточка, — поправил ее я, — это не птички, а маленькие цыплятки!»

 

«Купи, купи мне, папочка, этих пти-Ц-ек, ну прошу тебя!» — взмолилась малая. Как же не уступить ребенку! Я заплатил копеек пятьдесят и, забыв, зачем приехал на базар, схватив дочку в охапку вместе с цыплятами, побежал к перрону на поезд обратно в Мамонтовку. Действительно, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. На даче Леночка тут же схватила двух купленных цыплят в свои уже довольно крепкие ручки и стала тискать их в знак ласки изо всех сил. А я стал думать, где же наши дорогие цыплятки будут проводить первую ночь. Положили им какую-то тряпочку на веранде, а сами ушли в комнату и отошли к ночи, а в августе ночью под Москвой уже тянет холодком. Стоит ли говорить о том, что утром мы нашли цыпляток бездыханными. Дочка безутешно плакала, а наша хозяйка, женщина искушенная в разведении всякой домашней дичи, сказала мне: »Что же вы, ребятки мои, наделали? Разве так кто-нибудь обходится с этой желтой мелочью?»

Почувствовали мы себя осиротевшими. Я выкопал маленькую ямку на участке и схоронил в ней наших цыплятушек. Горе Леночки было безутешным. Она хотела находиться все время около этого места, где успокоились ее уже успевшие ей полюбиться Божьи создания. А я всадил в землю около них два маленьких красных флажка… Под бесконечные слезы ребенка…

Дон, когда я рассказал ему эту трогательную историю, долго смеялся. Как он умел смеяться! Так не смеется даже молодой! А потом он сказал мне уже всерьез, что то, что случилось с нашими цыплятами, происходило с его большим цыплячьим хозяйством каждый день, — особенно в первое время — когда ни он, ни Рути ничего не понимали в совершенно новом для них деле. Потребовалось долгое время, пока они перестали работать в убыток и начали понемногу зарабатывать. Иначе, как говорят здесь в Америке, начали «строить бизнес».

Понятно, что Дон жил не только цыплятами. С самого начала, дети Рути стали его детьми. Оба ходили в одну и ту же ешиву в Лейквуде. Дон видел для них только одну дорогу — Служение Богу. При том, как сложилась его жизнь, он ясно понимал, что к Спасению и Истине ведет только Дорога к Богу! Я представляю, что Дону было трудно, ох как трудно, достичь того, чтобы дети Рути стали религиозными. Рути, хотя и вышла из еврейской семьи, обрела Веру, только повстречав Дона. Она родилась в Манхэттене, а семья ее была, как и Дон, тоже из Польши. Ее родители приехали в Америку в начале века, когда тысячи и тысячи (наверное, миллионы!) евреев бежали в поисках свободной и безопасной жизни из бандитской Европы, бежали от погромов. Собственно, именно в то время слово «погром» стало уже не словом, а я бы сказал, специальным термином. Опьяненные американской свободой, новые эмигранты, по большей части, оставались вне религии. Полностью ассимилировались и интегрировались в американскую реальность. Многие же припадали к иудаизму как единственному спасению.

Как говорится, кто-то верит, кто-то нет. И тут Дон совершил еще один свой жизненный подвиг. Можно легко научить человека всему, что угодно. Говорят, что даже медведя можно научить играть на скрипке. Научить верить в Бога, верить искренне, — именно искренне! — дело почти нереальное. Чтобы научить других Вере, надо самому верить всей душой, а для такой Веры сам человек должен быть совершенно необыкновенным!

И Дон всю жизнь был именно таким человеком!

Надо рассказать и о семье и о религиозных корнях Дона. Об этом мне рассказывал и он, и его племянница Грейс. Дон, как я сказал, был четвертым ребенком в своей семье. Родился он 26-го июня 1909 года. Оба его брата и сестра были старше его, намного старше. И при том, что родители были людьми религиозными и жили в местечке, дети были абсолютно далеки от религии, от иудаизма. Правда, родители не были такими религиозными, меньше всего они были религиозными фанатиками, каких нынче встречаешь тысячами, скажем, в Бруклине — в таких его районах, как Боро-Парк, Вильямсбург, Краун-Хайтс, Флэтбуш. Тем не менее, все еврейские ритуалы родителями соблюдались, чтились все еврейские праздники, на шабес всегда на столе был кидуш — священное вино, читалась молитва хамуци (в Польше евреи говорят «мойци») благодарение за хлеб, но повторяю, старшие братья Дона и его сестра были от всего этого далеки.

Грейс мне это объяснила так. Основной доминантой жизни этой семьи была любовь родителей, любовь, по выражению Грейс, которую никогда не видел Белый Свет! При том, конечно, что и отец, и мать любили своих детей. И на этой любви родителей держалось всё. Но на религию, на веру эти крепкие узы почему-то не распространялись. Интересно, что, когда много десятилетий спустя Дон оказался у сестры, практически ее не помня (она, как и братья, уехала в Америку, когда Дон был малышом), и сестра очень помогала Дону стать на ноги. Но и ей Дон смог передать свою Веру! Сестра стала покупать и готовить только кошерное, она стала молиться и за своих детей, и за Дона, прошедшего через все муки и все тернии!

К 14-му году, когда началась война, а Дону было только пять лет, его братья и сестра покинули Польшу. Интересно, что случилось это не одновременно, и каждый из них уезжал по-отдельности. Искали и лучшей жизни, спасались от погромов, не хотели служить в польской армии. Польша — разнесчастная страна, и грех так сказать, думаю, что она заслужила свою судьбу. И виноват тут только не только Гитлер, но и сами поляки. Я как-то всю жизнь люблю цифры. Даты рождений великих людей, даты исторических событий, разную любопытную статистику. Но ненавижу, пожалуй, только одну цифру — шесть миллионов еврейских жизней, унесенных гитлеровской войной. Можно говорить и о других цифрах, связанных с трагической еврейской историей — сталинских, романовских, то бишь, царско-российских, много цифр и во Франции, да и в других странах. Эта цифирь меня просто убивает. Три миллиона на совести Польши! Поэтому, когда я пишу о сегодняшних религиозных еврейских фанатиках в Америке, то я их понимаю — при всем отрицательном отношении к любому фанатизму. Кто-то же должен постоянно оплакивать погибших — детей и взрослых, взрослых и детей…

Но Дон не был фанатиком — об этом я буду писать дальше.

Отец Дона безумно любил его мать. Этому, должно быть, способствовало и то, что часто по работе он должен был отлучаться из дома. Разлука, как известно, часто сближает — особенно любящие сердца! Еще когда его старшие дети были маленькими, а Дон еще не родился, он часто ездил в Америку. Он был тем, что в ту пору называли коммивояжером, странствующим коммерсантом. Грейс так сказала мне: «Отец Дона был религиозным человеком, но он был современным человеком». Труднее всего его жене пришлось тогда, когда она, распростившись с тремя своими старшими детьми, осталась с маленьким Доном — или, как она звала его, Дончиком. Муж ее стал часто болеть, стал меньше ездить по миру. Сердце скучало по уехавшим детям. Еще думала она о том, что не смогла привить свою Веру этим уже взрослым детям, как сейчас говорят, «просмотрела» их. А как жить, наверное, думала она, без чувства еврейства, идишкайт, как жить без идиша, мамалошен? И все, что было дорого ее душе, она передала своему маленькому сыну, Дону, словно ее материнское сердце предвидело и предчувствовало и ее трагический конец, и горестный путь Дона по земле…

Дон с сестрой Малкой

Да, так чтобы не забыть. Я написал, что Дон не был фанатиком. Среди хасидов, людей безумно преданных иудаизму, это просто исключение, это полная непохожесть на всех. Дон совсем не был таким. Он был предельно естественен в Вере. Так же естественен он был в повседневной жизни. И эта Вера, и эта Жизнь были переплетены в Душе одного человека. У Дона было то, что замечательный русский писатель назвал легким дыханием. Это или даётся, или нет. Оно помогло ему выжить в самых невероятных обстоятельствах. Его мирское отношение к жизни, если знать насколько Дон верил в Слово Божье, поражало своей реалистичностью, или если можно так сказать, возвышенной заземленностью.

Эти слова мои не должны, что называется, расплыться мыслью по древу — тут нужен хороший пример. Приведу один такой.

Все эти годы в Нью-Йорке я очень много работал. Не то, что сейчас, когда я расслабился и предаюсь воспоминаниям. Работал я отчаянно много, — это вообще характерно для жителей этого огромного города. Нужно было успевать повсюду, и везде надо было быть вовремя. Помимо того, что я преподавал шахматы детям, писал на шахматные темы для разных сайтов, делал переводы, большую часть времени я уделял работе в больницах и частных домах с теми, кто выжил в Катастрофе — или как говорят на Западе — Холокосте. Представьте себе: к Дону я приходил в 6 часов утра и был у него где-то до 9 часов утра. Проблема состояла в том, что часто у меня были дежурства в больницах — бывало, что и в Манхэттене, обычно в госпитале «Маунт Синай». Этот госпиталь находится почти на самой верхотуре Манхэттена, и добираться оттуда до Дона в Бруклине надо более полутора часов. Чтобы поспеть к Дону к 6 часам утра, мне надо было в 4.30 утра выбегать из госпиталя, причем, и это главное, я должен был оставлять клиента, что, в общем-то, мягко говоря, нехорошо. Но я должен был успевать ко всем. Дон меня предупреждал, когда я с ним познакомился, что, если у меня есть какой-то другой пациент или клиент, то я могу к нему, Дону, не торопиться. Мол, он может помолиться и сам дома, не ходя в синагогу. Я старался, тем не менее, всегда успеть к Дону. Но характерно, что он никогда не ставил себя на первое место, хотя заслуживал быть первым — просто в силу своего возраста.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.