Александр Булгаков: Горький Горький. «Ты был нашей совестью…» Продолжение

Loading

Хотя не всё сентиментально в воспоминаниях сына; например, папа учил давать «в морду», если тебя обзывают жидом. Предупреждал неоднократно: «Бойся, когда тебя хвалят». Наставлял не считать людей глупее себя…

Горький Горький

«Ты был нашей совестью…»

Александр Булгаков

Продолжение. Начало

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ (79-103)

Наутро за завтраком мы с братом решили пройти, не торопясь, по старым местам Канавино, заодно зайти на рынок, — Нина просила пополнить запасы в холодильнике. Могли бы взять с собой и Свету, то она чувствовала себя как-то неважно и не рискнула на длинную прогулку.

Я не переставал наслаждаться своим приездом в город своей юности; в данном случае, я имею в виду прежде всего прекрасную августовскую погоду. Спала изнуряющая жара, которая стала привычным явлением даже в этих широтах — на уровне Москвы. Гулять можно свободно, не перебегая от тени к тени, но предостерегаться всё равно следует, — нынешнее солнце очень агрессивное. Впрочем, здесь не солнце виновато, а результаты нашей порочной цивилизации. Но сейчас хочется думать лишь о хорошем…

Юра предлагает: «Давай проедем сразу на ярмарку, чтобы сэкономить силы, а оттуда через рынок и домой».

Ну что ж, разумно. Так и сделаем.

Ехать пришлось через привокзальную площадь. Конечно, везде новострой, повсюду иные силуэты. Создаётся впечатление, что этот район обновляется как-то эклектично, а проще сказать — сумбурно. Многие строения прямо таки просились их снести ещё в мою пору, и их не жалко. А тут подоспела пора строить очередную ветку метро на правобережье — направление очень нужное для горожан, — так что сама судьба распорядилась относительно сноса безликих строений. Но складывается ощущение суетливости: кто мог купить участок земли, сразу торопился застроить какой-нибудь громадиной; причём, везде видны большие капиталовложения, но не видно вкуса. Ну да, о нём не спорят, и моя оценка субъективна. А впрочем, о чём это я? Сейчас так строят по всей России, редко можно увидеть грамотную культуру архитектуры. Когда-нибудь по нынешнему зодчеству потомки будут угадывать суетящийся, кичливый, но неуверенный в себе дух заказчиков этого новостроя.

Миновали этот небольшой район быстро. Вышли возле Стрелки, — и мы на ярмарке. Собственно, ни мне, ни брату она не нужна, мы просто гуляем.

Здесь любоваться можно только Главным ярмарочным Домом, который домом лишь называется, и рассказывать о нём — дело бесполезное; это надо видеть. Внушительный своими размерами, он психологически совсем не «давит». Он хорошо воспринимается и вблизи, но ещё лучше он подаёт себя в перспективе, если отойти к набережной. Это шедевр архитектурного искусства, по поводу которого знатоки говорят, что здесь удачно сочетались два стиля: древнерусский и европейское Возрождение. Нет, не всё сумела уничтожить власть Советов, хотя успела многое. И как будто поймав мою мысль, Юра спрашивает:

— «А ты знаешь, что здесь, на ярмарке, стояли Армяно-Грегорианский храм и мечеть с минаретом?»

Разумеется, я не знал об этом; да я о многом не знал из дальнейшего рассказа брата.

— «Территория нижегородской ярмарки девятнадцатого века — после переселения с Макарьева на Волге в правление Государя Александра Первого (Победителя) — была гораздо обширнее, и сейчас об этом можно судить лишь по литографиям старых нижегородцев вроде Корелина. Здесь был построен храм Спасо-Преображения, который называли после Староярмарочным. Кстати, он ведь сохранился, — он да этот Торговый Дом. Сейчас мы немного пройдём, и ты увидишь этот храм. Вообще планировка, архитектурные разработки тогдашнего ярмарочного комплекса осуществлялись людьми талантливыми; чего только стоят имена знаменитых Огюста Монферрана и Августина Бетанкура! Кстати, «Спасо-Преображение» тебе ничего не напоминает? Видишь, вон он стоит поодаль?»

— «Подожди… Я же его припоминаю. Рядом с ним не был, а проходил-то мимо сколько раз. Бывало, взглянешь — и дальше. Да в советское время он почти не упоминался…».

— «Конечно. Там служб не было, использовался он, сам понимаешь, не по назначению, — типичная картина для того времени. Ну, теперь-то ты вгляделся, надеюсь?»

— «Уж очень напоминает Исаакиевский собор в Питере».

— «Так и есть. Этот был своего рода предтечей «Исаакия», ведь архитектором и инженером были те, чьи имена я назвал.

Так вот, по поводу территории тогдашней ярмарки: сейчас это трудно себе представить, но весь комплекс с трёх сторон был окружён каналом в виде п-образной скобы с видом на Оку, где мы сейчас стоим. Канал был весьма немаленький; суди сам: сто метров в ширину, с десятью мостами. Сколько здесь было проделано работы по поднятию грунта метров на шесть-восемь! — ведь вся окрестность тогда представляла собой заболоченность, озерки да канавы. Теперь задним фоном всему этому служит микрорайон «Мещерское озеро», который протянулся уже к самому мосту через Волгу; название это историческое, по озеру, существующему до сих пор.

Территория ярмарки была настолько обширная (около 80 га), что для обслуживания многочисленного люда была проложена даже окружная — длинной около четырёх километров — электрическая железная дорога; это были трамваи. А для сообщения с нагорной частью города через Оку провели два фуникулёра. В это трудно верится, но таковы исторические сведения. Правительство решило провести здесь в 1896 году Всероссийскую торгово-промышленную и художественную ярмарку, куда съехались со всех концов страны и из-за рубежа. Явление было внушительное; сам Государь Николай Второй со своей семьёй, с министрами посетили это грандиозное мероприятие. У железнодорожного вокзала до сих пор сохранился павильон, построенный специально для приезда Высочайших особ. Ряд государств прислали своих послов, — выставка была ведь международного масштаба! Рассказывать про это событие нужно специалисту, историку нижегородского края. Помню ещё, что эту выставку посетило около девятисот тысяч человек, — по тогдашним временам это был внушительный показатель».

— «Юр, да ты-то откуда всё это знаешь? Я не помню, чтобы ты специально интересовался всем этим».

— «Всему причиной — инфаркт, который резко ограничил мою прежнюю трудовую деятельность. Высвободилось много времени, — и не с соседками же мне во дворе перебирать сплетни? А тут новость: в Нижнем Новгороде возрождается лютеранская община. Когда-то её кирха стояла в элитном месте — на Большой Покровской. Теперь им дали участок на территории бывшего лютеранского кладбища, сейчас это парк им. Кулибина. Помнишь? Ну вот, приход приобрёл орган; не классический, конечно, с трубами и подачей в них воздуха, а электронный, японский. Надо воздать должное, он очень качественный. Но… Играть на нём было некому; ведь это же не рояль, там ещё есть и ножная клавиатура. Да и не всякий из нынешних музыкантов знает культуру церковной музыки; прежде всего я имею в виду хоральную музыку. Каким-то образом нашли меня, пригодились мои навыки работы настройщиком органа в горьковской консерватории, да и в далёком прошлом я же ведь играл на фисгармонии в польском костёле. Помнишь? Вот и втянулся в культурную жизнь города, стал что-то по необходимости читать, что-то вывело на историю нижегородской ярмарки. Вот отсюда моя некоторая осведомлённость».

— «Да и неплохая, скажу тебе, осведомлённость. Ты рассказываешь хотя и без подробностей, но основные моменты с твоей подачи усваиваются хорошо».

— «Да, вот ведь что чуть не забыл тебе рассказать: здесь, на ярмарке, были уникальные для того времени подземные канализационные сооружения. Народу собиралось во время торгов аж до двухсот тысяч в день, — надо же было что-то делать для естественных нужд и санитарии? Это были две длинные подземные галереи, сводчатые, с рядами для посетителей. Нечистоты регулярно смывались и сбрасывались по трубам в Оку. Ряд входов вовнутрь галерей выполнены были в виде башенок в турецком стиле, и там постоянно горели печи для очистки воздуха и от сырости. По многочисленным отзывам, всё было придумано весьма талантливо. Такая канализация была первой в России. Правда, всё это просуществовало лишь до конца девятнадцатого столетия».

— «А что потом?»

— «А потом — «суп с котом»… Да это я так, скаламбурил. Потом уже не за горами были революции, война, Октябрьский переворот, ещё война — гражданская. Во время НЭПа власти пытались что-то здесь возродить из былых всероссийских торгов, да куда там… После стольких социальных потрясений люд здесь стал смешанный, случайный. Прежнего купечества уже не было, — а без него какая там ярмарка? Прежние ярмарочные постройки, — их было, по некоторым данным, около двух с половиной тысяч, — пошли на слом под строительство жилья для тех, кто был заброшен в Нижний «по воле рока». В общем, была в буквальном смысле каменоломня, а место это стало пользоваться дурной славой трущоб. Лишь позднее, в семидесятые годы прошлого уже века здесь стали строить «хрущовки», потом девятиэтажки… Но это уже малоинтересно».

— «А Канавинский район, где всё это было расположено? Откуда это название? Говорили, будто с реки кричали подплывавшие на лодках: «Кума! Вина!». Думаю, что это байка, не более того».

— «Здесь была слобода «Кунавино», и краеведы более склоняются к тому, что название произошло от «куны» — денежной единицы, которой расплачивались купцы в качестве пошлины. Но ты, Алекс, больше удивишься тому, что «Кунавино» было даже уездным городком, — так по крайней мере об этом говорилось ещё в календаре-справочнике за 1923 год. До 40-го года…».

— «Всё-таки отраднее всего посмотреть на правый берег Оки. Что ни говори, а созданное самой природой, не испорченное нашей культурой, выигрывает во всех отношениях. Вон «Гребешок», сбоку которого проглядывается любимый когда-то мной Похвалинский спуск, — ведь красиво же, да?»

— «Красиво, конечно, но не всегда приходится надеяться на матушку-природу. Я, когда читал кое-что по нижегородскому краеведению, увидел, что необходимо и вмешательство рук человеческих. Разумное вмешательство, разумеется. Вот ты смотришь на Ярилины горы, которые сейчас называют «Гребешком». А знаешь, что всё это когда-то было столь безобразно запущено, что царь Николай Первый, посетивший в своё время наш город, был просто возмущён и дал такой нагоняй градоначальству, что,.. — ну сейчас бы мы сказали «мало не показалось». Чиновники боятся лишь царёвой немилости, — и сразу стали проводить обдуманные полномасштабные дренажные работы, чтобы не было безобразных оползней. Круча-то, сам видишь, нешуточная, да и высота около ста метров. К той поре относится и обустройство Похвалинского съезда, о котором ты упомянул».

— «Вот вспоминал довольно таки часто: Похвалинский, Зеленский… Что за названия у этих съездов?»

— «Наверху первого съезда стояла церковь «Похвалы Пресвятыя Богородицы», — отсюда и название. Относительно второго есть разные версии; наиболее естественная из них та, что гласит о прокладке этого спуска: на пути была расположена слободка Зеленя, от неё и название. Но не пора ли нам направляться к рынку? Мы и так вышли поздно, а время близится уже к двенадцати».

Вестимо, пора. Чтобы сэкономить время, минуем утренний маршрут, выходим на улицу Литвинова. Да ведь это бывшая Песчаная, на которой в 1921 году родился Рувим Иосифович. Дом, где жили Фельдгуны, по свидетельству сына, не сохранился, — так что мне трудно с какой-то вероятностью предполагать его бывшее расположение. Вообще-то, Фельдгуны родом не отсюда; их почти насильственно, следуя политике Николая Второго, переселили из Латвии в 1916 году во время германской войны. Может быть, отсюда была у Рувима нелюбовь к последнему российскому царю? Он считал его бездарным политиком.

Совсем рядом с крытым сельскохозяйственным рынком — здание бывшей Бабушкинской больницы. В конце 19-го столетия купец Бабушкин обратился к тогдашней власти с пожеланием передать свой дом со всеми надворными постройками под больницу, присовокупив к этому двадцать тысяч рублей. Власти с благодарностью приняли этот дар, оборудовали дом под больничные нужды и больницу назвали по имени благотворителя.

Всё в этом мире ветшает; не обошла сия участь и больницу, и уже в девяностых годах прошлого века её закрыли. Конечно, нашлись новые хозяева самого здания; они соблюли предписание сохранить его без изменения. Сохранили, но все площади распродали (или сдали в аренду?) самым разным предпринимателям, которые увесили весь фасад пёстрыми вывесками и рекламой, — так что исторического облика уже просто не видно.

В этой больнице и родился Рафаил-Рувим.

Х Х Х Х Х

На вечер у меня договорённость о встрече с племянником Рувима Иосифовича — Семёном Зарембовским и с его женой Галей. Они живут в той же квартире, где жил мой учитель; он им оставил её перед отъездом в Израиль.

— «А где живёт твой Семён?» — спрашивает Юра, недовольный тем, что я и в этот вечер где-то буду отсутствовать. Его понять можно: не виделись давно, приехал я на несколько дней, хотелось бы вместе побыть. Но ведь и у меня в этом приезде есть цель, которую я очень хочу осуществить.

— «Да на Ковалихе, на той же улице, куда ты ездил несколько лет назад по моей просьбе. Ты и Семёна немного знаешь; он же тебе передал все тома Еврейской энциклопедии, которую мне Рувим подарил, когда я был у него в Хайфе».

Это бывает: забывается без надобности. Если нет общения, то не сразу вспомнишь, с кем когда-то случайно знакомился.

— «Я не думаю, что пробуду у них долго. Вернусь, и ещё успеем погулять, как говорится, на сон грядущий».

И вот я на улице Ковалихинской. На меня она всегда навевала какой-то невольный пиэтет, потому что сюда я приходил к своему Учителю, перед которым благоговел, хотя кумиром он для меня не был. Перед кумиром религиозно млеют, желают только безмолвно внимать любому слову. Рувим же Иосифович влиял на меня вполне осознанными мною качествами: профессионализмом и глубокой порядочностью. Его мудрый опыт я каким-то образом ощущал душой, этот опыт не давил на меня своим авторитетом. Я всегда чувствовал себя рядом с учителем комфортно… и вместе с тем ущербно от осознания своей малости перед ним. Даже много позже, когда я два раза приезжал в Израиль и жил, конечно же, в семье Фельдгунов, — за что я храню в душе благодарность Ане, снохе, за её немногословное гостеприимство, — даже тогда, когда я сам уже «распечатал» седьмой десяток, я всё равно знал: Учитель для меня — таинственная величина. Он многое знал, чего мне никак не понять, как не пытайся.

А знать я хотел многое; прежде всего — еврейскую душу. Эта мистика не оставляет меня до сих пор, и вот Рувим ушёл из жизни земной, а я так и остался лишь вглядывающимся в эти сумерки. Нет, это не мрак; это что-то перемешивающееся между светом и тьмой, в этом есть гипнотизм близкого и… неуловимого.

— «Ах, эти милые сумерки,

Как они славно придумали:

Видишь — почти не видно,

Слышишь — почти не слышно…» —

-так пела когда-то моя любимая Анна Герман. Её душевный голос, хотя несколько зажатый, я воспроизвожу в своей слуховой памяти моментально, и я вспоминаю, что Анну любил слушать и Рувим. Чем она могла ему нравиться? Может быть, искренностью своего исполнения? Проникновенностью? Или ему была понятна скитальческая и трагическая судьба её предков, когда голландских меннонитов (христиан евангельского направления) преследовали и гнали из страны в страну, пока те не оказались в России? Но тут их ждало «красное колесо»… Похоронена же Анна в Варшаве на евангелическом кладбище.

…Да, искренностью, ибо сам Рувим Иосифович не мог терпеть фальши во всяком её обличьи. Вот и Евгений Матвеев, темпераментный и эмоциональный киноартист вспоминал, как оркестр поневоле прервал игру во время репетиции с Анной Герман, когда она пела «Гори, гори, моя звезда», — так взволновало исполнение русского романса этой полькой. Его понять мне легко; я и сам до сих пор не помню, чтобы так трагически-проникновенно, без какой-либо рисовки спел это произведение кто-то другой.

Прохожу мимо двухэтажного домика, на котором памятная таблица напоминает, что в этом доме родился Алёша Пешков. Домик, каких в Нижнем, этом купеческом городе, ещё немало: низ кирпичный, верх бревенчатый. Мне всегда нравились такие жилища. Если дом на одного хозяина, то нижнее помещение использовалось под многоразличные хозяйственные нужды, а верхнее — собственно под жильё: гостиная, спальни, кабинет.

А вот и знаменитые Ковалихинские бани. Именно в них я в свою бытность не бывал, потому что жил на Левобережье, но представляю их типичные толстые стены, хорошо хранившие тепло, парные отделения, каменные сиденья, шайки и стойки с кранами горячей и холодной воды. Тогда не брезговали, и всегда кто-то из моющихся просил соседа натереть ему спину мочалкой с мылом, а потом ещё и смыть горячей водой. Надо полагать, так было и в женском отделении. Маленьких мальчиков брали с собой мамы, и Рувим Иосифович, уже одетый, заглядывая в окошко, спрашивал жену: «Ну как там котёнок?» — это про Вову.

Ковалиха — улица длинная, и я специально вошёл в неё с Варварки, чтобы не спеша пройти всю, слегка спускающуюся вниз. Тут ведь когда-то протекала речка Ковалиха, потом её забрали в коллекторы и улицу полностью заровняли, — мне это напомнил Ибрагим. Сейчас здесь, как и везде, внедряются стекло-бетонные новострои, но я помню, хотя уже и смутно, двухэтажный дом, где в квартире родителей Тамары Петровны проживала семья Рувима Иосифовича. Здесь и родился Володя, которого вместе с мамой привёз папа на такси, хотя роддом был всего в метрах трёхстах от дома. Радость была велика; на радостях Рувим, которому уже было 39, щедро одарил шофёра. Сын будет всегда помнить, как отец, гладя его по головке, укачивал на ночь и напевал: «Спят медведи малые, спят медведи средние…», — сам же был похож на большого медведя, доброго медведя из русской сказки. Потом он эту же колыбельную будет напевать своему внуку Илюше. Я эту песенку никогда не слышал…

Жизнь на Ковалихе, по крайней мере в старом доме, была — ну как бы сказать точнее? — душевнее, чем позднее в девятиэтажке. Конечно, это были не одесские дворики, где вся куча жильцов была друг у друга на виду со всеми своими радостями и горестями, но здесь тоже хорошо знали проблемы живущих рядом. Когда надо было провести к дому водопровод или канализацию, Рувим вместе с соседями сами рыли траншеи, сами и укладывали трубы. И бывали во дворе общие столы с обычным русским застольем. Женщины, как обычно, выражали протест по поводу водки, но Рувим, не любивший ханжества, решительно пресекал женское вмешательство: «распоряжайтесь у себя дома, а здесь распоряжаюсь я», — хотя сам «пропускал» всего две-три стопки, не больше.

«У нас была традиция: каждый год 9 мая они (вместе с семьями, т. е. с ближайшими нашими родственниками с папиной стороны) приходили после посещения «Вечного огня» к нам домой на Ковалиху. К праздничному застолью присоединялся мамин брат (дядя Олег) со своей семьей, папин приятель Мендельсон с супругой. Мама накрывала шикарный стол. Все очень любили ее угощение. Инициатором всех этих встреч был папа. Выходило под 20 человек. Когда мы жили на старой квартире, мог присоединиться еще и сосед Виктор (он был шофер самосвала) с женой, а иногда и второй сосед, тоже Виктор, работавший плотником. У дома нашего (всего на 4 квартиры) был небольшой двор. Соседи могли сидеть в это время на скамейке. Папа был деликатным человеком, он просто не мог не угостить этих мужиков рюмкой-другой, тем более — в день праздника. Иногда достаточно было вынести бутылочку во двор, так даже было удобнее. Клубился дым «Беломора», завязывались непринужденные разговоры, вспоминали войну, фронт, все было нормально, обходилось без хамства, без антисемитизма» (из воспоминаний Володи).

У ханжества ликов много, и одним из них является так называемая местечковость. Рувим Иосифович не любил чванливости по поводу национальности, которую исподволь выказывали некоторые его приятели или родственники. Выпячивать своё еврейство совсем не нужно, говорил он, но и прятаться тоже не следует; осуждающе относился к тому, как Хаим превращался в Ефима, Рувим — в Романа, Израильевна — в Ильиничну, Хана Менделевна — в Анну Михайловну. Он гордился своим происхождением, но никогда не был националистом. Самый большой вред евреям приносят непорядочные евреи, — таково было его убеждение.

Как еврейские анекдоты свидетельствуют о здоровой самокритичности евреев, так и Рувим Иосифович мог иронично пошутить по соответственному случаю. «Однажды учительница в школе, где работал папа, Надежда Александровна Белецкая (Уварова) сказала, что ее дочь выходит замуж. «Что ж, поздравляю», — сказал папа. «Да только вот, знаете ли, за армянина …», — озабоченно ответила Надежда Александровна. «Ну что Вы, какая это беда … Главное, что не за еврея», — посмеялся папа» (из воспоминаний Володи).

Длинная эта улица — Ковалиха, и чего только ни вспомнишь, медленно бредя по ней? Рувим Иосифович притягивал меня своим еврейством, хотя никогда и ничем это не подчёркивал. Знаю, как многие сразу как-то напрягаются от этого. После выхода моей книги «Где Авель, брат твой?», один публицист — он же и переводчик — из-за океана отозвался на неё длиннющей статьёй, «обличая» меня в скрытом антисемитизме. Он усиленно искал чёрную кошку в тёмной комнате, хотя там кошки и не было. Я не обиделся на него и не стал даже вступать с ним в полемику. Вовремя пришла на память еврейская мудрая мысль: «Есть суд, но есть и Судья». Он и рассудит… Да и то сказать: сколько было, помимо меня, всевозможных попыток понять мучительный вопрос, связанный с евреями, и — отрицать бессмысленно — большинство их грешило неправильностью. Я не говорю о тех авторах, от которых за версту несёт зоологичесой юдофобией; они правы в своих глазах до конца, и бессмысленно что-то им возражать. Но ведь были и такие, вроде Владимира Соловьёва, Николая Бердяева, этих дореволюционных русский философов, которые весьма благожелательно исследовали эту тему… и не смогли освободиться от традиционного христианского взгляда. А взгляд этот известно какой: вот когда евреи обратятся ко Христу, то тогда… А «тогда» доныне у каждого разное: и в братские объятия мы их заключим, и на свою историческую родину Бог им даст вернуться, ну и прочее… Братских объятий наших, может быть, им и не нужно, — хватило бы с нашей стороны ума и такта хотя бы уважать этот библейский народ. А что касается их возвращения, то Всевышний рассудил без нас, развернув ход истории так, что уже многие и многие восходят в Эрец Йисроэл на ПМЖ (да, так и говорится — «восходят», равно как восходить в Йерушалаим, как восходить к свитку Торы в синагоге). Но вот и дом, где жил Рувим Иосифович; сейчас поднимусь на шестой этаж…

…А у подъезда стоял незнакомый мужчина и поглядывал на меня. Нетрудно было догадаться, что это Семён Борисович Зарембовский, хотя я его никогда не видел. В квартире нас ждала Галина Александровна, жена; да, ждала, потому что по запаху из кухни можно было догадаться, что готовилось угощение. Но сначала обойду комнаты и попробую вспомнить что-то из своего… Хозяева поняли, что мне хочется для начала побыть одному в знакомых стенах, и они стали над чем-то хлопотать перед ужином, а я без помех предался размышлениям.

Здесь когда-то стояло фортепиано, игре на котором безуспешно пытались обучить недоросля. Он любил играть в хоккей и предавался этому до изнеможения, а тут на тебе — учи сольфеджио да пьески какие-то. Дело дошло до ультиматума; как потом рассказывал Володя, он объявил родителям: «Или я, или Брестский мир!» Любимое чадо музыкой мучить больше не стали, но теперь оно об этом сожалеет. Такое бывает часто. Моя дочь в своё время не давала мне покоя: «Купи фортепиано, купи фортепиано». Купил да ещё какое! — «поставщики Двора Его Императорского Величества братья Дидериксъ». Но тут оказалась маленькая неувязка: оказалось, что на инструменте нужно ещё УЧИТЬСЯ (!) играть, а это не входило в планы ученицы. На этом дело и закончилось со знакомым эпилогом уже потом, годы спустя — «жаль, что не заставлял меня учиться».

Вот шкафы с книгами, ряд авторов — полными собраниями; очевидно, Рувим Иосифович часто пользовался т.н. подпиской и получал том за томом по мере выхода тиража.

«Возвращаясь к книгам, скажу, что с папиной подачи моими любимыми писателями в разное время становились Ремарк, Куприн, Чехов, Мериме, Мопассан, Сабатини, Жюль Верн, Драйзер, Л.Н. Толстой, А.Н. Толстой, Горький, Шолохов, Симонов, Житков, Свирский, Тендряков, Конецкий, Гиляровский, Бакланов, Быков, Васильев, Нагибин, Шоу…» — это вспоминает сын, и я вижу, что они здесь, друзья и собеседники Фельдгунов.

«Как-то мы с папой разговорились о «Бородино» Лермонтова и о «Полтаве» Пушкина. Папа сказал, что в отличие от «Бородино» «Полтава» написана в излишней помпезности и торжественности, что папа принять не мог», — и здесь я узнаю знакомые черты Учителя: да, он не любил напыщенности. Но Пушкин, может быть, просто хотел воздать дань уважения написанию батального полотна в форме оды; достаточно вспомнить Ломоносова, Державина, Жуковского.

«От папы я узнал правду об А.И. Солженицыне. В разгар травли писателя, папа достал из шкафа небольшую книжицу, на которой я увидел «Один день Ивана Денисовича». Сама эта книга не была запрещенной. Повесть была опубликована в «Новом мире» А.Т. Твардовским, были и отдельные издания этой книги. Но когда заварилась вся эта гнусность в отношении Солженицына, из библиотек приказали изъять эту книгу. А папа попросил ее у школьной библиотекарши, и та ее отдала».

Вот и мне довелось прочитать эту «небольшую книжицу», взятую Учителем из своего шкафа.

« Но все эти беседы о книгах мне страшно нравились ещё и потому, что я узнавал от папы много того, что не было написано в этих книгах, но так или иначе было связано с событиями и сюжетами, приводимыми в них».

Были темы для бесед и околосюжетные, если так можно сказать. Вот, например, мнение Рувима Иосифовича, что роман «Евгений Онегин» не должен бы входить в обязательную учебную программу для пятнадцатилетних учеников. Я при обсуждении этого мнения не присутствовал, но заочно согласен: да, мы многое «проходили», но в силу своего возраста многое же и не поняли. Казалось бы, что за беда? Не поняли тогда, поймём потом. Но это «проходили» на подсознательном уровне воспринимается как давно и хорошо усвоенное, к чему и возвращаться вроде бы нет необходимости. В результате: и тогда не поняли, и после не перечитывали. Я это осознавал на примере героев других произведений. Учитель был прав.

Счастлив сын, который может обсуждать со своим отцом многое. «Эрудиция его не знала границ. Я был еще мальчишка, но узнал уже от него об экспедициях Нансена и Хейердала, об убийстве Столыпина, Петлюры и Мирбаха, о чуть не состоявшейся дуэли (подумать только!) Л.Н. Толстого с И.С. Тургеневым, о восстаниях Спартака, Маккавеев и Бар-Кохбы, о покушении на Гитлера, о «1001», «Варфоломеевской», «Длинных ножей» и «Хрустальной» ночах, кто такие копрачикосы и луддиты, кем и как была написана Марсельеза, что такое задача Наполеона, почему Бетховен — ван Бетховен, как работает двигатель внутреннего сгорания и в чем разница между дизелем и карбюраторным двигателем, о множестве задач и головоломок из интереснейших книг Перельмана, об Алехине и Стейнице, о петле Нестерова, о том, как Фадеев переписывал «Молодую гвардию», что такое маятник Фуко, об изобретении прививок Дженнером и рентгеновских лучах, о том, что А.М. Горького приняли в музыкальное училище, а будущего великого певца Ф.И. Шаляпина — нет, и о многом, многом другом».

Я на подобные признания отзываюсь в душе белой завистью. Нет, мой папа был мною любим и уважаем, но мы жили совсем в другой культурной среде, рассказывать о которой — в двух словах не получится. Семья была из потомственных христиан, но не из таких, которые считают себя верующими без собственного поиска или, как в нынешнее время, по велению «партии и правительства». В нашей среде Вера должна быть личностным убеждением, т.е. делом осознанным. Конечно, пример родителей задавал тон, но далеко не все дети шли по их стопам. Время было жёсткое, время государственного атеизма, и личностную Веру нужно было выстрадывать. И, как нетрудно догадаться, такая жизненная позиция встречала многоразличные ограничения прежде всего со стороны родного государства. Конечно, можно вспомнить по такому поводу известную сентенцию из анекдота — «сынок, но ведь это ж твоя родина», — не приводя здесь весь текст полностью из соображения этики; тем не менее СССР делал всё, чтобы не допускать верующих к академическому образованию, а значит — к знанию. Поэтому мои взаимопонимания с родителями были иного содержания; это была иная формация, и культура была иной. Это трудно объяснить. И я, прожив в общем-то почти всю жизнь, в последние годы к своим молитвам присоединяю осознанную благодарность Всевышнему за то, что Он дал мне таких родителей.

…Вот комната Володи, и возможно здесь Рувим Иосифович выручал своего сына, который перед выпускным экзаменом по литературе (10-й класс) вдруг свалился в постель с высокой температурой. Отец сел рядом и спокойно стал отвечать на все экзаменационные вопросы по билетам, — сыну же оставалось лишь внимательно воспроизводить в памяти выученное до этого, чтобы успешно ответить экзаменаторам.

К слову сказать, Рувима Иосифовича часто включали в состав экзаменационных комиссий по физике, математике и пр., потому что знания его были многосторонние, и сам он был в своё время в школе круглым отличником.

Где-то здесь, возможно, среди книг была рукопись Рувима Иосифовича. Почему мы безнадежно теряем то, что когда-то казалось малозначительным, а потом сожалеем об утраченном? Вот и Володя с горечью вспоминает, что при переезде в Израиль не всё взял, дорогое для себя, и эту рукопись воспроизводит по памяти.

«Как-то ученики 8-го класса, где папа преподавал, писали годовое сочинение. Одной из тем была «Руки моей мамы». И вот папа решил тоже для себя написать на эту тему. Я до сих пор помню эти уже пожелтевшие от времени листочки школьной тетради «в линейку» и не могу простить себе, что, уезжая в Израиль, не взял их с собой. Вот, например, там были такие слова (не цитирую): «Руки моей мамы … Вот они гладят меня по голове … Вот они в картофельной шелухе или муке, или в мыльной пене… Вот они заботливо кладут тебе одежду на завтра в школу… Мы так часто бывали несправедливы к нашим матерям … Мы не понимали их чувств и тревог … Но что чувствовали те матери, которые получали из рук почтальона похоронку?» И т. д. — написано было мастерски и от души. Мама, прочитав сочинение, была потрясена. Папа действительно боготворил свою мать, мою бабушку Иту Абрамовну. И что хочется отметить — это то, что все написанное в этом сочинении, я смело отнес бы и к своему отцу — так много он сделал для меня, так же любил меня и так же заботился обо мне, как и мама. В своих отношениях к сыну Илюше я всегда стараюсь поступать только так, как поступил бы со мной мой отец».

Володя тонко подмечает, что к песне «А идише маме» (Еврейская мама, ты лучшая в мире) надо бы сочинить и «А идише татэ».

Хотя не всё сентиментально в воспоминаниях сына; например, папа учил давать «в морду», если тебя обзывают жидом. Предупреждал неоднократно: «Бойся, когда тебя хвалят». Наставлял не считать людей глупее себя; опасно недооценивать противника. Напоминал немецкую поговорку: «Потерять деньги — ничего не потерять; потерять дух — всё потерять».

…Но вот Галя (мы оказались ровесниками и согласились обращаться друг ко другу по имени) зовёт к столу, и Семён разливает вино. «Из Израиля, кошерное», — говорит он, и я узнаю, что он сейчас работает в синагоге в тамошнем магазине, где все товары — «оттуда».

— «Мы звали его по-домашнему: дядя Рува», — начинает Семён, и далее они с Галей попеременно вспоминают моменты из бытовой жизни. «Дядя Рува» с женой Тамарой Петровной были очень гостеприимными», — и я знаю по своему опыту, что не только своих друзей они принимали в этой квартире, но и нас, бывших своих учеников. Вот чего не знал, так это то, что Тамара Петровна была русской женщиной, но в её облике я почему-то видел еврейские черты.

— «Семён, мы сегодня с братом проходили по бывшей Песчаной…».

— «…А неподалеку в Бабушкинской больнице «дядя Рува» и родился».

— «Да, я об этом и подумал. Ведь на этот рынок, рядом с которым и стояла эта больница, ещё не «бывшая», я столько раз ходил, и невдомёк было, что с нею связано рождение Рувима Иосифовича».

— «Это была в ту пору единственная лечебница в Кунавинской слободе. Бабушка Ита там и рожала».

— «Ладно, то было давно. А вот как всё-таки Рувим Иосифович решился перебраться в Израиль? Прожита долгая жизнь; он, безукоризненно знавший русский язык, едет в среду языка иного, где — просто по возрасту — не сумеет обрести круг общения…».

— «Знаешь, когда уезжаешь не в статусе изгоя, а с возможностью вернуться на старое место, это уже другое состояние», — в разговор вступает Галя. « Дядя Рува, помимо всего, исходил из интересов сына. Полагаю, что он в душе хотел уехать туда, — ведь он одобрял переезды других, — но сам, по свойственной ему порядочности, говорил, что старики не имеют морального права переселяться туда, потому что своего труда не вложили в ту страну. И только лишь доводы Володи, что отец едет с семьёй сына, которая будет приносить пользу Израилю, убедили его. Надо сказать, что эти доводы не оказались пустыми, и дядя Рува не обманулся в надежде: ты ведь знаешь, Алекс, что Володя работает научным сотрудником в серьёзном исследовательском Центре, — он же математик, — ещё и преподаёт. За последние годы его часто приглашают в качестве докладчика на различные международные научные конференции; география обширная: Германия, Австрия, Польша, Англия, Китай, теперь предполагается Австралия. Отцу при такой востребованности сына не было тяжело по моральным соображениям; так что он даже был доволен, — ведь Володя приносит пользу новому государству. Хотя какой уж он теперь для них «новый»? — своя историческая Родина. Там фактически вырос Илюша (ведь при переезде ему было всего пять лет); сразу же в детском саду был определён в группу с усиленным обучением иврита, закончил школу с «отличием», прослужил в армии, и у него очень хорошие перспективы на реализацию его интеллектуального потенциала».

— «Не могу не сказать об Ане, о её большом вкладе в весь этот процесс. Ведь ещё когда здесь шли разговоры «ехать — не ехать», Аня всем своим поведением дала понять, что она верит в Володины способности, что он сможет там себя утвердить», — Семён это вспомнил весьма кстати. Я и сам во время двухкратного проживания у них — чего уж скрывать — присматривался к ней, желая лучше её узнать. Как женщина красивая и милая, без какого либо намёка на жеманство и кокетство, она уверенно хранит свой очаг, хотя стоило ей это весьма нелегко. Ведь с ними доживали свой век отец Володи и Анин отец, Ким Абрамович. И хотя последний был на десять лет моложе Рувима Иосифовича, трудностей с ним было больше в плане психологическом. О мёртвых говорят или только хорошее, или не говорят ничего, — так что не буду говорить о тяжёлой ситуации, которая легла большим грузом прежде всего на Аню. Она не работала, считалась домохозяйкой, но сколько сил нужно было ей в её каждодневном кружале! И какую сдержанность проявляла она, хотя однообразие — изо дня в день — само уже способно выводить из терпения. Её спокойный, рассудительный голос расставлял, мне кажется, многое по своим местам. Конечно, это ей обязан Володя за душевное спокойствие и уверенность, без чего самые талантливые мужья терпят поражение. Без надёжного тыла фронт долго не продержится.

Семён продолжает: «Ну и нельзя сбрасывать со счёта фактор антисемитизма, который, — это же чувствовалось, — набирал обороты. В 1993 г. на еврейском кладбище у посёлка «Красная Этна» разрушено 143 могилы, в ночь на 20 апреля 1999г. (день рождения Гитлера) там же было разрушено 120 могил, в 2000г. опять на этом кладбище пострадали 37 могил). Не хочется вспоминать другие факты, но согласись: это не способствовало укреплению чувства безопасности. Это ж не выдуманные опасения; разве случайно именно на конец двадцатого столетия выпало время для «большой алии», как называют массовое переселение евреев в Израиль?»

— «И ты знаешь, — продолжает вспоминать Галя, — когда они уже покидали эту квартиру, я его по-православному благословила, т.е. перекрестила, и он не отверг это».

Ну да, и здесь всё сходится. Он с уважением и почтительностью отзывался о моём папе, зная его как убеждённого верующего. И благословение от Гали по-православному принял опять же в силу тактичности. Хотя, как свидетельствует Володя, о Русской Православной Церкви Рувим Иосифович говорил, что она всегда была прислужницей любой светской власти. Поглядел бы он сейчас на РПЦ; трудно сказать, какие слова он смог бы подобрать для своего возмущения…

…Между тем за окном бушевала гроза. Тяжёлые тучи давно уже затягивали небо, и когда мы ещё перед ужином стояли с Семёном на балконе, то думалось: прольются ли они дождём, или окажутся пустыми? Август уже подбирался к своей середине, а я за всё лето грозы не видел. Но вот во время нашего разговора заполыхали молнии — да такие, что озаряли чуть ли не всё небо. А удары грома были просто раскалывающие твердь под небом, если говорить словами первой страницы Библии. И дождь обильными потоками шумел за окном. Эта благодать длилась почти во всё время нашего общения. Но вот стало утихать, и надо было воспользоваться этим, чтобы возвращаться. Хозяева предлагали переночевать у них, но я всегда предпочитал спать у себя, если не было безвыходной ситуации. Было тепло и уютно от их гостеприимства, и хотелось узнать побольше об Учителе. Но надо успеть «проскочить» во время затишья грозы, небо всё ещё было тяжёлым от свинцовых туч.

— «Вот что, Алекс, — Семён говорит это уже в дверях, — если хочешь, приходи завтра в синагогу. У меня там для тебя сюрприз».

— «Мне сюрприз? В синагоге?»

— «Только не спрашивай, пожалуйста, что это такое. Ты ведь знаешь, где она находится? Или забыл? Нет? Ну тогда завтра между 10 и 11 часами дня там и встретимся. На вахте скажешь, что ко мне. Я предупрежу».

Зонта с собой не было, а мелкий дождик ещё шёл, да с деревьев капало довольно таки крупно. Но я наслаждался очищенным от пыли воздухом. Потоки воды текли со всех сторон, и я уже не выбирал, как вначале, место, куда бы поставить ногу, шёл напрямую. А гроза опять стала опорожнять свои небесные запасы, и тут уж скорее бы до метро «Горьковская». И уже в вагоне, мокрый, вглядываясь в вечерние огни города с моста «Метростроя», боялся только одного: как бы не простудиться от сквозняков, — форточки везде после дневной жары никто не закрывал…

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.