Александр Булгаков: Горький Горький. «Ты был нашей совестью…» Продолжение

Loading

…«злые языки страшнее пистолета», и вот уже Лютер подхватывает из рук «Отцов Церкви» недобрую эстафету, внося вклад площадных антисемитских ругательств в «командный зачёт»… заканчивается совсем худо, в 1933 Гитлер похвалялся, что «он лишь хочет эффектнее осуществить то, чего так давно добивалась Церковь»…

Горький Горький

«Ты был нашей совестью…»

Александр Булгаков

Продолжение. Начало

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

За обедом — мне звонок на мобильник. Вроде бы «по программе» я уже со всеми переговорил, о чём было нужно. Кто бы это?

— «Алекс, это я, Семён. Так получилось, что я вспомнил ещё об одном человеке, который мог бы что-то добавить из жизни дяди Рувы. Ты как, располагаешь ещё временем, чтобы встретиться с ним? Я ему говорил о тебе по телефону, сказал о твоём намерении написать книгу».

— «Семён, а он кто по отношению к Рувиму Иосифовичу?»

— «Он моложе его, хотя и самому лет, кажется, 85. Как видишь, возраст почтенный. Он жил с дядей Рувой на одной улице в Канавино, и они провели немало времени вместе, — хотя были ли они друзьями, сказать не могу определённо».

— «Мне нужно к нему подъехать? Куда?»

— «Запиши его домашний телефон, сошлись на меня. А живёт он… Как бы тебе объяснить? В общем, в районе трамплина. Ты помнишь, где он находился?»

— «Почему «находился»? Что-то произошло?»

— «Да ведь он уже давно не функционирует. Устарел, небезопасен стал. Хотят построить современный комплекс. Так вспомнил?»

— «Да. Это если ехать по улице Минина до конца. Там площадь, название которой я уже не помню…»

— «Всё правильно. Ты не всё забыл за эти годы. А площадь называется «Сенная». Так ты записываешь его телефон?»

— «Говори, пишу. Ну, а имя-то его ты мне скажешь, наконец? Лев Зиновьевич? Всё, записал. Позвоню сейчас и договоримся. Хорошо, что ты не опоздал со звонком, — завтра уезжаю, и если с ним встречаться, то только сегодня в оставшееся время. До свидания ещё раз. Спасибо за подробный показ синагоги, за сюрприз, обещанный тобой. Он весьма удался».

Уже заканчивая разговор, чувствовал, что снова ситуация неудобная: я ведь обещал брату, что посидим вечером и послушаем пение мужского квартета «Иль Диво» (с итальянского — «божественный исполнитель»). Это интернациональная группа; все парни с консерваторским образованием, с оперными голосами. Я открыл для себя эту вокальную группу в интернете и слушал её на «Youtube» через свой ноутбук. Но у Юры хорошая воспроизводящая аппаратура с грамотно отрегулированным стереоэффектом, и я уже предвкушал удовольствие от вечернего «концерта». Чего только стоит слушать в исполнении этих вокалистов «Адажио» Томмазо Альбинони, итальянского композитора эпохи Барокко. Да и брат всегда доволен, когда по достоинству оценивают его фонотеку. Что делать?

— «Звони сразу и проси о встрече без отлагательств. Надеюсь, ты не задержишь старого человека и отпустишь его, не мучая своими изысканиями по еврейской теме. Выслушай его, поблагодари — и возвращайся. Завтра — день отъезда. Встретиться с ним завтра не сумеешь. Не успеешь оглянуться, и нужно на вокзал».

— «Вы только не обижайтесь на меня. Я и сам планировал иначе».

— «Звони, не тяни время. Уже пятый час…»

…И я еду на встречу. Для сокращения времени — уже привычным маршрутом на метро до «Горьковской», перехожу на улицу Белинского, чтобы прямым путём доехать до Сенной площади. Вот и театр оперы и балета им. А.С. Пушкина одесную меня. За все мои прожитые в Нижнем годы я был здесь всего несколько раз, но хорошо запомнил лишь, как мы ходили всем классом вместе с Рувимом Иосифовичем (он ведь был нашим классным руководителем) на «Князя Игоря». Как ни странно, но я до сих пор из всей оперы вспоминаю лишь музыку из сцены «половецких плясок». Как удивительно точно передал А.Бородин восточный колорит и ту летнюю ночь в стане Кончака! А уж хореография была завораживающей… На следующий день на «литературе» Учитель вызвал отвечать Наташу Бирюшкову. Круглая отличница, она почему-то говорила сбивчиво, невнятно, — и наш Рувим с недоумением глядел на неё сверх очков; немного наклонив голову, спросил со снисходительной ехидцей: «Что, половецкие пляски ещё в голове?» Да, пляски были эротичны, хотя мы этого слова тогда не знали.

Но чего только не вспомнишь, «слушая ропот колёс непрестанный», — я же еду на трамвае. Ведь здесь, около «оперы» в предыдущий мой приезд сюда — лет десять назад — была случайная встреча с Ларисой. Милая женщина, как много лет мы с ней были добрыми приятелями! Знакомство началось ещё в начале семидесятых, когда она работала в магазине «Грампластинки». Тогда ведь очень трудно было приобрести качественную пластинку с интересными для тебя исполнителями. Первой моей покупкой был альбом с оперой «Паяцы» Леонкавалло, где пел Беньямино Джильи. Потом были покупки в последующие годы, но уже хотелось заходить не только за пластинками, но и повидаться с Ларисой. Никогда я не видел её в работе с покупателями раздражённой или невнимательной, — а наблюдал со стороны часто, чтобы дождаться, когда она уделит время мне. Была ли она красивой? Теперь, когда воспроизвожу в зрительной памяти её образ, я убеждаюсь, что она была весьма хороша собой и красива. Она была мила в обхождении, в культуре разговора; улыбка её помнится до сих пор — приветливая, не дежурная; «…и ко мне долетает свет улыбки твоей». Вот разговоров никаких не помню, — а ведь были же разговоры не только о пластинках. Их, кстати, с её любезной помощью, — она нам с братом оставляла специально, зная уже наши вкусы и пожелания, — становилось всё больше, и мы могли уже говорить о себе как о филофонистах.

И что же? Встретившись совершенно случайно после долгих лет разлуки, я был рад увидеть её, а она… Как-то растерявшись (или мне это показалось?), она вдруг быстро проговорила: «Знаешь, я ведь тебя все эти годы любила». И — больше ничего. Очевидно, для меня это было каким-то шоком, потому что я даже не запомнил, в каком направлении она исчезла. Милая Лариса, я за все те годы ничего этого не замечал, душа была заполнена другой. Прости мне за тогдашнее незрячество…

Подхожу на Верхне-Волжской набережной к месту, куда должен подойти Лев Зиновьевич. Он мне сказал, что живёт на Большой Печерской — это совсем рядом, и встречу было бы хорошо провести в месте, где шум от транспорта не заглушал бы разговора. Для этого лучшего места, как Откос, не придумаешь. Но вот ведь совпадение: прямо напротив здание, которое мы раньше называли «ГИТО», ну а теперь — после возвращения городу исторического названия — «НИТО»,т.е. Нижегородский институт травматологии и ортопедии. Он и научный, он и исследовательский, но пациенты знают его как восстанавливающего к нормальной жизни.

Здесь работал, — надеюсь, и работает, — Вольдемар Карлович Кельман. Мы дружили, и он был для меня Володей. В то время у меня были добрые приятельские отношения с девочками — сотрудниками биохимической лаборатории, и надо было видеть, какими глазами они глядели на этого обрусевшего немца, красивого мужчину, блондина с доброжелательной мягкой улыбкой. Уверен, что он знал о таком к себе отношении со стороны женщин, но мне нравилось, что он вёл себя с ними вовсе не как дон Жуан, а как-то по-братски ласково. Классный хирург-травматолог, врач от Бога, он был весьма уважаемым специалистом в институте. Вхожу в «приёмный покой» — он прямо на набережной — и спрашиваю у дежурных медсестёр. «Вольдемар Карлович в отпуске», — и я с грустью понимаю, что в конце лета он, скорее всего, уединяется на даче с новой семьёй. Та, первая, распалась в Израиле, куда потянуло жену с больным Карлушкой. Он-то, я слышал, оправился от тяжёлого заболевания, но у Володи жизнь там не получилась при всём его уживчивом характере. Его я не видел лет двадцать, и как бы хотелось снова посмотреть в его добрые глаза. Какая жалость…

Прохожие были редки, и ошибиться трудно; он идёт, опираясь на зонт в виде трости (пролившиеся грозы обязывали быть предусмотрительным), идёт прямо на меня. Но с расстояния метров десяти я вдруг вижу перед собой… Смоктуновского из фильма «Звезда пленительного счастья», где актёр сыграл роль иркутского губернатора. Лев Зиновьевич поменьше ростом, из-за возраста более сутуловат, но глаза и руки, вернее — пальцы… После, уже во время встречи, эти пальцы меня всё больше возвращали к невольному сравнению с тем, уже ушедшим в мир иной: нервические, тонкие, что-то ещё пытавшиеся высказать. И ещё — губы, какие-то страдальчески-капризные…

Разговор начался с безобидного для меня «наезда»:

— «Семён сказал, что вы не еврей. Я его правильно понял?».

Каждому свойственно выяснять прежде всего то, что для него представляется важным. Надо это уметь принимать, да и со старостью следует обращаться тактично, хотя и мне самому уже седьмой десяток. Если ответить ему однозначно, то он может с самого начала разговаривать со мной с предубеждением, а мне этого не нужно. И я вдруг вспоминаю из присланного Володей, и радуюсь неожиданной помощи:

— «Рувим Иосифович как-то сказал сыну, что я в гораздо большей степени заслуживаю быть евреем, чем многие нарочито ассимилировавшиеся этнические евреи».

У старика первые мгновения ушли на усвоение неожиданного ответа, который он должен был принять как-бы от самого Рувима. Но затем они сменились быстрым перебиранием ручки зонта нервными пальцами, — мы удобно устроились на скамейке со спинкой, — потом губы как-то передёрнулись в приветливой улыбке.

— «Вы это не придумали… Очевидно, Вам сильно запали в душу слова Рувима. Володю же я знал во все годы его проживания здесь. Как-то знакомо прозвучало слово «нарочито»: ведь Рувим часто пользовался им.

Семён сказал, что Вы намерены писать книгу о нём. Мне приятно слышать об этом, но что можно рассказать о его долгой жизни в короткой встрече? Он действительно был человеком весьма одарённым и талантливым; достаточно сказать, что он много лет преподавал русский язык и литературу с внутренним осознанием не своего дела, — а Вы разве это чувствовали, будучи его учеником?»

— «Об этом я узнал буквально на днях от Володи, когда он, по моей просьбе, наскоро «набросал» свои воспоминания и прислал мне по «электронке». Признаться, было неожиданно узнать такое. Никому не приходило в голову, что он занимается «не своим делом». Не берусь говорить за всех многочисленных учеников Рувима Иосифовича, но за себя скажу, что у меня во всю жизнь сохраняется устойчивое убеждение, что те «предметы» он преподносил нам,.. не знаю как сказать, чтобы не было вычурно. В общем, я всё-таки произнёс в данном случае слово удачное: «преподносил», а не «преподавал». Он с уважением и ревностью, в хорошем смысле этого слова, относился к «языку» и умел это талантливо именно — преподносить. Так преподносят ценный подарок…».

— «Хорошо, что Вы это оценили. Рувим не любил делать что-то кое-как. Он и людей-то иных называл «койкакерами», когда они соответствовали этому».

— «Рувим Иосифович счастлив тем, что не слышит сейчас так называемую русскую речь; его натура на каждом шагу была бы в оскорблении: на каждом шагу — «койкакеры» в разговорах. Вы это удачно вспомнили. Впрочем, я сознательно останавливаюсь на этом, иначе «заведусь».

— «Сам я хотя и физик (возглавлял кафедру «ядерной физики»), но Вас понять могу. Ведь в те годы учили не по «узким специализациям», и нас, технарей, русскому языку тоже учили не кое-как, хотя и не в той мере, как словесников. Да и читали мы много, и читали вовсе не только свою специфическую литературу. Кстати, Вы знаете, что Рувим тяготел к физике, математике, к иностранным языкам? Это то, в чём он видел своё призвание».

— «Да, об этом знаю с тех же слов сына. Когда я собирался первый раз ехать в Израиль, чтобы восстановить прерванную связь с Учителем, то спросил его по телефону, — звонили обычно оттуда, там это гораздо дешевле стоит, — что ему привезти. И знаете, что он попросил?»

— «Трудно представить, что нужно девяностолетнему человеку… Не балалайку же из России как выражение ностальгии?»

— «Французско-русский словарь! Русско-французский у него был, а вот этого не было; может быть, при переезде забыл взять. Ведь он много книг оставил на Ковалихе».

— «Да-да, французский он выучил самостоятельно ещё в молодости».

— «Ну а почему же он остановил своё образование, закончив лишь пединститут? С его способностями-то?»

— «Он и собирался поступать в аспирантуру в Казани. Но на пароходе он как-то неловко оступился, упал и получил сотрясение мозга. Это повлияло на изменение намерений».

— «Володя высказывал другую версию…»

— «У всего есть разные версии. Я же сказал, как знаю. Бытует мнение, что в старости память «выдаёт» более чётко из далёкого прошлого. Я же, когда Семён предложил мне познакомиться с Вами, обнаружил, что очень мало приготовил для Вас из былого. Возможно, это потому, что предложение было неожиданным; был бы запас времени, и я поднапряг бы свою память… Так что скорее всего мои воспоминания покажутся Вам случайными и друг с другом не связанными; не обессудьте.

Помню дом в Канавино: две комнаты по обе стороны, между ними коридор, за ним — ещё комната. В коридоре жил дедушка Абрам, спал на сундуке, в котором он хранил мацу. Ребята мацу крали, не без участия Рувы. Помню, что среди них, двоюродных братьев ( Лёву и Володю) была всегдашняя проблема, кому носить воду; водопровода-то не было ещё долго. Рува нашёл выход: кто проигрывал в шахматы — тот и воду носил. Разумеется, старались не проигрывать…

Во времена детства Рувы был у них родственник Илья Львович, который нередко приходил в дом его родителей. Этого родственника прозвали Ильей Хреновичем и проделывали с ним следующее злодеяние: когда тот присаживался по большим делам в дощатом туалете, мальчишки вставляли в щель длинную стеклянную трубку и метко стреляли вишневой косточкой или еще чем в цель, в которую трудно было не попасть. Инициатором всех этих дел был не Рува, а один из его приятелей, сын кузнеца, Яков (Яня, как звала его мать). То был отчаянный и смелый парень. Собственно, Рува больше дружил со старшим братом Яни — Зиновием (Зинкой); Яня был 1928 г.р. и больше был дружен с младшим братом Рувы — Мишей (тоже 1928 г.р.). Рува вспоминал, как матери Яни и Зинки прислали с войны окровавленные документы погибшего Зинки.

Рувим Иосифович очень не любил, когда евреи демонстративно выпячивают свои особенности. Его часто приглашали в комиссии по приёму экзаменов. Помню из его рассказа, как один из членов комиссии, учитель истории Михаил Фроймович Лиссак (я его потом немного знал) вдруг говорит с жутким картавящим еврейским местечковым акцентом нерадивому ученику, рассказывавшему о Сталинградской битве: «Мне как участнику битвы под Сталинга-дом обидно слышать столь фогмальный и несодегжательный ответ …». Или ещё эпизод с тем же Михаилом Фроймовичем: Рувим с Тамарой и сыном шли в кино и в парке встретили Лиссака. Узнав название фильма, он громко, так чтобы все прохожие и сидящие на скамейке люди услышали, сказал: «Я санкционигую пгосмотг этой кагтины». Рувим терпеть не мог подобного.

Один ученик регулярно опаздывал к Рувиму на уроки. Опоздав в очередной раз, он остановился в дверях класса и попросил разрешения сесть. «Садись», — ответил ему Рувим и показал на стоявшее у дверей перевернутое ведро. Так парень просидел на нём весь урок.

Другой пример. Рувим, взяв с собой и жену, возил свой класс на экскурсию в Ленинград во время зимних каникул. Деньги на поездку ребята заработали сами — они вместе с учителем разгружали на масложиркомбинате, что был неподалеку от школы, вагоны с углем.

Рувим всегда выступал за как можно более деликатное отношение к родственникам жены. И они отвечали ему тем же. Бывало, получив приглашение в гости от своих родственников, сама Тамара по какой-то причине не хотела идти. Рувим в таких случаях очень переживал, чтобы на него не подумали, что это он не хочет идти, — он дорожил добрыми отношениями.

В детстве Вова не очень-то любил мыться (правда, потом руки мыл всегда и тщательно, особенно напуганный эпидемией холеры 1970-1972 г.г.). Родителям это не нравилось. Тогда Рува стал его звать «Вшивый Юзик» по имени одного еврея по фамилии Юзук, жившего во времена Рувина детства в Канавино. Юзук был далеко не бедным человеком (он занимался ростовщичеством), но был настолько жаден, что экономил на мыле и очень редко мылся. От него постоянно исходил неприятный запах. Психологический приём сработал: Вове не хотелось быть «вшивым Юзиком».

Однажды у Тамары расстегнулся браслет золотых часов, и она их потеряла. Часы были подарком Рувима на свадьбу. Тамара пришла домой очень расстроенной. Тогда Рувим на следующий день ведет сына с собой в магазин, и они покупают похожие часы. Надо сказать, что в целом финансы у них были в руках Тамары. Решения по поводу крупных покупок, конечно же, принимались совместно. Но Рувим всегда оставлял себе небольшую «заначку», особо не скрывая этого. Например, помимо работы в школе, он еще подрабатывал на подготовительных курсах Горьковского политехнического института. Эти деньги служили «стратегическим резервом». Взяв немного денег оттуда и добавив немного из Володиного «стипендиального резерва» (он тогда был студентом университета), они и купили часы.

Рувим никогда не был жадиной. Вместе с тем, он считал, что есть смысл в течение какого-то периода не распыляться на мелочи, а прикопить средства для покупки чего-то стоящего.

Они поженились, работая в одной школе и преподавая русский язык и литературу. Как-то раз кто-то из учительниц спросил: «Рувим Иосифович, а Вам больше блондинки или брюнетки нравятся?» Он ответил: «Блондинки». «Правда?» — ехидно улыбнулась ему в ответ одна из учительниц, — «а почему же Вы на Тамаре Петровне женились?». «А потому, что при выборе жены цвет волос не важен». «А что важно, интересно знать?» «Характер», — коротко и твердо ответил Рувим. Все промолчали, никак не ожидая такого ответа.

Да, именно характер считал он главным критерием при выборе спутницы жизни. Вздорный, злой, конфликтный, капризный, сварливый характер с его точки зрения неприемлем для серьезной супружеской жизни. Как результат такого подхода — женитьба в возрасте 32 лет. Конечно, считал Рувим, будущая жена обязательно должна нравиться как женщина, иначе как можно с ней лечь в постель? Однако, нельзя только фактор внешней привлекательности ставить превыше всего. В его понимании женщина, допускающая кокетство, заигрывания, вульгарные шутки и анекдоты, подчеркнутое самолюбование, слабость к алкоголю, стремление к развлечениям, самостоятельным турпоездкам, поездкам на курорты, в дома отдыха, санатории, женщина, равнодушная к детям, не склонная к домашнему очагу — не может быть хорошей и верной женой по определению… Вы меня не слушаете?»

Да как же — «не слушаете»? Слушаю и запоминаю, хотя повторить смогу не дословно. Но я действительно невольно допустил нетактичный жест, пристально вглядываясь направо.

— «Лев Зиновьевич, это же канатная дорога? Тянется прямо на Бор? Первый раз вижу».

— «Как Вы можете догадаться, построенная несколько лет назад, она здорово облегчила жизнь многим жителям за Волгой. Вы же видите, какое расстояние сократилось для людей, когда они должны были каждый день ездить на работу или учёбу через волжский мост, через Мещерский микрорайон. Это же какой огромный крюк, да ещё возвращение в обратном направлении. Я, правда, ни разу не ездил этим транспортом, и не знаю стоимость проезда, но время экономится очень большое; в наше время это значит много.

Пожалуй, это всё, что я мог второпях Вам поведать о Рувиме. Да, он был внутренне собранным человеком; лучше сказать — цельным. Он нигде не был отмечен за какие-либо особо значимые свершения, но именно про таких людей можно с уверенностью сказать, что они — соль земли».

Лев Зиновьевич как-то странно улыбнулся (опять промелькнул «Смоктуновский»):

— «Алекс… Слушайте, ведь по Вашему возрасту, — хотя Вы и моложе меня, — к Вам нужно обращаться по имени-отчеству. А Вы представились — «Алекс».

— «Да мне просто так удобно: коротко и ясно. Однако, правильно ли я почувствовал, что Вы что-то хотели сказать? Как-то улыбнулись…»

— «Ваша внимательность делает Вам честь. Однажды я захотел узнать, откуда эти слова — «соль земли», и обнаружил, что они взяты из ваших писаний».

— «Да. Из Евангелия. Вы его читали?»

— «Я еврей».

— «Но ведь и Рувим Иосифович был тоже евреем, — однако неплохо знал Библию, в свод которой христиане включили и Евангелие».

— «Он, я думаю, исключение из правил. А еврейские правила таковы, что мы не признаём иного за священные тексты, кроме Танаха. Надеюсь, Вам понятно это слово?»

— «Да, знаю; то, что у нас несправедливо называют «Ветхим Заветом». Но Вы разве религиозный человек? Уж простите за вопрос…».

— «Я иногда хожу в нашу синагогу на службы. Хотел бы понять глубинную сущность наших молитв, но меня сформировало атеистическое прошлое, — а я ведь в этом прошлом прожил почти всю жизнь. Возможно, молодым евреям легче всё там усваивать, но мне трудно. Атеизм, внедряемый в сознание с детства и в течение всех последующих лет, если и не делает обязательно всех законченными атеистами, но всё же лишает человека способности мыслить категориями Веры. А в этой области других инструментов для мышления не существует, как я понимаю».

— «Но ведь наука, без зависимости от какой-либо идеологии — религиозной или атеистической (которая, собственно, тоже религиозна), — многих учёных, в прошлом и нынче, опосредовано приводит к выводу о существовании Создателя. Мне недавно рассказывал мой старый приятель, — кстати, он Ваш коллега, — что он читает студентам что-то на эту тему».

— «Я этого не могу понять. Он, этот мой коллега, из молодых учёных, что ли? Эти ребята прыткие, и если завтра снова будет государственный атеизм, то они с таким же рвением будут читать студентам обратное».

— «Это явление наблюдается повсеместно, и Вы можете удивиться, если скажу, что я не сторонник такого навязанного извне новшества в учебных заведениях».

«Смоктуновский» вскинул брови:

— «При подобном раскладе мой младший внук, великовозрастный детина, сказал бы «ну ты, блин, даёшь». Я так не изъясняюсь, но не скрою, что действительно удивлён. Вам ли не радоваться такому новшеству? Дайте обоснование, как говорят в науке. Хотя я смутно о чём-то догадываюсь».

— «Боюсь, что мы этим увлечёмся… Если коротко, то мне видится совершенно ясно, что идёт государственная пропаганда. Она неискренняя, она лживая, как лживы те государственные деятели, которые по праздникам стоят в храмах со свечками; их уже давно насмешливо называют «подсвечниками».

Лев Зиновьевич хмыкнул:

— «Неплохо сказано…»

— «…Ввести в заблуждение этим лицемерием можно тёток, которые за сотни вёрст едут в Москву, чтобы, простояв на осеннем промозглом ветру, приложиться к «поясу богородицы» в надежде забеременеть».

— «Слушайте, по Вашей слогу я чувствую, что Вам нужно писать сатиру».

— «Мы опоздали. Ни сатира, ни сатирический юмор уже не работают. Деградация в народонаселении дошла до такой шкалы, что востребована лишь пошлость… И кто бы ездил в «поясу», этой откровенной фальсификации? Женщины с высшим образованием, вроде бы просвещённые, посещающие оперу и драму».

— «Я видел в кадрах телепередач и мужчин в этих длиннющих очередях».

— «Эти, как правило, не имеющие своего мнения, а если и имеющие оное, то лишённые «права голоса». Решает всё жена или тёща. Я же ведь не бирюк, бываю в иных квартирах; в углах — целый иконостас, и непременно на тебя взирает «матушка Матрона», про которую ещё диакон Кураев писал, что она при жизни была просто-напросто психически больная, прилагая некоторые эпизоды из её «жития». Но ведь на Руси юродивые всегда считались «блаженными», и доныне так; потому и современная Россия — юродивая. Это я к тому, что наша нынешняя публика всеядна на суеверие, не нуждается ни в разуме… да и в самой Вере не нуждается. Есть лишь тёмное, религиозное невежество. Так я сказал о «подсвечниках»… Никакие они не верующие, эти правители-временщики; им нужно только одно: создать в народе иллюзию духовных скреп и держать его в жёстких рамках стадных инстинктов. Правильно о них сказано: «слепые вожди слепых». Но мы ведь начали говорить о другом, хотя всё в одной связке.

Обращённость к Богу всегда выстрадывается. Жаль, что Вы не читали в Евангелии очень глубокую по смыслу притчу о блудном сыне…»

— «Но слышать-то о ней — слышал. Да и картину Рембрандта знаю».

— «Там не говорится о каком-то отъявленном грешнике: воре, разбойнике, убийце; речь идёт просто о сыне, ушедшем от отца. Это потом уже, как следствие ухода, он вывалялся во грехах, что называется на языке этой притчи — «размотал своё имение». Возвращение этого сына всегда не просто и не скоро, путь назад всегда изнурителен. А тут вдруг стали Веру, т.е. это самое возвращение, фактически навязывать, вплоть до университетских кафедр. Помните, как в позднее социалистическое время к продаваемому товару навязывали «в нагрузку» что-то неликвидное? Справедливости ради скажу, что тот мой учёный приятель не из молодых, и вот ему-то всё это даётся нелегко. Но он думает, анализирует, делает выводы. Кстати, чтобы закончить эту мысль, напомню, что ещё в конце 80-х, незадолго до своей гибели о. Александр Мень говорил, что если будут внедрять в школы т.н. «Закон Божий», то он первый будет против. Я его понимаю: ничего не надо насаждать, результат не будет хорошим».

— «Его у нас называют «выкрестом». Как это Вам?»

— «Мёртвые сраму не имут». Но ведь именно этот «выкрест» в душную эпоху государственного атеизма при засилии КГБ абсолютно во всех структурах тогдашнего общества сумел помочь многим выйти на трудную дорогу возвращения к Отцу. Не могу сказать, какому количеству он помог, потому что тогда по понятным причинам это старались не афишировать. И среди этих многих, — знаете Вы об этом или нет, — немало людей еврейской крови».

— «Я слышал об этом и до сих пор недоумеваю, как они могли принять православие. Ведь евреи же…»

— «Я бы разделил с Вами это недоумение, но подумайте, Лев Зиновьевич: лучше так, чем безбожие. Тем более, о. Александр был воплощением — как бы лучше сказать? — иного православия, уж никак не нынешнего с его прежними имперскими агрессивными амбициями и с уже неприкрытым обслуживанием интересов светской власти».

— «Мои догадки относительно того, что Вы хотели сказать, оправдались, и мне приятно, что оправдались. Мне тоже хотелось бы, чтобы и в наших синагогах больше внимания уделяли тому, как человеку, почти всю свою жизнь прожившему в атеистическом обществе, стать обращённым ко Всевышнему. К сожалению, в основном имеешь дело с литургией да с призывами соблюдать мицвот. Не хочу заочно обижать своих собратьев; не все, конечно, ограничиваются только этим. Я наблюдаю, что молодые евреи даже более внимательно и вдумчиво относятся ко всему, что читается во время молитв; особенно в шаббат. Ну ещё в период от Рош а-Шана до Йом Кипура… Полагаю, это потому так, что им не приходится мучиться от имеющегося в душе предыдущего груза отрицания и ложных пониманий, что так или иначе было связано с Верой. Нам же, людям из того прошлого, всё это даётся более трудно. Да и многовековой комплекс, связанный с понятием избранности Израиля, вызывает болезненные противоречивые ощущения. Вам этого не понять, — уж здесь не обижайтесь, пожалуйста».

— «Причём здесь обиды, помилуйте. Это в моей душе давно сидит чувство вины, что мы, христиане, так много спекуляций нагородили вокруг этой «избранности». Это как если бы нарисовать уродливую карикатуру на человека и после непрерывно вменять ему в вину его мнимое уродство. Я не собираюсь становиться перед Вами в красивую благородную позу; то, что я сейчас скажу, есть моё устойчивое убеждение: грех Церкви против Израиля как библейского народа велик, и будет ли он когда-нибудь искуплен, не знаю. Так называемые «Отцы Церкви» с помощью словесной эквилибристики сочинили «теологию отвержения» Израиля, не удосужившись прочитать текст Нового Завета так, как он написан, а не так, как сложилось у них «по понятиям».

Я смотрел на «Смоктуновского» и видел, как менялось его лицо. Взгляд, чуть прикрытый веками, стал выдавать какую-то застарелую тоску и боль, но нервические губы приоткрылись в полуулыбке недоумения, а пальцы обеих рук просто застыли, зажав трость зонта. Стало уже как-то боязно: не слишком ли я своим откровением «загрузил» старика? Всё-таки ему девятый десяток…

— «Что Вы, Алекс, хотите всем этим сказать? Что ваши, — имею в виду не лично Вас, — Отцы Церкви были не очень грамотны в данном вопросе или были психологически зависимы от чего-то? Так получилось, что я немного в теме, потому что в интернете, — наш брат, физик, давно с интернетом на «ты», — несколько лет назад прочитал на каком-то еврейском портале книгу одного американца (уж не помню его фамилию), книга называется «Богословие ненависти». Одиозное, я Вам скажу, название, но содержание его оправдывает, хотя я бы назвал помягче. Там по ходу текста приводятся цитаты из ваших Отцов. Не станешь удивляться после этого, что последующие христиане были отравлены ядом антисемитизма. Чего это Вы улыбнулись?»

— «Да так получилось, что в подготовке к изданию этой книги я имел непосредственное отношение — волей судьбы или волей Небес, как Вам угодно. Автора зовут Евгений Майбурд, московский еврей, сейчас живёт в Штатах».

— «Вот-вот, я вспомнил. Это он. Так Вы…»

— «Не будем отвлекаться на второстепенные моменты. Мы итак увлеклись в нашем разговоре. Понимаю, что нет сейчас никакого смысла соблюдать предметность рассуждения, потому что ссылки на конкретные места из Нового Завета для Вас не авторитетны, — но скажу лишь, что там чёрным по белому написано, что Бог не отверг народ, который Он избрал. По крайней мере авторитет апостола Павла в христианстве не оспаривается, а я имею в виду его слова. Говоря о Завете, или Союзе, которым Бог связал Себя с Израилем, тот же Павел (он же — ребе Шауль) писал, что это неотменяемо. Последнее слово я говорю на современном русском языке, потому что синодальное слово звучит архаично и трудно понимаемо — «непреложно»: т.е. не может быть отменённым. Это я упомянул всего лишь вскользь; во всей Библии, включая и Новый Завет, эта мысль проходит красной чертой. И приходится предполагать, что те Отцы Церкви руководствовались какими-то иными соображениями в утверждении «теологии отвержения», но уж никак — апостольскими текстами».

— «Вас за такие рассуждения в иные времена отправили бы на аутодафе. Усомниться во мнениях таких богословских корифеев…»

— «Ещё не вечер, и при нынешнем развороте внутриполитической ситуации, когда уже всерьёз звучат опасения относительно православного фашизма, репрессии могут быть жестокими. Ведь небезызвестный Вам Закон о защите чувств верующих написан под православие, и его паства уже устраивает угрожающие демонстрации против всяких проявлений неуважения к его «святыням». Да уже не только к «святыням». Вот вышел фильм «Левиафан», и почти никто не успел его просмотреть, потому что он ещё не был в прокате, но уже спровоцированы массовые протесты с требованием запретить показ.

Однако надо закончить по поводу упомянутой теологии.

Как говорится, «злые языки страшнее пистолета», и вот уже Мартин Лютер подхватывает из рук «Отцов Церкви» недобрую эстафету, внося свой вклад площадных антисемитских ругательств в «командный зачёт». Дело заканчивается совсем худо, и в 1933 году Гитлер похвалялся, что «он всего лишь хочет более эффектно осуществить то, чего так давно добивалась Церковь». Речь шла об «окончательном решении еврейского вопроса», и слова не разошлись с делом: шесть миллионов погубленных людских жизней: здоровых и молодых мужчин и женщин, детей, стариков. Холокост (Всесожжение), а у вас говорят «Шоа» — Бедствие…

Западный мир содрогнулся от своего преступления; ведь это с подачи христианского богословия (католического, православного и протестантского) были развязаны руки фашистов. Потрясение было столь сильным, что в силу соответствующей Резолюции ООН 1948 года были созданы благоприятные условия для провозглашения государства Израиль».

Мой собеседник дотронулся до меня чуть дрожащей рукой:

— «Вы так излагаете, как будто читаете по написанному».

— «Извините, но это отчасти так: ведь я написал ряд статей по этой теме; когда пишешь, то шлифуешь каждое предложение, — вот и запоминается. Если неприятно, то не будем продолжать об этом».

— «Да что Вы, что Вы! Мне это очень интересно и многое ново. Это я как-то неуклюже прервал Вас, не знаю зачем. Простите старика».

— «Собственно, мне пригодилась эта пауза. Как человек пишущий, я и в разговорах предпочитаю ссылаться на конкретные документы, — уж так меня научили здесь, в Нижнем, на историческом факультете. И я, когда знаю, что мне возможно придётся говорить о чём-то определённом, ношу с собой небольшие выписки. Они не всегда бывают востребованы, но к нашему моменту вот это, я полагаю, для Вас будет интересно.

В 1962-65 г.г. заседает Второй Ватиканский Собор, которому Папа Иоанн ХХIII предлагает им написанный «Акт раскаяния», являющийся своего рода молитвой покаяния. Вот цитата:

«Мы сознаём теперь, что многие века были слепы, что не видели красоты избранного Тобой народа, не узнавали в нём наших братьев. Мы понимаем, что клеймо Каина стоит на наших лбах. На протяжении веков наш брат Авель лежал в крови, которую мы проливали, источал слёзы, которые мы вызывали, забывая о Твоей любви. Прости нас за то, что мы второй раз распинали Тебя в их лице. Мы не ведали, что творили».

Это было своего рода духовным завещанием понтифика, т.к. он перешёл в мир иной во время работы этого Собора.

— «Барух Даян hа-Эмет!». Достойный был человек. Я таких признаний, по силе их звучания, не слышал, хотя прожил немало».

Мне хотелось передохнуть от своего незапланированного монолога, и я повернулся лицом к Волге. Что со мной? Какая-то щемящья тоска навалилась на меня при виде этой необъятной дали. Ведь я могу всё это больше не увидеть: ни великую русскую реку, которая стала не такой уж и великой по своему обмельчанию, — вон островки посередине, которых при мне не было, — ни эту крутизну над ней на уровне птичьего полёта, ни заволжских просторов. Сколько прогулок было на этих склонах, которые были не так обустроены, как сейчас, но тогда был своя прелесть от заросших густым кустарником тропинок, по которым гулял с девушками. Конечно, здесь не подходит из былого:

«Кругом шиповник алый цвёл,
Стояли тёмных лип аллеи…»,

ибо аллей здесь и быть не могло по причине крутого угла спуска, но интим, — мы тогда этого слова не знали, — конечно же располагал к романтическому настроению. Было всё: и девичьи слёзы, и объяснение в есенинском духе: «Простите мне, я знаю: Вы — не та…».

А с «той» я ни разу здесь не был…

«Смоктуновский» тоже что-то притих. Может быть, я разбередил его душу? Мучительный «еврейский вопрос»,.. сколько смуты и бед от него. Хоть сейчас и модно для власть предержащих демонстрировать так называемую толерантность, устраивать показушные совместные фестивали национальных диаспор, — всё это так хрупко. При нынешнем раздрае в стране, когда вполне открыто — а значит при попустительстве властей — заявляют о себе штурмовые отряды, хорошего ожидать не приходится.

Пауза двусмысленно затянулась. Но вот Лев Зиновьевич, глядя куда-то вдоль Откоса, наконец произнёс, ещё более прикрыв веки глаз:

— «Вот и Папа напомнил об избранности… Что же это за избранность такая, когда на нашу долю столько выпало горя? Впрочем, здесь столько продумано-передумано, что не вижу надежды когда-нибудь услышать внятный ответ. Да и потом: что толку от того, что послевоенный западный мир иначе стал воспринимать существование Израиля? Сейчас-то что происходит? Ведь явно же идут шкурнические политические торги, и мало уже наблюдается порядочности в тех вопросах, которые так или иначе затрагивают государство Израиля. И опять же — христианские государства».

Мне с ним не сравниться; я не еврей, и сколько бы ни старался взглянуть на мир еврейскими глазами, мне этого не дано, — при всём том, что я без всякого заигрывания, по совести хочу всё это понять и вместить в себя. Ведь эта избранность, заявленная в Библии, не может пройти мимо христианского сознания. В среде евангельских христиан, где я вырос и сформировался, эта избранность понималась буквально и уж никак не переносилась на Церковь, которую ещё издревле иные богословы, заражённые юдофобией, считали Новым Израилем. У нас же вполне нормально, без комплексов ущербности, всегда понимали и проповедовали в церквах, что Израилю промыслом Свыше определена особая миссия. Нам не всё и самим-то было понятно в этой божественной провиденциальности (слово, столь любимое моим другом Пинхасом Полонским из Бейт Эля, найдено им весьма удачно). Вера наша для нас вовсе не была этакой «келью под елью»; мы глазами Веры смотрели достаточно широко, и спасение Божье было для нас не только личным вопросом, но и мировым. Ведь мы читали всю Библию, начиная с ТаНаХа, а там ещё в «Бытии» каждый может прочитать об обетовании Бога, данного Аврааму: «Благословятся в тебе все племена земные». Мы свято верили и в то, что «гора дома Господня» — олицетворение духовно возрождённого Израиля — благодаря грядущему явлению обетованного Машиаха, будет тем средоточием, к которой «потекут все народы». И когда мы пели псалом 120 (у евреев он 121), то слова «не дремлет и не спит Хранящий Израиля» ни у кого не вызывали негативного восприятия. Да, мы не понимали этой избранности, но мы доверяли библейским словам — а значит и Богу. Но меня угораздило во всё это вникать глубже, и я не знал, насколько это нравственно тяжело. Хотя — что моя тяжесть, по сравнению с их многовековым грузом? Вот я попытаюсь сейчас сказать нечто умное, а это «умное» вполне может быть оскорбительным — не по моей вине — для еврейского слуха. Тяжкую загадку загадал всем Всевышний…

— «Лев Зиновьевич. Если я от своего лица признаю вину христианского мира, в прошлом и нынешнем времени, то мой голос мало что значит. Кто я, чтобы говорить о великом грехе Церкви по отношению к Израилю? Вот Папа — это авторитет! Да, католический мир во многом изменил своё отношение к богоизбранному народу. Могу сказать это же относительно и протестантского мира. Правда, главы т.н. христианских государств далеко не всегда поступают по-христиански, но не они олицетворяют христианство, а миллионы простых верующих, молящихся за Израиль. Но я нечаянно ухожу от того, что хотел бы сказать…».

…Мне повезло, моих умных слов не понадобилось, и я был в душе доволен этим. Если бы я даже рвал на себе тельняшку, уверяя в своей дружественности к библейскому народу, ничего не изменилось бы ровным счётом; в душе осталась бы лишь горечь от недостигнутого. Случай избавил меня от необходимости говорить хотя и искренние, но бесполезные слова, ибо кто-то положил руки на плечи сидящего «Смоктуновского», который даже вздрогнул от неожиданности.

— «Дружище, ты так спешил на свидание, как юноша к своей возлюбленной! Даже мобильник оставил дома… А я ему звоню-звоню и, лишь догадавшись набрать номер домашнего, узнаю от его жены, что он имеет приватную встречу. Так мне и было сказано. Хорошо хотя бы то, что это не тайная встреча, и она указала место, где состоится рандеву. Достойный муж! Похвально! Возьми свой мобильник, а то даже жена не найдёт тебя при необходимости».

Было понятно, что это старый приятель Льва Зиновьевича: об этом свидетельствовал игриво-фамильярный тон. Подошедший был одного возраста, что и мой собеседник, но видом своим явно проигрывал ему. Какой-то нечёсаный — небритый, помятые штаны в чьих-то волосах, сбитые туфли тоже жалкого вида. Одно лишь спасало от моего приговора: еврейские глаза. Есть понятия, которые описанию не поддаются: это — или видишь, или не видишь. И моментально вспомнилось, как весной на Пуриме какой-то мужчина пел об этих глазах:

«…и если на Голгофу вы взойдёте,
вас небо к жизни снова воскресит…»

— «…Зелик, ты меня напугал. Мог бы предварительно и телеграмму послать».

Лев Зиновьевич явно включился в новую ситуацию и уже вставил про телеграмму из известного анекдота.

— «Алекс, это мой старый друг, и зовут его, как вы наверняка уже подслушали, Зелик, а по отчеству — Моисеевич; и деда его звали Зеликом».

Точно: что-то изменилось, и тональность разговора стала иной. Даже лицо «Смоктуновского» преобразилось: вместо страдальческого скепсиса, уставшего от многолетних вопросов без ответа, на смену пришёл доверительно-хитроватый взгляд, понимающий, с кем теперь имеет дело. Ухватив правой рукой «старого друга» за край потёртой ветровки, Лев Зиновьевич с силой, хотя и явно уже старческой, потянул к себе на скамейку. Тот сопротивляться не стал и, часто дыша, — торопился, наверное, застать на месте, — привалился к дружескому плечу. Я с интересом вглядывался в этих дружбанов; нарочито грубоватое обращение их друг ко другу говорило об обратном: им рядышком хорошо.

— «Зелик, моё свидание, как ты говоришь, имеет таки приятное свойство: я познакомился с молодым другом моего старого приятеля, Рувима Иосифовича. Ты последнего знал постольку, поскольку я тебе о нём иногда говорил. Сей муж хочет написать книгу о нём, вышел на меня — и вот мы сидим, сумерничаем».

Действительно, встреча затянулась, и сумерки уже обозначились. Надо поторапливаться во избежание неловкой ситуации в семье брата; ведь обещал же.

— «Вышел-то, Лев Зиновьевич, не я на Вас; это инициатива Семёна, и я ему позвоню со словами благодарности за предложенное знакомство. Правда, оно короткое, и меня время поджимает…».

Зелик Моисеевич как-будто не слышал моих последних слов:

— «Вы хотите писать биографию своего друга? Лёва, если я не путаю: это тот, который преподавал литературу, а потом уехал на Землю Израилеву? Да? Не знаю сути дела, но скажу, что оно похвально. О старом учителе замолвить бы слово; извините, закончил банально».

— «Видите ли, Зелик Моисеевич… Я правильно назвал Вас? Меня «Зелик» смущает; не первый раз встречаю такое имя, но мне всё кажется, что это форма уменьшительно-ласкательного обращения. Биографию я писать не в силах по причине небольшого материала. Я собрал всё, что мог на сегодняшний день, включая и данную встречу, и убеждаюсь ещё раз, что с биографией как жанром у меня не получится. Сожалею, что не созрел для этого ещё при жизни Рувима Иосифовича; ведь я два раза был у него в Хайфе, и уж конечно он многое мне рассказал бы. К сожалению, мы до многого созреваем не в «то» время. Но я и не собирался писать «житие»; для меня написание книги об Учителе вполне оправданный повод для…».

— «Чего для?»

— «Зелик, не перебивай. Ты сегодня нетерпеливый»

— «Извините, господа. Ничего, что я в вашем присутствии сижу?»

— «Тебя чего-то понесло. Дай человеку ответить. Сам же спросил».

«Зелик» как-то неопределённо хмыкнул и замолчал, продолжая всё же глядеть на меня вопрошающе.

— «Так вот о поводе. Меня как человека, вглядывающегося в мир глазами Библии, постоянно беспокоит ряд проблем, связанных с еврейством. Не было бы этой Книги, то всё можно было бы объяснить простыми противоречиями между нациями; завистью, например, к успешности и талантливости евреев. Но это примитивно, и корень, конечно, кроется глубже…»

— «Зри, как говорится, в корень».

— «Зелик, не язви. Ты видишь, Алекс вполне добросовестно хочет усвоить для себя так называемый «еврейский вопрос».

— «Что-нибудь таки случилось?»

— «Не случилось, но может случиться: он может обидеться, и будет прав».

— «Хорошо, молчу».

Пока друзья обменивались репликами, я подумал, что было бы оправдано, сославшись на время, удалиться. Но это было бы явным «жестом» в их адрес, а Лев Зиновьевич здесь не при чём. Да и с какой бы стати мне нужно ожидать, что все вдруг будут с умилением внимать моему желанию «усвоить»? За каждым из них тянется шлейфом память о прожитом — и не только о личном. Недаром же в ночь Седера у них по Агаде положено говорить: «Рабами были мы в земле Египетской, но Всевышний вывел нас…». Каждый у них — это «мы», хотя бы эти «мы» жили тысячелетия назад. И Холокост для них — это «мы»… Начал я как-то не так. Нужно по-другому.

— «Ничего, ничего… Я же не лекцию читаю, чтобы мне рассчитывать на безмолвную аудиторию. Наоборот: всегда ставлю в известность слушателей, что они вправе задавать вопросы на любом моём слове — конечно, с соблюдением корректности.

Не помню, в каком из своих приездов к Учителю, я сказал ему, что всей своей посильной деятельностью — а это книги, статьи, суды с неонацистами, если уж на то пошло, — я хотел бы продолжить «список Шиндлера», говоря образно».

Тут уж не удержался Лев Зиновьевич:

— «Как это?»

— «Знаю, что требуется пояснение, а то звучит слишком громко. Когда мы жили здесь, ещё в Горьком, то по вёснам в нашу церковь евангельских христиан наведывались группы студентов…».

— «Можно спросить? — это «Зелик» соблюдает корректность. — А где располагалась ваша церковь? Живу здесь с 41-го года, но не слышал об этом».

— «Она была на улице Генкиной. Знаете такую? Если идти от телецентра через парк им. Пушкина, то это за ним. Собственно, это не было чем-то, похожим на храм в обычном понимании слова «церковь»; это был обычный частный дом, оборудованный под данные нужды, был даже балкон, был и баптистерий, где крестили сознательно пришедших к Богу. Ведь понятие «церковь» сродни понятию «синагога»: это прежде всего — собрание душ, молящихся людей. Потом это понятие стало тождественным со строением. Но я продолжаю.

У этих студентов, как они сами говорили, была пора практических занятий на кафедре «научного атеизма», и эта «практика» заключалась в посещении богослужений. Поначалу они, как правило, были настроены предвзято: как-то улыбались снисходительно, считая, — так их учили на кафедре, — что встретятся они с людьми забитыми, «тёмными». Вы ж, наверное, помните фильм тех времён «Тучи над Борском»? Кстати, съёмки велись напротив нас, через Волгу, в городке Бор, что виден отсюда. Ну там как раз про «мракобесие» верующих… Возможно, что и студентам давали просмотр этого фильма, как говорится — для пущей вящности. Если бы мы избегали контактов с ними, то заданная «установка» в них и укрепилась бы. Конечно, наш мир был для них закрыт по умолчанию, хотя и не по нашей вине, — вы помните то время. Но мы не дичились, охотно отвечали на вопросы, даже прогуливались после богослужений с ними, разговаривали обо всём. Некоторые из них бывали у меня дома. И знаете, я видел, как яд враждебности, — здесь допустима иная образность, но пока говорю так, — яд враждебности постепенно куда-то уходил. Нейтрализовывался, что ли? Вовсе не хочу этим сказать, что они принимали наш взгляд на мир. Не знаю, какой след оставили эти общения в их душах, но то, что они меняли восприятие, это было уже видно. В непринуждённой обстановке, когда тебя не видит комсорг… С некоторыми я был в приятельских отношениях и после».

— «Ну, а «список Шиндлера»? — Лев Зиновьевич смотрел непонимающим взглядом.

— «Своим экскурсом в прошлое я хотел показать, что из противников можно сделать если не друзей, то хотя бы симпатизирующих, благодаря чему атеистическая враждебность как-бы нейтрализовывалась. И своими весьма скромными усилиями понять еврейский мир глазами христианина я хотел бы послужить делу нейтрализации яда антисемитизма; чтобы иной — нееврейский — мир, считающий себя христианским, хотя бы понемногу, хотя бы к финалу стал выкарабкиваться из этой паутины. Я знаю, что говорю не совсем ясно, даже как-то туманно, да и аналогию со «списком» выбрал слишком одиозную».

Зелик Моисеевич нервно дёрнулся на скамейке.

— «Лёва, и что этот господин хочет сказать? Что фашисты не были христианами, решая окончательно «еврейский вопрос»? Моего отца, воевавшего в действующей Красной Армии, гитлеровцы взяли в плен вместе со многими его однополчанами; отобрав во временном лагере для военнопленных солдат еврейской национальности, отправили последних в лагерь смерти. И я, мальчишка десяти лет, остался круглым сиротой, потому что и мать где-то отстала на дорогах эвакуации — как в воду канула. Ты это всё знаешь, но я говорю, чтобы он слышал. И какое противоядие Вы нашли? Благие слова, которые никому не нужны».

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.