Петр Ильинский: Век Просвещения. Продолжение

Loading

Российский престол не был украден исподтишка в тёмном дворцовом переходе или взят штурмом в жестокой схватке на бастионах — он был отдан на бритвенном подносике, заодно с мыльницей… Назвать это детской игрой не поворачивался язык — тут пахло сумасшедшим домом

Век Просвещения

Петр Ильинский

Продолжение. Начало

18. Верность

Что есть народная любовь в своей искренней сути? Или проще скажу, но для иных и доходчивее: что есть народная любовь к государю? Ибо к кому ещё?

Утверждаю без лести — это есть чувство природное, то есть идущее от самого Господа Бога, а потому сильное и светлое, исходящее из сердечного нутра, не замирающее ни во сне, ни в жаркой болезни, ни в глубоком хмелю, вечно горящее в беспросветной ночи ярким заливистым пламенем. К законному, само собой разумеется, государю. Так, кажись, точно определили, ничего не упустили. Верно, ничего. Аминь.

Продолжим тогда. Из того же самого логического доказательства следует и в противную сторону такое же прямое заключение обратноположного толка. А именно, что коли государь незаконный, или, ежели по-иностранному, прямой узурпатор, вызывает к себе столь же яростную и беспросветную ненависть народную, то тогда она, эта ненависть, мила и угодна Господу, ибо ею вершится Его суд над неправедным, ею низвергается сей грешник с престола, занятого им незаслуженно и преступно. Последнее, кстати, доказывает в дополнение, что правильней такого похитителя престола называть самозванцем — это к тому же по-нашему, и всякому понятней. Вот опять — определили точно и строго, в полном соответствии с правилами любомудрия. Отменно изложено, с какой точки ни посмотри — отменно. Молодец, Василий!

Всё, что кроме этих дефиниций пытаются отнести к делу — лишний умственный мусор, хотя любители порассуждать везде найдутся, никуда не денутся (родные наши человечки, знаю я их). Медовые губы, сахарные речи. Им бы только ухватиться за малую заусеницу, подтянуться да повыше нос вытянуть, дабы заметили. А кто, спросят они с пришепётыванием, нарочито определяет — законный государь али незаконный? Мы-то люди маленькие, бумаг с печатями не видели и в высоких палатах не обитали. Откель может статься у нас уверенность или, наоборот, сомнение в этой самой законности? Нет ли тут какой темени или хитрой подначки? И преступной безоглядности суждений, наказуемой, сами знаете, в соответствии с каким разделом законоположений любимой имперской родины?

Отвечаю балаболкам с лёгкостью, ибо водит моим языком снизошедшее на меня откровение. Очнитесь, милые, оглянитесь. Сам Господь всегда всё решает и силу свою грозную проявляет явственно, изъясняет Он, что есть истина, удел нынешнего века, и решением тем крепким подает смертным человекам непреложное небесное знамение.

Коли вселяет в сердца наши радость и трепет, восторг и треволнение, счастье и звонкость, то таковым уверяет — правит державою законный государь и непременный наш повелитель на долгие годы. А ежели вдруг царят в наших мыслях единодушная тревога и сомнение, уныние и печалование, упорство и противность, ноздря дутая да око багровеющее и даже с помощью молитв самых искренних не только не пропадают, но, наоборот, усиливаются, то сие есть верный и наилучший знак того, что восседает на троне лицо, дарами Всевышнего не облечённое. И не помазанник он вовсе, а самозванец и, сверх того, богохульник (поскольку давал присягу ложную и имя Божие при том преступно поминал). Аминь, между прочим.

Отчего и бунт против того богохульника — вовсе не бунт, а восстание, по иноземному называемое леворюция, есть не только деяние совершенно безгрешное, но и многажды законное, Господом одобренное, внушённое и ведомое. Как по Его воле и в исполнение пророчества кровь безбожных царей израильских лизали псы и как растащили на куски преступную Иезавель. Супротив высшей воли — как против рожна. Не покориться ей надобно, а преклониться.

Тому же, кто поперёд такого несомненного повеления Вышних Сфер ступить осмелится или даже вякнуть, — троекратная басовитая анафема, людское проклятие, строгий арест, разжалование в нижние чины и публичное осмеяние. Солдатам — шпицрутены, мещанам — кнут, дворовым — колодки. Пусть учат урок, мерзавцы! Как отрастят на заду новую кожу, авось поумнеют.

И да здравствует императрица Екатерина Алексеевна! Матушка, спасительница и заступница всей необъятной России, честной и православной!

19. Постфактум

Невероятно. Мистер Уилсон знал, что это пошлый штамп, что живущему в России иноземцу положено изъясняться заезженными сентенциями, особенно, когда речь идёт о местных политических обычаях, и от этого бесился ещё больше, но ничего сделать не мог и в сотый раз повторял, уже вслух: «Невероятно!» И именно с восклицательным знаком. Даже руки воздымал и ладонями вертел, словно ричардсоновский герой или дурной провинциальный актёришка. А вот нельзя было обойтись без таковой, прошу прощения, дешёвой патетики. Ибо картина переворота, или, как быстро стали говорить приближённые к новым властям образованные люди, славной российской революции, оказалась нелепа до безобразия. И виноват в этом, без сомнения, был тот, в чьих руках ещё недавно находилась самая настоящая, абсолютная, всевозможная, повсеместная власть. И что? Всё не в масть, все ходы мимо козыря.

Хорош у великого деда оказался внучок: сначала ничего не знать, принимать происходящее за глупую шутку, ждать, сомневаться, завтракать с шампанским, злиться, слать в столицу курьеров, из которых его не предал только ленивый. Потом — часами находиться на месте, когда надо было двигаться, затем плыть, но совсем не туда и не тогда, отчаянно просить советов у не самых глупых и до последнего оставшихся верными приближённых, но при этом не сделать просто-таки ничего. Не осмелиться ни на высадку во флотскую гавань, ни на побег к армии — суметь только вернуться, заплакать и сдаться без боя. Нельзя поверить ни в одно, ни в другое, ни в третье, а, однако же, всё сие есть чистая правда, и ещё изложенная без оскорбительных эпитетов. Которые, надо сказать, просились на язык честному английскому брокеру. Ибо про несварение желудка (а как же, шампанское плюс морская качка, конечно!) и череду румяных обмороков, предваривших слезливое отречение властелина трёх частей света, он тоже имел достоверные сведения.

Российский престол не был украден исподтишка в тёмном дворцовом переходе или взят штурмом в жестокой схватке на бастионах — он был отдан на бритвенном подносике, заодно с мыльницей, с искренними поклонами, уверениями в вечной преданности и чистосердечными горловыми рыданиями. Назвать это детской игрой не поворачивался язык — тут пахло сумасшедшим домом, или, как выразился один голландский коллега, необычайно эксквизитным способом самоубийства, невиданным даже в Древнем Риме. Хотя нет, говорят, солдаты заставили императора раздеться, оскорбляли, тыкали прикладами, а с любовницы сорвали драгоценности, это как раз похоже на Рим. Хорошо ещё вмешался гвардейский конвой, а то бы кончилось смертоубийством — вот уж чего никому не нужно, и больше всех — Её новоиспечённому Императорскому величеству. Но всё равно — совершеннейшая белая горячка, пьянство и помешательство. Кстати, кабаки были открыты две ночи напролёт и в городе творилось такое… Радостных непотребных девок было столько, что кажется, они давно держали на императора зуб! Да, приехали. Революция, говорите? Значит, теперь знаем, что такое революция.

И что всего хуже — для объяснения происходящего нельзя было привлечь изъезженную, но по-прежнему действенную ссылку на неизъяснимые загадки русской жизни и русской же души. Поскольку его несчастное и безалаберное вчерашнее величество был, между прочим, немцем. «Немец, немец, — неожиданно сказал себе эсквайр и джентльмен, — а дурак». И сам удивился собственному выводу и вырвавшейся у него такой оценке коронованной персоны, пусть и бывшей. Хотя мы уже как-то упоминали о его несомненных демократических наклонностях.

Впрочем, даже у самого завзятого роялиста не поднялась бы рука обвинить чуть-чуть раздобревшего на ефросиньиных харчах негоцианта. Ибо поводов для того, чтобы опешить, изумиться, потерять дар речи или, наоборот, начать выражаться словами непривычными и даже площадными, образовалось более чем достаточно. И может статься, искренний монархист воистину должен был возмутиться произошедшим более прекраснодушного республиканца.

Имперский престол не был захвачен одной династической линией, восторжествовавшей над другой. Таковые случаи европейским анналам суть известны и хорошо описаны в древнедавних хрониках, не говоря уж о Книге Царств. Одним словом — не новость. Споры великих домов, интриги, ленные земли, вопросы наследования. Йорки и Ланкастеры, Валуа и Бурбоны, Анжу и Гогенштауфены. Сложные политические альянсы, военные кампании, решающие битвы… Но здесь трон был напрямую узурпирован. Нагло и без малейшего налёта законности. Надругавшись над всеми возможными установлениями и с изданием указов, это оправдывавших, в которых не было ни одного — ни одного! — слова правды.

Всё-таки покойная императрица, учинившая нечто подобное двадцать с лишком лет назад, была дочерью великого Петра, а тут даже сравнивать нечего. Ведь бывший император, при всей своей голштинности («Так ему повредившей», — в интересах объективности уточнил мистер Уилсон), имел в жилах кровь своего царственного деда. Его же супруга была взята в жёны из относительно приличной мелковладетельной семьи, с одной лишь целью — произведения на свет законного наследника, и не могла иметь никаких прав на царствование, разве что на регентство. «А кстати, она тоже немка… Хотя…» — здесь мысли представителя хорошо известного торгового дома несколько запнулись, но сразу же вернулись на прежнюю колею.

Власть узурпировали так нагло, так беспардонно, как… Тут исторические параллели подводили почтенного коммерсанта, ему не помогали ни Юлий Цезарь, ни даже Вильгельм Завоеватель, сэр Генри прямо-таки не мог извлечь из своей памяти ни единого мало-мальски похожего случая, и захлёбывался, как рыба на сковороде (в голову отчего-то всё время лез царь Давид, хотя здесь он был совершенно не к месту).

К тому же, и вот это одновременно раздражало и поражало особенно, весь окрест наблюдаемый столичный народ такому попранию законности был не просто, так сказать, рад или даже рад-радёшенек — народ был счастлив до слёз, от последнего нищего пьяницы до генерал-фельдмаршалов и всех сиятельнейших камергеров и кавалеров. Народ гулял, народ пел, народ торжествовал, как…

Тут мистер Уилсон сжал зубы, напряг лицевые мышцы и додумал до конца — получилось: «как никогда». — И здесь многоопытный коммерсант вдруг замер в священном ужасе, ибо это была чистая правда, и он бы мог со всей совестью свидетельствовать обо всём вышеприведённом в открытом суде, торжественно и с положением рук на Библию поклявшись перед почтенными заседателями. От страха мысль дёрнулась и захотела по возможности чрезвычайно кратко определить то, что он увидел в последние несколько дней.

«Народ, — тут глава петербургского отделения экспортно-импортной компании с отличным положением на лондонском рынке ценных бумаг опять задумался, но и в этот раз, отдадим ему должное, не остановился, и из него юрким сквознячком выкатилось странное слово: — един». Он несколько раз, словно пробуя на вкус, повторил, то грассируя, то пришепётывая: «Народ един. Народ един. Един. Народ».

И перед зеркалом погрозил себе чуть жёлтым от табака указательным пальцем.

20. Отчаяние

Было очевидно: я полностью провалил данное мне поручение. Улицы были запружены войсками, народом, пьяным и полупьяным, и мне в два счёта объяснили, что происходит, хотя поначалу я никак не мог заставить себя поверить случайным собеседникам. Тому, кто никогда не видел государственного переворота, так трудно поверить в его очевидность. Но вскоре стало ясно — полки взяли дворец в кольцо и один за другим присягают новой императрице. Не зная, чем заняться, я вёл себя подобно обычному зеваке — подходил к одной группе обывателей, другой, слушал, стараясь не задавать вопросов и тем обращать внимание на свой акцент. Говорили, что с утра императрица посетила главную городскую церковь и там её в ходе торжественного молебна провозгласили на царствие.

Набрав достаточно сведений, я опрометью бросился к посольству за инструкциями, ведь сегодня никому не до слежки. Может быть, что-нибудь удастся исправить? Однако ворота были наглухо заперты. Я медленно побрёл назад. Людская круговерть не думала останавливаться. Толпа то сгущалась, то рассеивалась, затекала в переулки, выплывала на площади. Мне показалось, что неподалёку мелькнуло радостное лицо секретаря датской миссии, я видел его несколько недель назад, когда сопровождал своего нового покровителя, которого продолжу ради соблюдения инкогнито называть лейб-медиком, на консилиум по поводу мигрени госпожи посланницы (лечение, к слову, протекало успешно). Но я по-прежнему находился в полной растерянности и даже не попытался броситься секретарю навстречу, а ведь обратись я к нему по-французски, притворившись простым любопытствующим, можно было бы хоть что-нибудь выпытать.

Издалека доносился барабанный бой. Я заставил себя ускорить шаг и через полчаса вышел на широкую улицу, которая потом перерастала в дорогу, ведущую к загородной резиденции здешних правителей — чему-то вроде нашего Версаля. Светлым вечером мимо меня нескончаемым потоком текли войска — дробным церемониальным маршем они уходили, утекали в ясную летнюю ночь свергать своего императора. Трактиры были открыты, и от растерянности я зашел в ближайший. Цены, заметил я, по сравнению со вчерашним днём значительно упали.

Назавтра я одумался и не стал повторять попытку связаться со своими — будет надо, сами найдут. Если честно, мне попросту не хотелось выходить из дому. Впрочем, судя по всему, посольской братии я больше понадобиться не мог. Мой случай закончился навсегда. Произошло прямо противоположное тому, что я неоднократно и с таким апломбом предсказывал, а что предсказывал это не я один, так тем хуже для дурного агента. Я опять послал дворового за вином, почти сразу после полудня, весь город пил, и я тоже не мог удержаться. Они праздновали свою победу, я хоронил только что заново начавшуюся карьеру. Поэтому пил в одиночку и не заедая, как настоящий русский.

Проснулся я с по-настоящему больной головой и сначала опять не мог разобрать, в чём дело и почему камердинер, каналья, которого я не видел со вчерашнего дня, так настойчиво меня трясёт. Наконец мои мысли стали приходить в подобие самой слабой стройности, и я увидел на подносе скрученный в трубочку и запечатанный с обеих концов листок. Это было письмо от лейб-медика. Требовалось привести себя в порядок, явиться немедленно, проверить весь походный инструмент и ждать дальнейших распоряжений. «Что, они, все с ума посходили? — я недовольно махнул камердинеру и подставил шею под струю холодной воды. — Впрочем, немудрено».

21. Снисхождение

Вот тебе, пожалуйста, чем кончаются всякие благородные прожекты в нашем любезном отечестве. А зачем, спрашивается, отменять тайный сыск, совета ни у кого не спрося и запасного хода не провертев? Правильно, чтобы некому было императора предупредить о неминучей угрозе. Все и молчали, следствие любое в одночасье прекратили, только о том пеклись, какова будет новая форма известного комитета и кому в нём найдется тёплое место и сладкое жалованье. Ни один не работал — занимались прощупыванием державной почвы и перевозом казённых бумаг из одного здания в другое, с более высокими потолками и широкими окнами. Так сказать, из тьмы средневековья в свет нового времени. Теперь всё гласно, всё по суду, всё по закону. Так и малое дело не раскроешь, не говоря уж о решительном заговоре.

Хотя и предупреди кто, не поверил бы наш давешний повелитель, не из таковских он. Не в деда, одно слово, — у того уже с малого подозрения полсвиты бы на колу завинчивалось, и всех бы давно сдали, не исключая родных детей — виноват, не виноват, без разницы. А внучок из другого коленкора, складный детина, телом ражий, да лицом тонкий, европейской выделки. Интриги и размышления — не по нему, вот праздники, парады да экзерциции всякие, здесь он дока, мастер, знаток. Командир из командиров. И фейерверки — как любил, родимый! Кто ж их, впрочем, не любил, и мы, грешные, тоже радовались огням сверкающим, рассыпчатым, и прыгали яко малые дети.

Ну и допрыгался, орёл наш с пламенеющим оперением. Нет, как на духу — жалеть о нём нечего, хоть сказка про то, что он веру поменять хотел да патеров чёрных навезти из Неметчины — скорее всего, брехня. И прочая напраслина — тоже брехня и лжа. Всё, что про него врут — лжа самая полновесная, мне перед собой терять нечего, жеманничать не буду. Все всё врут. Ну, почти все.

Но не собирается душевной мочи сказать о нём какое доброе слово. Нетути ни любови, ни совести. Ай понять бы, отчего? Ну, вот перед собой нараспашку — попробуй, разберись. Тягостно, не хочется — вдруг странное откопаю? Ну ладно, давай поковыряемся, побередим царапину. Много ведь разумного сделать хотел Его Величество, затеи имел разные и очень даже неглупые, но почему-то не лежала к ним душа, всё норовила язык показать и сложить пятерню в неприличный жест. Как объяснить? Ежели размышлять логически — одно получается, а коли сердцем — совсем другое. И ведь не я один. Мы по отдельности, известное дело, великие грешники, но совокупно — народ подлинно христианский, богоспасаемый. Так что же тогда? Не понимаю. Тьма и завеса. Невмоготу мне.

Все словно на крыльях взлетели, рядно на колени пали, возрыдали и призвали матушку нам на спасение, а России — на царствование. Если бы сам там не был и вместе со всеми не плакал, не поверил бы. А так — и кольцо перепало дарственное, уже с новым вензелем, императрициным. И полюбовничек ихний обнял прилюдно и облобызал — за верную службу. Потому как мы важные бумаги им первоочерёдно из департамента доставили и на вечную верность крест немедля поцеловали. Здесь ты, Василий, достоин всяческих похвал, правильно распорядился, авось, не забудет про тебя нынешняя сила.

Статный мужчина, что и говорить. Говорят даже, у них с новым Величеством и ребёночек общий есть. К слову, если сие правда, точно скажу вслед — не жалко такого государя, пущай пропадает, поделом тетере. Кто со своей супружницей управиться не может, будь то кнутом али словом, тому необъятную отчизну вверить невозможно. Получается — Господь обо всём милостиво распорядился, снизошёл до народа русского.

Вышел из залы, а там уже очередь, завистливыми глазами смотрят и улыбаются подбородками. И я им в ответ щёчки раздвину — пожалуйста, и вам тоже не болеть. Знай наших, дурачье жирососное! Учиться надо было у собственных-то родителев. Деловитость — не порок, а особая государственная добродетель. Вот так — раньше всех иных непосвящённых явился, не запылился, присягу принёс и все гроссбухи с собой — нате, Ваше Величество, пользуйтесь, под страшным страхом экзаменуйте. До последней нитки у нас афёры в порядке, и стараемся мы только лишь для монаршей и державной пользы. Твой до гроба. Почти прослезился. Или вправду прослезился? Не вспомню уже, так проняло, что голова до сих пор кружится. И не противно было ни чуть-чуть. Хотя нарушение же, если по букве книжной, самое прямое нарушение. Но не стыдно и к исповеди не хочется (хотя надобно, конечно, одно слово — надобно). А когда ту, прошлую присягу принимал, с полгода назад, отчего-то было гадостно, хоть Его Величество тоже всех целовал приветственно и даже водкой потчевал. Ах загадная загадка, радостный колокольный перепев.

Ну да ладно, здесь и остановимся, точка и прочерк. А касатик-то наш, за город, сказывают, отправлен вместе со своей полюбовницей, ординарцем, лакеем и любимым арапом. Ну и правильно. Что ж его ещё, болезного, бесчестить. Пусть его, посидит там с месячишко-другой, пока всё не успокоится, и ауфвидерзеен, погрузим родимого на вместительный кораблик без пушечек, и домой. Нам такая обуза ни к чему, пусть своей Голштинией управляет, он теперь у нас будет шёлковый и ласковый России союзник, самый лучший и наивернейший. Мы его ещё, когда надо, на Данию спустим, не постыдимся. Пусть теперь в Европах резвится шалунишка наш, пожаротушитель августейший, венценосный и околпаченный.

22. Загородный вояж

В особняке у лейб-медика я провел около полутора суток. Меня сразу поразило, что в доме находилось необычно много солдат и что они, казалось, всем заправляли — отдавали распоряжения дворовым, беспрерывной чередой шарили по кухонным полкам и при этом, то и дело отлучаясь во двор, подкреплялись дурно пахнущей жидкостью из заплесневелого бочонка, отчего становились ещё злее и несговорчивее. Хозяйский посыльный приказал поместить меня в гостевую комнату, а потом забежал лишь на пять минут — проверить, что я на месте и что весь инструмент смазан, завернут в чистое полотно и готов к применению. Кормили меня хорошо, но на второй день, после завтрака, не выпустили за пределы комнаты. «Ждите, он скоро будет. Приказано не отлучаться. Да нет, если хотите, можете оставить дверь открытой». Я мерил шагами нависавшие с обеих сторон стеллажи с медицинскими трактатами. Наконец меня препроводили к моему patronus medicus (как я его про себя называл, тем отличая от посольского начальства). Он стоял в кабинете и мрачно смотрел на не по сезону ярко горевший камин. Потом медленно перевернул щипцами покосившееся обугленное полено.

— Вы ведь подданный французской короны? — отрывисто спросил он, не глядя на меня, совсем как мой старый хозяин при нашем давешнем свидании, со времени которого прошла целая вечность. Я отвечал утвердительно. Кажется, это принесло ему облегчение. «Да-с, — проговорил он, — у меня тоже есть паспорт иностранной державы, но будем надеяться, что нам не придется это доказывать. Кстати, Лестоку это не помогло…» Он оборвал свою мысль, проглотив окончание фразы, после чего ещё несколько раз прошёлся взад и вперед, по-прежнему не удостаивая меня взглядом. Потом, наконец, решился.

«Меня попросили об одном деликатном поручении, настолько деликатном… — он сделал паузу, — что оно на глазах становится опасным. И вы мне нужны, чтобы… В общем, вы мне нужны. Можете, конечно, отказаться», — я сделал негодующее движение, уже начиная торжествовать. Неужели мне сейчас доведется узнать что-либо… Но ведь это в корне меняет дело. Любая важная информация, доставленная в посольство, способна загладить мой недавний провал. «В таком случае, мы выезжаем немедленно. Нет, в комнату вы уже не вернётесь. Инструмент — в карете».

Также в карете сидели двое вооружённых гренадеров (а на козлах громоздилась ещё одна здоровенная парочка, крепко державшая своими лапищами парадные фузеи с примкнутыми штыками), стояла клетка с роскошным мопсом, и лежал небольшой продолговатый футляр, судя по форме, предназначенный для перевозки музыкальных инструментов. «Ничего себе поручение, — подумал я. — Мы, что, направляемся к какой-то высокопоставленной истеричной даме? Будем облегчать её нервический припадок? — Тут меня осенило. — Неужели любовница императора? Потрясающе».

Лейб-медик сел напротив. Открыл саквояж с инструментами, звякнул пинцетом и снова щёлкнул застежкой. Забарабанил пальцами по краю дощатой заслонки, опустил её и опять поднял. Снова опустил. Мне показалось, что я услышал лёгкий вздох. Несколько искривив лицо, почтенный доктор тщательно разглядывал свой дом и ничем не прерывал воцарившееся молчание. Солдаты отодвинулись в глубину кареты. Ружейные стволы тускло блестели в отраженном солнце. Вдруг, торопливо оправдываясь и оправляя на ходу различные предметы туалета, по двору пробежал кучер, вскочил на козлы и схватил кнут. Не ожидая команды, лошади плавно тронули с места. На выезде со двора мы наскочили на камень и мне пришлось схватиться за край сидения, чтобы не слететь со скамьи. Сбоку послышался лязг и ругань — кто-то из солдат не оказался столь расторопным.

Мы ехали долго — по всему городу горели костры, стояли заставы, нас то и дело проверяли. У одного из гренадеров была с собой какая-то бумага, для сохранности завернутая в чистую тряпицу. Он ее бережно вынимал, подавал патрульному офицеру, а потом снова складывал и прятал. У медика тоже было с собой что-то вроде пропуска, но не столь важного — его документ потребовался только раза два. Все проверяющие обязательно заглядывали в карету, но увидев внутри солдат, пытавшихся приподняться и отдать честь, успокаивались и пропускали нас без дальнейших расспросов. Мопс сидел тихо. Наконец мы проехали городской шлагбаум, и лошади затрусили чуть резвей. Неожиданно я задремал.

23. Угрызения совести

«Ну вот теперь, — в который раз мысленно повторял мистер Уилсон, — меня уже ничем не удивить. Ничем». — Он наворачивал круги по кабинету, иногда останавливался, вздыхал, поднимал голову, смотрел на чисто выбеленный потолок и опять выдавливал: «Ничем». И при этом никак не мог объяснить себе, а что его, собственно говоря, так сильно взволновало? Это состояние почтенного негоцианта продолжалось уже около часа с четвертью и немного беспокоило притихнувших за дверью домашних. Слава богу, они не могли воочию видеть, как неустанно их pater familiae крутился в обход мебели (и против часовой стрелки!), а то бы немедленно бросились за врачом.

«Впрочем, — вконец зарапортовавшийся сэр Генри решил поддаться логическому убеждению, коим владел в совершенстве, и остановился между конторкой и сейфом, — а что сей coup de main, наглое, но чрезвычайно успешное предприятие, что оно, по большому счету, меняет? Особенно если взять картину целиком, как говорится, в широком охвате. Убрать эмоции, ощущения, плод потрясённого, кстати, не понять чем, сознания. Таковые материи не имеют никакого отношения к высокой политике. Здесь должен править один только ratio, разум. Sic! Продолжим рассуждать, — он перевел дух и сел в кресло.

— Даже, — тут мистер Уилсон сделал паузу, открыл коробку с сигарами, выбрал третью справа и без промедления закурил, — с точки зрения политической так даже правильнее. По-кромвельски, без вихляний. Сразу — ясность, понимание, сразу — перспектива. Возврат к прошлому невозможен. Всё. Finita! Никакой неопределённости, а именно она больше всего вредит. Приносит новые треволнения, излишние кровопролития. А их не останавливать нужно, а предупреждать. Решительно и бесповоротно.

Не говоря уж о том, что и с нашей, глубоко эгоистической, а в то же время наиболее реалистичной точки зрения, точки зрения людей, знающих, что такое товар, продукт и денежный обмен, самое главное — стабильность. Без неё никакие дела не делаются. Поэтому — vivat, можно даже троекратный, если желаете! Без вопросов. Здешние любят троекратный, интересно, почему? Кстати, монополия теперь наверняка останется за нами. Так что нечего рассусоливать, надо докурить, выпить капли, выспаться и — работать!»

И всё-таки жгла сердце мистера Уилсона какая-то лучина, было ему, не побоимся этого слова, стыдно. За что-то, совершённое совсем не им и к чему он не имел ни малейшего касательства. Этакая, с позволения сказать, странность сознания. И не должен был себе пенять, а пенял, даже краснел внутренне. Так часто мы, видя чей-то неприличный, но не имеющий никакого отношения к нам поступок, который мы, при всём нашем желании, не могли бы предусмотреть и предупредить, отворачиваемся в сторону с тяжёлой душой и временно не можем быть счастливыми.

Вот и почтенный коммерсант, уже давно уговорив себя с помощью мощных и в какой-то степени неотразимых доводов экономического и государственного порядка, по-прежнему время от времени вздыхал, и тяжело вздыхал, из самой глубины души. Ловил себя на этом, запрещал, но ничего не выходило. Не сказать ведь толком, что терзало его, а терзало. И даже мысль о том, что надо бы добраться до нижней набережной и нанести внеочередной визит господину пастору, посетила растрёпанные раздумья директора санкт-петербургского филиала экспортно-импортной фирмы с мировым именем. Никак не менее двух раз посетила — и отвергнута не была.

24. Караульные и их командир

Проснулся я оттого, что мы резко остановились и я слетел со скамейки, больно ударившись копчиком о её край. Ещё не соображая, в чём дело, я вертел головой, тыкался носом в жёсткие сапоги лейб-медика и пытался взобраться на тесное сиденье. Со стороны это, должно быть, выглядело смешно. Тут дверь кареты с грохотом распахнулась, я увидел свет от ненужных по летнему времени факелов и, по-прежнему сидя на полу, с облегчением от разрешения нелепой ситуации спустил ноги на землю. Перетянутые ремнями мундиры склонялись через мою голову. Разобрать что-либо спросонья было сложно, я видел лишь серые тени, скопившиеся вокруг, и на всякий случай не двигался.

— А почему их двое, каналья? — услышал я разъярённый рёв, прогудевший прямо над моим ухом. — Ты, что, приказа не знаешь? — тут раздался звук удара, сопровождавшегося тяжёлым падением тела. Здесь я неожиданно прозрел и посмотрел в направлении действующих лиц сцены, столь знакомой мне по службе в русской армии. Всё происходило в двух шагах от вашего покорного слуги. Крепкий, широкоплечий офицер в гвардейском мундире, похоже, только что одним ударом уложил на землю старшего из сопровождавших нас гренадеров, а теперь избивал второго тростью.

— Ваше сиятельство, — незаметно сошедший с подножки и стоявший рядом лейб-медик решился подать голос. — Excellence, ваше сиятельство, не волнуйтесь — от моего ассистента не произойдет ни малейшего беспокойства. А я без него как без рук. Я очень сожалею, что вас не предупредили. Пожалуйста, будьте благоразумны.

Офицер даже не обернулся, только недовольно дернул плечами. Движения его руки немного замедлились, но стали тяжелее и прицельнее. По-прежнему яростно выгибаясь, он заносил трость, застывал на мгновение, выдыхал и, стараясь попасть только в одному ему известное место, опускал ее на скорчившегося на грязной траве солдата. Гренадер не сопротивлялся, он закрыл лицо руками, выставив локти вперёд, и слегка подёргивался при каждом ударе.

Внезапно офицер опёрся на своё орудие, не удостаивая нас взглядом, слегка повернул лицо вверх и вбок, продемонстрировав довольно породистый, может быть даже чересчур резко очерченный профиль, который, правда, портил заметный шрам на щеке, и употребив подряд несколько замысловато переплетённых площадных ругательств, добавил: «Ваш говённый ассистент пойдет обратно сам. До города. Пешком. И скажите спасибо, что не с голой задницей».

— Тогда я отправлюсь вместе с ним, — тут же отпарировал лейб-медик, — и будьте уверены, доложу обо всём без малейшей задержки. Слово чести. Вот будет радости-то — всех поочерёдно призовут куда надо и по головке погладят. — И зачем-то вполголоса добавил: — Бросьте устраивать истерику на ровном месте, ваше сиятельство. Бедняга даже по-русски не разумеет.

Пораженный столь наглым враньём, я отпрянул вглубь кареты и не слышал, как развивалась беседа высоких договаривающихся сторон. Почему-то у меня возникла мысль, что лучше бы знать о происходящем поменьше, хотя это полностью противоречило моим прежним намерениям. Трость свистнула ещё несколько раз, снова послышались ругательства, возня избиваемого, успокаивающий тон лейб-медика. Наконец он влез обратно в карету, внимательно на меня посмотрел и приложил палец к губам. Я кивнул в ответ, давая понять, что всё понял, прочистил нос и как можно более небрежным тоном громко спросил по-французски: «Все в порядке, месьё? Будет ли вам угодно дать какие-либо указания?» Патрон с удивлением воззрился на меня, и я сразу понял, насколько глупая фраза у меня вырвалась. Впрочем, в таких — и почти во всех подобных случаях — интонация речи важнее её содержания.

Лошадей вели под уздцы, мы двигались очень медленно, но в конце концов подъехали к парадному крыльцу небольшого дворца. По звукам шагов и лязгу амуниции было понятно, что нас сопровождает не менее десятка солдат. Я почему-то пыжился, хотя они не могли меня видеть, и старался держаться прямо, до боли в затёкшей спине. Дверь открылась. Лейб-медик посмотрел на меня с интересом и прежде чем выйти из кареты, не удержался и прошептал: «Мой милый, вы что, по-прежнему не понимаете, где мы сейчас находимся?» — и, не дожидаясь ответа, легко спрыгнул с подножки.

На лестнице стоял по меньшей мере целый взвод гренадер. Слышались крики, несло палёным, в глубине здания раздавалась беготня. И да, только в тот момент я внезапно понял, куда нас в течение долгого летнего дня вёз экипаж с особым конвоем, экипаж, в котором за город должен был приехать только один пассажир.

25. Рескрипт

«Её Величество Императрица, вступившая сего дня на престол по единодушному желанию и усильным просьбам Своих верных подданных и истинных патриотов сей христианской Империи, соизволила указать тотчас уведомить о сём происшествии всех иностранных министров, при Её дворе обретающихся, уверив их особливо, что Её Императорское Величество имеет намерение жить в добром согласии с Государями, их повелителями. День, когда сии министры смогут иметь честь представиться и принесть свои поздравления Её Величеству, будет назначен незамедлительно».

26. Заинтересованный разбор государственной бумаги

А чего добавить-то сверх этого, милые вы мои человеки? Всё сказано, передумано и по косточкам разобрано. Читайте, как положено верным подданным, официальный документ. Их, кстати, за последние деньки вышло несколько — друг друга чудеснее и речистее, словно одной рукой писаны. Сначала сообщено, что «Закон Наш православной Греческой Церкви восчувствовал свое потрясение и истребление преданий церковных». И про опасность принятия иноверного закона. Тут же присовокуплено про славу Российскую и победоносное оружие, кое заключением мира с самым её, нашей отчизны, злодеем, изъязвлено, а точнее отдана — это, значит, не оружие, а всё-таки слава, отдана, понимаешь, уже действительно в совершенное порабощение.

Благодаря чему — так, лизнем палец, дабы перевернуть аккуратненько, так, — внутренние порядки совсем «испровержены». Ну и далее самое главное: «Принуждены были… И все наши верноподданные присягу Нам торжественную учинили». Принуждены — вот так. Лучше не выразить. Все правильно — непотребство и испровержение завсегда принуждают государственные души к действию ради сохранения и на защиту. И со мной, грешным, произошло то же самое — сначала был принуждён действовать, а затем учинил присягу. В точности изложено, аж пробирает.

Так, продолжим, хотя главное уже сказано. «Где сердца нелицемерные действуют во благое, тут рука Божия предводительствует». Ах как славно! И про отечество, которое вострепетало. Обидно, что не я писал, ей-же-ей, обидно! Вот особенно здесь, где крамола вольтерьянская, без оглядки немыслимая: «Самовластие, необузданное добрыми человеческими качествами, в Государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, какое многим пагубным следствиям непосредственно бывает причиною». Верно же, верно! Ай молодца!

Далее опять идет про «к церковным обрядам презрение» — видели уже, пропускаем. Ага, вот — презрел… Чего-й это он всё презрел и презрел, будто другого слова нет — «презрел законы естественные и гражданские, готовил погибель Нашу и наследника Нашего истребление, судебные места презрел — ну, сие по сравнением с истреблением коронованных особ — сущая ерунда, можно было бы в конец задвинуть — из войны кровопролитной начинал другую крайне бесполезную — вот та-то, точно, была полезная. Что ещё — ах ты, возненавидел полки гвардии и превращать их начал в обряды неудобь носимые, вот ввернули, даже сразу и не понял, скажи пожалуйста, превращать в обряды, которые, понятное дело, паче растравляли сердца болезненные всех верноподданных войск, одновременно с чем даже саму армию раздробил, дав полкам иностранные, а иногда и развращенные виды…» Нет, сие не есть разумно, оплошность — правильнее было бы: «иностранные и развращенные». В отличие от тех, «которые единообразием составляют единодушие».

«Вовсе Нас истребить и живота лишить», — это, впрочем, одно, да и было уже помянуто, опять помарочка. Кто писал, кто писал? Штиль ещё куда ни шло, но общая диспозиция прихрамывает малость, я бы лучше справился. А почему, кстати, не я? Но оставим пока сей предмет, смотрим дальше. Значит, справедливо — в ответ на акцию следует «ре-акция»: «предостережены будучи… на такой страх поступили, какого только от нашего великодушия отечество Наше за любовь его к Нам требовать могло». А вот сие смачно сказано, не придерёшься. Опровержение, так сказать, на мои преждевременные критики. И вот это тоже солидно: «…Отдали Себя или на жертву за любезное отечество или на избавление его от мятежа и крайнего кровопролития». И опять верно — кому потребно крайнее кровопролитие? Только не любезному отечеству, оно его на дух не терпит.

Таперича вот такой поворот самый марьяжный, читаю и люблю: «…Все тогда при Нас находящиеся знатные верноподданные понудили… — так точно и написано, понудили. — Нас послать к Нему записку с тем, чтоб он добровольное, — именно так-с, добровольное. — А не принуждённое, — действительно, кому потребно принуждённое, — отрицание письменное и своеручное от престола Российского в форме надлежащей, — ещё бы попробовал не надлежащей, — для спокойствия всеобщего к Нам прислал». Ах славно сказал, шкурная твоя душа, господин тайный советник, узнаю сладкого по когтям его, узнаю и завидую.

И прислал ведь. Покаялся. Тягость узнал и бремя, силам своим не согласное, чтобы владеть Российским государством. Почувствовал внутреннюю оного перемену, убоялся приобретения себе верного через то бесславия. «После чего беспристрастно и, — повторяем, — непринуждённо — какое уж тут принуждение, когда есть опасность бесславия — от правительства Российским Государством на весь мой век отрицаюся».

Дальше менее интересно — обещания радостные, даденные по счастливому случаю. Но тоже приятно — обыкновенно видишь их прописью раз-другой за целую жизнь, а я вот успел и третий. Примерно одинаково с давешними, ещё никто забыть не успел. Всемилостивейше обнадёжим, не оставим, наиторжественнейше, соблюдению доброго во всем порядка. «Не сумневаемся, что все Наши верноподданные клятву свою пред Богом не преступят в собственную свою пользу, — нет, не преступят, я их хорошо знаю, и сам ни за что не преступлю, и другим не позволю, — и благочестие, по чему и пребудем с Нашею высочайшею милостию».

Ох, а ведь ничуть не устал, читаючи. Вот что значит закалка и радение о пользе отечества. Государственная все-таки у тебя голова, дорогой ты мой Василий Гаврилович!

27. Диагноз

Нас провели широким тусклым коридором, заполненным караульными. Возглавлял шествие старший офицер, за ним шёл кто-то из нижних чинов, потом двое солдат, затем патрон, я и, наконец, ещё двое солдат, замыкавших нашу небольшую колонну. Лестница, поворот, опять коридор. Наконец моему взору открылась небольшая ниша с массивной дверью, перед которой тоже стояли часовые. За дверью оказалась длинная анфилада, мы прошли её до конца. Завершалась она небольшой, плохо освещённой комнатой, куда вместе с нами, оставив солдат снаружи, зашел только офицер. Остановившись у порога, он щёлкнул каблуками. «Туалетная комната — вон там. Сколько вам понадобится времени?» — он обращался только к патрону, не обращая на меня внимания. «Не менее получаса, — ответил тот, — хотя после такой дороги… Впрочем, в связи с нынешними чрезвычайными обстоятельствами… Надеюсь, — добавил он, как только за офицером закрылась дверь, — вы не откажетесь помочь мне умыться?»

В туалетной комнате, где, как предполагалось, плеск воды должен был по возможности затруднить подслушивание, лейб-медик напрямую объяснил, в чём дело. Свергнутый император содержится здесь, в отдалённом загородном дворце, пока за ним не придет корабль из его родного германского герцогства. Он дал согласие покинуть Россию и Её Величество рада удовлетворить его просьбу. Однако позавчера утром было получено известие, что здоровье бывшего государя, и ранее отличавшегося излишней возбудимостью, вследствие недавних событий изрядно пошатнулось. Озабоченная этим, а пуще всего тем, что любое серьёзное недомогание её супруга (я не мог удержаться и добавил про себя: «бывшего супруга»), не говоря уж о большем, может быть превратно истолковано в стране и мире, императрица приказала одному из лучших врачей великодержавной столицы — тут уж не удержался патрон и, произнося эти слова, поклонился неведомо кому — осмотреть больного со всем тщанием и назначить необходимое лечение.

Как только вода прекратила литься, лейб-медик сразу же утратил доверительный тон и начал громко отдавать мне приказания, беспрестанно коверкая и перемежая французские и немецкие слова. Смысл его действий был понятен, и я сразу начал вертеться по комнате, громко топая ногами.

Вскоре в нашу дверь постучали, и давешний офицер пригласил доктора следовать за ним. Сделав вид, что не понял, я тоже двинулся к выходу, но был остановлен решительным жестом. «Сожалею, но мне дан приказ, чтобы первичный осмотр вы проводили один, без ассистента». Патрон испытующе посмотрел на офицера, потом на меня и решил, что на этот раз будет разумнее подчиниться. «Вы остаётесь здесь», — сказал он мне с неожиданно чистым галльским выговором.

Я начал в нетерпении мерить гостиную взад и вперед. Второй раз за сутки — пришло мне в голову. Потом проверил оконные рамы — их только что наглухо забили длинными трехгранными гвоздями. Да и высота, насколько я мог доверять своему глазомеру, была изрядная — кроны находившихся неподалёку деревьев колыхались на одном уровне с нашим этажом. За дверью несколько раз стукнули сапоги — по-видимому, менялся караул. В итоге я уговорил себя, что волноваться незачем, по крайней мере сейчас, снял сапоги и распластался на кушетке в углу, хотя о сне не могло быть и речи.

Лейб-медик вернулся через час с небольшим. Настроение его заметно улучшилось, он даже что-то вполголоса напевал и вежливо раскланялся с невидимыми мне сопровождавшими, перед тем как плотно прикрыть дверь. Я тут же вскочил в ожидании инструкций, но он успокоительно махнул рукой, а потом подал знак проследовать за ним в туалетную комнату. На этот раз, впрочем, он не прерывал своей речи даже во время необходимых при умывании пауз, хотя, зачёрпывая воду, я старался производить как можно больше шума. Беглый осмотр комнаты убедил меня, что она вряд ли снабжена чем-то кроме слухового окна, а значит, видеть нас никто не мог.

— Как император? — почти сразу спросил я, по привычке называя узника его старым титулом. — Да что-то с пищеварением, — охотно ответил патрон. — У него и раньше, говорят, случались запоры и колики, а на нервной почве, сами понимаете, всё обострилось до невозможности. Говорят, что в день переворота он, воротившись ночью из своей неудачной ночной прогулки, набросился на буженину, другие копчёности и часа два поглощал их, заливая бургундским. Вроде бы его потом хорошенько прослабило, чуть ли не в присутствии императрицы, ну, когда ему привезли отречение. Или вывернуло — я никак не мог добиться внятного ответа.

Удивительно, как только дело доходит до плотских вещей, то эти коронованные особы сразу становятся чрезвычайно деликатны. Их бывшее величество, когда его сюда привезли, первый день даже встать не мог. А потом только оправился — и по новой, уплетает за обе щёки, без разбору. Вы знаете, что у людей определенной внутренней конституции беспокойство духа приводит к бесконтрольному усилению аппетита? Да и что сказать — делать-то ему здесь больше нечего.

Кажется, его даже в сад не выпускают. Я спрашивал у офицера, сколько раз в сутки наш пациент гуляет — он сделал вид, что не услышал. Значит, ни разу. А бездвижность, как нас учит наука, отнюдь не способствует перевариванию пищи, тем более тяжёлой. Мне даже стыдно, что я должен пересказывать вам очевидные вещи, но не печально ли, что они остаются неизвестными большинству смертных? Я отвлекаюсь, но всё-таки… Не приходило ли вам, кстати, в голову, что во многих недугах вина самих больных не так уж мала? Вот теперь у него стула уже дня три не было, живот пучит, боли… Конечно, ничего страшного, — он о чём-то задумался. — Надо бы приготовить раствор и устроить ему, бедняге, хорошенький клистир.

Почти сразу же снова раздался стук в дверь — теперь осторожный, просительный. Двое слуг в серых ливреях вкатили в гостиную столик с едой и парой бутылок бургундского. Кажется, нас кормили с одного стола с его величеством — мысль об этом доставила мне какое-то странное удовлетворение. Я заметил, что врач внимательно изучил этикетку и, удивившись чему-то, осуждающе покачал головой. Впрочем, откупоривал он её безо всяких треволнений — и немудрено, вино было прекрасное. Проголодавшиеся, мы без рассусоливания накинулись на пищу и некоторое время почти не разговаривали.

— Вы знаете, — задумчиво процедил патрон, уже управившись с десертом и умиротворенно ковыряя у себя во рту зубочисткой, — на вашем, да и на моём, кстати, месте, я бы сейчас немного вздремнул.

28. Указ

«…Взошед на Всероссийский Императорский престол, промыслом и руководством Божиим, по желанию единодушному верноподданных и истинных сынов Российских, за первое правило себе постановили навсегда иметь неутомлённое Матернее попечение и труд о благополучии и тишине любезного Российского отечества, восстановляя тем весь вверенный Нам от Всевышнего народ в вышнюю степень благоденствия; а в следствие того при самом теперь начале благополучного Нашего государствования восхотели Мы, не отлагая вдаль, но в настоящее ныне время облегчить некоторою частию тягость народную, в наипервых в самой нужной и необходимой к пропитанию человеческому вещи, яко то в соли. Воля Наша есть ещё несравненно, как в сём пункте, так и в прочих, для всего общества полезных и необходимых, оказать Наши Матерния милосердия; и потому повелеваем отныне и во всём Нашем государстве соль продавать против той цены, по где до сего в продажу производилось, десятью копейками меньше каждой пуд».

29. Припадок

В дверь постучали — на этот раз резко, повелительно. Мы вскочили одновременно, я бросился на стук и едва успел увернуться от открывшейся мне навстречу тяжёлой дубовой створки.

— Вас просят, — унтер-офицер смотрел не прямо в глаза, а куда-то вверх. Не раздевавшийся для сна патрон набросил сюртук, протёр лицо несвежей салфеткой и проверил, на месте ли его очки. Подержал паузу ещё несколько секунд и счёл, что этого достаточно. — Извольте.

Я двинулся вслед за доктором, но солдаты опять встали на моем пути и оттеснили обратно, в комнату. Патрон сделал успокаивающий жест левой рукой и шагнул в темноту. Я успел заметить в глубине коридора запомнившееся мне давеча лицо со шрамом, принадлежавшее крупному молодому мужчине в гвардейском мундире, который, по-видимому, был облечён значительной властью. Дверь закрылась. Ничему не удивляясь, я зажег свечу и снова прилёг на кушетку. И неожиданно для себя снова задремал.

Этот сон, краткий и неоконченный, я хорошо помню. Я опять в карете, еду вдоль бесконечной аллеи, напротив меня сидит необыкновенно красивая молодая дама, судя по платью, из высшего света. Я хочу поднять вуаль, скрывающую её лицо, но отчего-то знаю, что этого лучше не делать, как знаю и то, что любое неосторожное движение может привести к моей гибели. Поэтому молчу, не двигаюсь, смотрю на забитое решёткой окошко и слышу, как переговаривается сидящая на облучке охрана. Вот что-то стряслось снаружи, они взволнованы, бегут… Надо ловить момент. Быть может, они сейчас отвлекутся и я смогу откинуть вуаль и увидеть, кто она? Мы несёмся всё быстрее, я слышу завывание ветра. Это — ураган, надвигается ураган, он ближе, ближе… Наконец, я решаюсь, но с каким же трудом поднимается моя рука!

Проснулся я от шума, разом ворвавшегося в удивительное видение, развязки которого я так и не узнал. Свеча чадила, а в голове зудело непонятное недовольство. Я протер виски, заскочил в туалетную и понемногу пришёл в себя. Судя по всему, на дворе было раннее утро — в это время года ночь в Петербурге коротка донельзя.

Шум нарастал. Казалось, что отовсюду доносятся крики, стук сапог и прикладов, туда-сюда бегут люди. Что могло случиться? Неужели на дворец напали сторонники императора и пытаются его освободить? Ещё один переворот? В таком случае… Здесь мои мысли запутались, и несколько мгновений я пребывал в полном недоумении. Тут щёлкнула дверь, и в комнату влетел растрепанный доктор.

— Где саквояж с инструментами? Да скорее вы! Его Величеству стало совсем плохо.

Мы выскочили в коридор и бросились к боковой лестнице. Чуть сзади трусили два гренадера с ружьями наперевес. «Почти как на войне», — подумал я, вприпрыжку одолевая ступеньки и с удивлением замечая, что пухлый и с виду неповоротливый доктор находится уже почти на полмарша впереди.

Караульные на лестничной площадке, словно по команде, сдвинули штыки и преградили нам путь. Солдаты за спиной тоже остановились — мы оказались в каком-то кольце. У меня по спине пробежал холодок.

— Я требую! — закричал по-русски доктор, — чтобы меня пропустили к больному! Немедленно!

Ни один из солдат не двинулся с места. Доктор не унимался. — Доложите начальству! — завопил он, сорвавшись и перейдя на визг, — я вам покажу…. — тут последовало несколько выражений, значение которых я хорошо знаю, но перевести дословно всё-таки не возьмусь.

Солдаты качнулись, как деревья от ветра, но штыков не разомкнули. Я скорее почувствовал, чем увидел, что в глубине залы произошло какое-то шевеление, и вскоре перед нами предстал худой офицер с цепкими чёрными глазами. Воротник его мундира был расстегнут, а левая щека перевязана. Быстро оценив обстановку, он обратился к доктору: «Что вам угодно?»

— Мне угодно, — доктор перевел дух, — чтобы меня немедленно допустили к пациенту, для лечения которого я был прислан именным повелением Её Величества. Что здесь происходит? Неужели вы не понимаете, насколько для… — патрон не нашел слов и ограничился взмахом растопыренной пятерни, — чтобы с ним, — он махнул рукой за спину офицера, — ничего не случилось?.. Какая же… — договорить ему не дали.

— Так это вы, сударь! А мы вас, признаться, заждались, — офицер немедленно раздвинул штыки рукой. — Прошу прощения, тут какое-то недоразумение — вы-то нам сейчас особенно нужны. Пожалуйте за мной.

Но не успели мы тронуться с места, как совсем рядом, за ближайшей дверью раздался нутряной, пронзительный крик, который в соответствии с моим, уже немалым опытом не мог быть ничем, кроме крика предсмертного. И редко когда мне доводилось слышать вопль столь отчаянный, столь душераздирающий. Там, за стеной, кто-то умирал в страшных мучениях, прямо сию минуту. И не ждал — знал, что никакой помощи ждать не может. Потому и ревел, прощаясь с жизнью, как загнанный зверь с подсечёнными коленями. Вслед за офицером мы ринулись в темноту.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.