Генрих Иоффе: В переломах судеб. Две истории, которые быль

Loading

Годы шли, забывалась история с Тимофеем и Ревеккой, когда-то потрясшая Долговичи и всю округу. Многие цалкины потомки уехали в большие города, но немало осталось и на родине. Знать бы им, что остались на свою погибель…

В переломах судеб

Две истории, которые быль

Генрих Иоффе

«РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА» ИЗ ДЕРЕВНИ ДОЛГОВИЧИ

Тимофей Валович как уехал на заработки в Петербург, так на родину в свою деревню Долговичи, что на Могилевщине, и не вернулся. Потом стало известно, что в Петербурге поступил он работать в полицию. В деревню приезжал только в отпуск, да и то редко. Высокий, статный, усы вверх закручены, а форма на нем — одно загляденье. Деревенские девки, добрые, ядреные, нарочно попадались ему на пути, он — ноль внимания. Говорили, что у него в Питере есть городская.

Была в деревне пивная. Держал ее жид Цала-Гирш, деревенские его просто Цалкой звали. Пиво продавал на вынос и распивочно. Мужики к нему ходить любили: выпить, потолковать. Как-то забрел к Цалке и Тимофей. А у того пять дочерей было, старшая — Рива. Приметил ее Тимофей и сказал кому-то:

— Ну, я пропал, хлопцы.

А из-за чего там пропадать — неведомо. Росточком небольшая, худенькая, глазища, правда, черные, в пол-лица. И ежели уж кому пропадать, то не Тимофею, а скорее ей, Риве. Замечать стали — заглядываются ее черные глаза на бравого Тимошу. Потом видели их вместе за рекой, текущей в этих местах сквозь сплошные заросли ивняка.

Но не слыхать было во всей округе, чтобы люди Моисеева закона с православными соединялись. А тут не разлучить Риву с Тимофеем. Цалка дочери в ноги упал:

— Что ты нашла в нем? Мужик он, а мужики всех нас ненавидят. Не позорь наш род!

Рива плачет, рыдает в голос. Вся цалкина родня рыдает. А что делать? Любовь! Водой не разольешь. Тимофей со священником договорился, тот еще с кем следует, и как-то темной ночью умыкнули Риву из родительского дома. Бежала девка с Тимофеем. Поместили ее в дальнем монастыре, стали там готовить к принятию христианской веры. Цалка приезжал, опять в ногах у дочки своей валялся, сулил ей золотые горы. Нет! Уехал поседевший, больной…

И вышла из монастыря уже не Рива, а Евдокия с крестом на шее. Цалка всех родных собрал и сказал:

— Она отныне не наша: проклинаю ее. Да не будет отныне помянуто и произнесено имя ее. Никогда!

Но никогда не говори «никогда!» Пришло время — и вспомнили бывшую Риву! Грянула революция, за ней — гражданская война. Загуляли шайки и банды. Любимое их занятие — евреев «потрошить». Грабят, насилуют, убивают. Цалки в живых уже не было, а родня его разросшаяся дрожит, трясется: куда деваться? Тут и вспомнили Риву-Евдокию. Прятаться бежали к ней. Она прошлое не вспоминала, всех укрывала до поры, пока бандиты с посвистом и гиканьем не покидали деревню.

Скрывавшиеся в доме бывшие родственники Евдокии ранними утрами с изумлением смотрели, как она низко кладет поклоны перед иконами, крестится, шепчет молитву. Истово была верующая-православная.…

Годы шли, забывалась история с Тимофеем и Ревеккой, когда-то потрясшая Долговичи и всю округу. Многие цалкины потомки уехали в большие города, но немало осталось и на родине. Знать бы им, что остались на свою погибель…

Война, немцы! Первым делом согнали евреев вместе, приказали идти в дубраву. Раздали лопаты, велели копать ров. Выкопали. Немецкий офицер распорядился сложить лопаты в кучу, а самим лечь в ров, интервалом в три шага (немцы порядок любили). Когда улеглись, по лежавшим и полыхнули из шмайсеров..

Повезло только одной внучке Цалки — Фриде. Еще накануне расстрела она убежала из дома к Евдокии, бывшей своей тетке Риве. Как сумерки стали спускаться, та вывела Фриду на шлях, показала тропинку в перелесках и болотистых местах. Сказала:

— Доберешься до села, спросишь дядько Павло, он тебя переправит к партизанам.

Так и спаслась.Фрида.

* * *

В конце 1945-го или в начале 1946-го года к моей матери, жившей в Москве, пришел неизвестный ей солдат.

— Извиняйте, — сказал он, — вы меня не знаете, а я ваш близкий родственник, Гришко меня зовут. Двоюродный брат. Матка моя — ваша тетка из Дорговичей. Евдокией ее звали, а батьку — Тимофей Валович. Когда я уходил на фронт, матка сказала, что в Москве у нее должны быть родные. Записала несколько имен на случай. Я вас по справочной нашел.

И рассказал про горькую судьбу своей матери — одной из цалкиных дочерей. И это был финал той истории, которая началась давным-давно в белорусской деревне, где еврейская девушка по имени Рива и белорусский парень Тимофей поженились, полюбив друг друга.

Солдат поведал, что в 44-м году, когда он лежал в госпитале, пришло ему письмо от односельчанина. Тот писал: когда в деревне стояли немцы, кто-то донес, что тетка Евдокия в молодости была жидовкой, а теперь у нее схороняются жиды и партизаны. Однажды ночью ее забрали, куда-то увели, и с той поры ее не видали.

— Убили мать, — сказал солдат, — даже старуху не пожалели. Ну, ничего, я приеду — разберусь с кем надо.

Он вытянул огрубевшие пальцы и медленно сжал их в кулак. На другой день солдат уезжал. Затянул и поправил ремень на шинели, закинул за плечо «сидор» — вещевой мешок. Пообещал «отписать». Но не «отписал». И пичего о нем больше не было слышно.

Р.S. Эту историю рассказала мне мать. Она помнила ее во всех деталях.

СТАРАЯ, СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ

Итак, в древности считали: история не должна ничего доказывать и утверждать. Ее задача — рассказать, поведать. Держусь этой мысли, и как бы просто веду разговор…

А род мой — из Белоруссии, Белой Руси. Когда я впервые приехал сюда, мне показалось,что она серебристо-туманного цвета, а пахнет смесью жареной картошки и только-только испеченного хлеба. Хорошо. Тишина, уют…

Предки мои жили в селе Долговичи Оршанского уезда Могилевской губернии.

Всегда говорили (и говорят) о евреях, что это люди ушлые, хитрые, себе на уме. Нет, нет, далеко не все. Вот держу в руках старую, старую больше, чем столетней давности фотографию и видно: те, кто на ней — мои предки — были, наверное, людьми простодушными и даже немного смешными.

Вдруг нагрянул в Долговичи какой-то разъездной фотограф, повесил на стену их дома неизменное тогда полотнище с изображением древнеримской колоннады, экзотического пруда с плавающими лебедями и нажал на «спуск». Раз! Готово! Увековечил. И никто, никто не обратил внимания на то, что из-под намалеванных римских колонн и пруда с красавцами-лебедями предательски видны уже потрескавшиеся бревна старой деревянной хаты.

На фотографии — три молодые женщины с одинаковыми, надо полагать,модными в те времена прическами и в одинаковых (тоже, вероятно, модных тогда) платьях со стоячими воротничками.

Это дочери бородатого старика, на фото сидящего подчеркнуто прямо, руки на коленях. Мой прадед по матери — Гирш Макрович. Но у него была еще одна дочь, на фотографии отсутствующая. Почему? Ее история — в рассказе «Ромео и Джульетты из деревни Долговичи». Во втором ряду, по правую сторону от прадеда — его невестка и сын (мои бабушка и дед). Рядом — две их дочки, высокая (в клетчатой юбке) — моя мать. На фотографии нет еще одного сына прадеда. В начале ХХ века он уехал в Америку. Мать моя рассказывала мне, что он хотел взять ее туда вместе со своей семьей. Она отказалась, осталась дома, на родине. Никогда я не слышал, чтобы она читала стихи. Но незадолго до смерти, когда, овдовев, вынуждена была уехать из Москвы в другой город, к дочери, прочитала мне Пушкина:

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне б все ж хотелось почивать…

Ее образ никогда не покидает меня Вот вижу ее, внимательно слушающей собеседника. Она была молчалива, предпочитала слушать, а это свойство ума. Есть, есть и моя перед ней вина.

Жен вспоминали на привале
Друзей в бою. И только мать
Не то и вправду забывали,
Не то стеснялись вспоминать.
Но было, что пред смертью самой,
Видавший не один поход,
Седой рубака крикнет: мама!
И под копыта упадет.
(М. Максимов)

Весь нижний ряд на фото — пять мальчиков в русских рубашках-косоворотках — сыновья моего деда, уверен, заслуживают долгой памяти. Они, естественно, не знали своего будущего. Я знаю. Не потому ли, наверное, в их детских лицах мне мнится некое прозрение или стремление прозреть то, что с ними произойдет…

Пять сыновей было у моего деда, пять! Родились они в период между концом ХIХ и началом ХХ века. Самый маленький, младший, стоящий на фото у колен отца, скоро умрет от какой-то болезни. А пока он стоит, насупившись, словно бы обидевшись на что-то. Никто же из остальных не избежал ударов «железного» ХХ века. Все его удары они приняли на себя…

Вот самый старший (он в темной рубашке, сидит у ног отца). В глазах его — какая-то настороженная задумчивость… 1914 год, мировая война. Он недавно кончил гимназию. Теперь его черед воевать «за веру, царя и отечество». Может быть, он чувствовал свою судьбу?

Но этому пареньку родители хотели дать шанс. В свое время, работая в фондах архива Департамента полиции за 1915 год, я наткнулся на любопытное письмо некой медсестры-еврейки военного госпиталя из Москвы ее брату, пожелавшему добровольно вступить в офицерское училище. Письмо было перлюстрировано в полиции и таким образом сохранилось, дошло до наших времен. Сестра спрашивала:

«Кого ты защищать идешь? Где отечество? Что дает тебе это отечество, как еврею? Со слезами на глазах рассказывали мне солдатики-евреи, как враждебно к ним относятся в армии солдаты и офицеры. А что сотворили со всеми евреями, которые жили близко к позициям, ведь их всех превратили в преступников. За кого ты идешь сражаться? Где самолюбие у тебя? Подумай, что ты делаешь».

Так, наверное, думала и моя бабка. Она — женщина решительная — собрала в узел гражданскую одежду и поехала в город, где стояла часть, в которой перед отправкой на фронт служил ее старший сын. Она по-еврейски говорила ему, что он должен переодеться и незаметно уйти. Его спрячут так, что никакая полиция не найдет, то есть она предлагала ему, просила и умоляла его дезертировать. Он ответил, что против совести и закона не пойдет.

— Почему должны воевать мои товарищи, — спрашивал он, — а я сидеть за их спиной? Нет!

В слезах мать уехала со своим узелком. Прошло время, и получено было казенное письмо, в котором говорилось, что он «пропал без вести» (была в ту войну такая формулировка). Пропал без вести — значит, убит неизвестно где и когда. В Пруссии, Прибалтике, Галиции?..

А у ног матери (моей бабушки) припал на одно колено мальчик в белой рубашке. Лицо его, мне кажется, выражает внимание, любопытство, вопрос. Что будет, что там — впереди? Его призвали в Советскую армию в 1941 году уже зрелым человеком. Полной мерой он хлебнул трагическое начало войны. Выходил из окружения, попал в плен, чудом бежал и снова был поставлен в боевой ряд. Ему повезло. Он прошел войну «от звонка до звонка». Но вскоре умер.

Мы не от старости умрем.
От старых ран умрем…
(С. Гудзенко)

Это и о нем. Мой дед потерял еще одного сына.

Но до Отечественной войны семью деда не обошла трагедия, обрушившаяся на многие тысячи советских людей. Ежовщина! Бешено крутящаяся ее воронка втянула мальчика, который на фотографии опустился на коленки, опершись о них руками. Он смотрит прямо, даже с некоторым вызовом, как бы готов принять рок.

Никого из детей моего деда не прельстили торговля или финансы. После революции страна строила, и все сыновья стали инженерами. Этот мальчик окончил институт инженеров транспорта, и строил шоссейные дороги. Одна из лучших шоссейных дорог 30-х гг. «Москва-Минск» — его работа, его проект. Сам нарком Каганович вручил ему ценный подарок — золотой портсигар и представил к ордену. Тогда, в 1935–36 годах так называемых орденоносцев в стране было очень мало.

Потом его перевели из Минска в Москву, и он стал главным инженером учреждения, строившего шоссейные дороги по всему Союзу. Но на беду начальником этого учреждения был Л.Серебряков — бывший секретарь ЦК и… бывший сторонник Л.Троцкого. В борьбе с «врагами народа» Сталин копал глубоко, можно сказать, черпал до дна. Когда в 37-м г. Серебряков был взят, стало ясно, что вся его команда последует за ним. И «мальчик с фотографии» знал это. Дома он говорил жене и старикам-родителям:

— Не надо отчаиваться. Ну, получу 5-6 лет. Когда вернусь, дочка будет уже большая, пойдет в школу, и я буду сопровождать ее.

Он жестоко ошибся в оценке своей «вины». Ему дали не 5 лет, а «10 без права переписки», что маскировало высшую меру наказания — расстрел. Его, как и тысячи других, убили на полигоне НКВД «Коммунарка» под Московой. Это жене его дали 8 лет лагерей. На руках стариков осталась трехлетняя внучка. Они не отдали ее в детский дом. (Она выросла человеком чистейшей души, была преподавателем университета, жизнь ее окончилась в Израиле).

В дополнение к восьми годам жену «врага народа» на несколько лет лишили права жить в Москве после возможного возвращения. Сначала она жила в Тихвине, а через три года ей позволили вернуться в Москву. Я много раз разговариил с ней. Она рассказывала: когда на Лубянке ей объявили приговор, она мгновенно и полностью оглохла. Потом слух возвратился…

Я осуждал Сталина, ту власть. Она резко обрывала меня:

— Замолчите! Вы ничего не знаете, а главное — ничего не понимаете!

Я часто размышлял над ее словами. Боялась «стен»? Нет, тут было что-то другое.. Что? Не знаю….

Маленький мальчик, сидящий на фотографии в нижнем ряду на стульчике, смотрит не по-детски серьезно, внимательно. Он пережил всех своих братьев, и ему одному дано было узнвть их горькие судьбы.

В Отечественную войну его не мобилизовали на фронт, потому что он был путейским инженером-изыскателем. Он и его товарищи группами, партиями, где пешком, где верхом на лошадях, часто шли по неизведанным местам, нанося на карты и планы линии будущих железных дорог. По ним потом непрерывными потоками шли на запад тяжелые составы с орудиями, танками, самолетами, солдатами. А они часто недоедали и недосыпали. Ночевали либо в палатках, либо в старых вагонах на заброшенных полустанках. Фронт требовал! Суровое, беспощадное время. 9 мая 1945 года пришла победа.

Тремя инфарктами (помимо медалей и орденов) был отмечен этот мальчик. Но у него еще были силы схоронить отца (моего деда), умершего день в день со Сталиным — 5 марта 1953 года.

На кладбище еще лежал глубокий снег. Проваливаясь в него, мы добрались до вырытой могилы. Высокий, тощий еврей в черном и кипе, подошел к нам.

— Нужна ли заупокойная молитва? — спросил он.

И мы — неверующий последний оставшийся в живых сын и неверующие внуки — ответили:

— Нужна.

Гортанные, непонятные звуки понеслись к низкому, хмурому небу. А вскоре четвертый инфаркт в возрасте 55 лет доконал и последнего сына, мальчика, который на фотографии сидит на детском стульчике. Всю свою трудовую жизнь он проходил в поношенных железнодорожной тужурке и фуражке. В них он и был похоронен. Когда об этом сказали матери (моей бабушке), она уже была совсем плоха. Долго молчала. Потом сказала:

— Плохой свет.

* * *

Рано ушли из жизни пять мальчиков в русских рубашках-косоворотках, как и много, много из их поколения. Будут ли когда-нибудь еще в России люди такого самоотверженного, бескорыстного поколения?

Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье,
Но их повыбило железом.
И леса нет. Одни деревья.
(Д.Самойлов)

Print Friendly, PDF & Email

6 комментариев для “Генрих Иоффе: В переломах судеб. Две истории, которые быль

  1. Уважаемый Генрих, спасибо за рассказ. Цепляет за душу, и написано хорошо, я как ни пишу, а каждый говорит только моим голосом, а ведь голоса у всех разные. Вам это удалось.
    Жизнь и судьба, их знают только постфактум. Я сейчас пишу, не знаю, как получится, историю, основанную на событиях вокруг семьи выходцев из Польши. Один, Аарон, в 32-м уехал в Палестину и чудом выжил, в тяжелейшем бою у кибуца Негба подбил «коктейлем Молотова» египетский танк… Това с отъездом опоздала, прошла пять концлагерей, последний — у Менгеле, в 1949-м приехала в Израиль с мужем. В 33-м в Палестину приехала будущая жена Аарона, она была видным деятелем рабочей партии и приезжала в Москву вместе с Голдой Меир. Ее брат оказался в той части Польши, которую заняли советские войска. Его жену и дочь повесили немцы, а сам он прошел все круги советского ГУЛАГа и тоже выжил. Но сионистом он не был, в Израиль ехать отказался. Приехали его дочери только после его смерти. А сын Товы и дочь Аарона поженились. В итоге все, кто живы собрались здесь, но простого пути не было, все шли в миллиметре от смерти.

  2. И ещё одна ошибка в цитируемом стихе Пушкина (кроме отмеченной Ф. Петровой). Написано: «Мне б все ж хотелось почивать…», а у Пушкина «Мне все б хотелось почивать.»

  3. Непонятно поступление еврея в «офицерское училище» в 1915 году. Наплыв евреев в школы прапорщиков (быв. юнкерские училища) произошёл после Февраля 1917 г., когда евреи получили гражданские права. До этой даты еврей не мог быть офицером. Соответственно, офицерские училища для них были закрыты.

  4. Два коротких, неспешных повествования, охвативших весь прошедший век. Жизнь и судьбы большой еврейской семьи из белорусской провинции на фоне жизни и судеб страны. Достоверно и мастерски. Для меня — как графика белорусского периода А. Каплана.
    Несущественное замечание.
    В предложении:
    «… какой-то разъездной фотограф, повесил на стену их дома неизменное тогда полотнище с изображением древнеримской колоннады, экзотического пруда с плавающими лебедями и нажал на «спуск». Раз! Готово! Увековечил»
    мне кажется «…Нажал на «спуск» должно быть заменено на «…снял крышечку объектива, досчитал до трех…».
    Спасибо.
    М.Ф.

  5. Хорошо написано, читается легко. Многое узнаваемо и вызывает ассоциации. В цитируемом четверостишии Пушкина дпоущена ошибка: «Но хоть бесчувственному (а не бездыханному) телу. ..» Если правильно произнести «бездыханному», оно не влезет в строку.

    — Спасибо, исправили (редакция).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.