Александр Левинтов: Ноябрь 15-го. Часть I

Loading

Валя, именно в силу своей отсталости даже от одноклассниц была тихоней и никогда никуда не высовывалась. Она бы и прошла эту жизнь незаметной тенью, если бы не её голос.Ещё в первом классе на уроке пения учительница обнаружила в ней необычайно сильный и чистый голос, снабжённый к тому же абсолютным слухом…

Ноябрь 15-го

Заметки. Часть I

Александр Левинтов

30 октября

День памяти жертв политических репрессий

первыми гибнут лучшие,
светлые, честные, нужные —
себе, своим детям, стране,
всему человечеству, Богу

первыми гибнут сильные,
храбрые и бесстрашные,
те, кому лучше безглавие,
чем позор головы раба

первыми гибнут таланты,
контрастные серостям будней,
не штампованные, без калибра,
вне стандартов и норм

а если ты жив, то помни:
первыми гибнут лучшие

Без человека

к несчастью для нас
он старался молчать
и тем составлял равносильную часть
без умолку треплющих мнимости масс

но вот он ушёл,
всё отдав небесам,
архангелы «встречную» грянули, Сам
его пригласил за нектаристый стол

беседу вели
эти двое, пока
внизу уминали друг другу бока
министры, премьеры, шуты, короли

мы тупо живём
без него и идей,
где нет человека, там много людей,
слегка зарастая корьём и старьём

Валя Завьялова

Московская дурка для девочек, официально — школа-интернат коррекционного вида имени Россолимо. Мир таинственных отношений и способностей.

Две девочки водружают громоздкие новогодние украшения в актовом зале. Одна из них роняет долго натягиваемую до того гирлянду, и та рассыпается — теперь полчаса уйдет на кропотливую сборку.

— Собес, — цедит сквозь зубы другая.

— Сама собес, — в тон ей парирует оплошавшая.

Это они так ругаются.

У них разные судьбы и траектории: кто-то после восьми лет учебы здесь пойдет в ПТУ и получит рабочую специальность, где особенно важна монотонная кропотливость. Это — лучшие. Кто-то попадет в собесовский инвалидный дом и протянет ещё несколько лет в кругу идиотов, неизбежно приравниваясь к ним. Между двумя этими крайностями — горсть паллиативных возможностей, даже не горсть, а горсточка. И ни одной счастливой спичечки.

Я расскажу про Валю Завьялову.

Как и большинство других, Валя своих родителей, свою маму, никогда не видела и не знает. Их оставляют в роддомах, узнав, что у них что-то не всё в порядке с мозгами. Иногда с ними расстаются чуть позже, но общее правило одно — чем быстрее избавишься, тем лучше, потому что со временем их смертность убывает по гиперболе, и память и совесть по ним убывает в той же последовательности.

Нормальные это хищно понимают, местные так до конца и не могут освоить эту логику и потому в каждой нормальной женщине чувствуют маму, хотя бы отчасти. Что же касается пап, то они вообще не очень понимают, кто это такие и зачем, а потому панически боятся всех мужчин, хотя на их интернатском веку особей неженского пола почти и не бывает.

Валя училась неважно. До пятого класса вообще остро стоял вопрос о переводе её в инвалидный дом, к идиотам, ну, а пятом — уж надо дотягивать до выпуска, чтобы оправдать бюджетные средства, потраченные на её интернатскую жизнь, а средства, если вдуматься, немалые: аренда помещения, ЖКХ, зарплата персонала, охрана, ремонт, тетради и учебники, чуть не забыл — питание, одежда и обувь. «Всюду жизнь», если верить художнику Ярошенко, а, стало быть, и воруют всюду, особенно завхозы и повара. Недоедание — основная причина отсутствия интеллектуального прогресса в школах-интернатах коррекционного вида, особенно — сахара и витаминов, то есть того, что легче всего украсть.

Валя, именно в силу своей отсталости даже от одноклассниц была тихоней и никогда никуда не высовывалась.

Она бы и прошла эту жизнь незаметной тенью, если бы не её голос.

Ещё в первом классе на уроке пения учительница обнаружила в ней необычайно сильный и чистый голос, снабжённый к тому же абсолютным слухом и абсолютной памятью — она могла воспроизвести любую песню с необыкновенной точностью и даже со всеми словами, которых она не понимала вовсе.

Её непременно ставили солисткой школьного хора: её высокий голос хватал за сердце всех, даже завхоза и повара. И дело не только в высоте и чистоте голоса — Валя искренне переживала даже самые простые детские песни. Что уж она там переживала, никто не знал: Валя не смогла бы выразить в словах свои чувства — но хлюпали носами и даже порой ревели в голос многие, наверно, все.

А Валя — она мне рассказала однажды, поверив в то, что я Дед Мороз — настоящий, и мне можно говорить самое заветное — ощущала музыку как самою себя, она в каждой мелодии узнавала себя, такой, какой никто её не знал и она сама не знала: она видела в прекрасной музыке прекрасную себя. Она восхищалась красотой и свободой мелодии как своей красотой и свободой. И потому она не просто повторяла написанную кем-то и когда-то музыку — она вплетала в неё свою душу, даже не зная, что такое душа, именно потому, что не знала. А слова… а что слова? Она не считала их словами и пела их как звуки.

Помимо солирования в школьном хоре она «давала концерты» для начальства и шефов, более или менее регулярно наезжавших в интернат. Её оперный репертуар — самые ходовые женские партии из Верди, Россини, Скарлатти, Беллини, Моцарта, Гуно, Чайковского, словом, сливок оперного наследия. Самым любимым её номером была ария Далилы из «Самсона и Далилы» Сен-Санса. Откуда ей было знать о любовных страстях и чарах? — да она и не знала, она пела о своем, себе и о себе, это другие потрясались мощью слышимых и видимых им эмоций. Пела она и за биттлов, и за Уитни Хьюстон, и за Майкла Джексона — у неё не было ни пределов, ни ограничений.

И уже совсем для себя, так, чтобы никто не знал и не видел, и не слышал, она пела симфоническую и инструментальную музыку: «Лунную» Бетховена, соль-минорную 40-ю Моцарта, интродукцию и рондо-каприччиозо Сен-Санса, «Болеро» Равеля, Голубую симфонию Гершвина.

И все нормальные: и в интернате, и из начальства, и шефы — говорили: «она должна учиться пению, она удивит своим голосом мир». Они все говорили, но никто из них ничего не делал — у нормальных полно своих дел, и все — неотложные.

А Валя пела всё лучше и лучше. Музыка не рвалась из неё — она жила в Вале.

Училась же она всё хуже и хуже.

Как ни старались натянуть ей тройки и вытянуть, строгая комиссия из министерства не пропустила девочку в восьмой класс. Строгая комиссия сказала: «мало ли, что она хорошо поёт, а у меня критерии, разработанные академией образования и утверждённые коллегией министерства, ничего не могу поделать. Я нарушать не имею права и не буду».

Её отчислили из интерната и списали в дом инвалидов. Прощаясь с Валей, плакал весь интернат: и девочки, и преподавательницы, и завхоз с поваром в обнимку.

В доме инвалидов Валя Завьялова не протянула и года.

Пазлы

На лит-ре и рус-язе он перебивался с двойки на тройку, и на него давно уже махнули рукой: ЕГЭ по русскому — не для таких.

Но он любил собирать пазлы.

Ещё в шестом классе он создал пазл из любимых «Трёх мушектёров». Пазл по объёму получился даже чуть больше, чем у Александра-Дюма-старшего. Три мушкетера, Атос, де Тревиль и миледи Винтер, одетая мужчиной, храбро сражались с д’Артаньяном и его партией, королём, королевой, кардиналом Ришелье и Портосом. Арамис со своей возлюбленной Констанцей Бонасье готовили в бастилийском подполье французскую революцию, а тайно помогавший им герцог Букингемский интриговал против английской королевы.

Это пазл среди одноклассников прошёл на ура, но совершенно незаметно для учителей, как всегда.

Следующим пазлом стали «Двенадцать стульев». Окрылённый первым успехом, отпетый двоечник накатал вдвое больше, чем у Ильфа и Петрова, но сохранил событийно весь роман.

На аукционе Киса случайно нашёл за подкладкой туго скрученный давнишний схрон в 40 похоронных рублей. Все десять стульев были выкуплены разом, на радостях компаньоны сели на пароход «», безбожно кутили с Малкиным, Палкиным, Чалкиным и Залкиндом на предмет пива и воблы, волочились за всем женским составом театра «Колумб» до самых Васюков, где Остап самым вычурным образом спустил весь капитал, построив Международно-Междупланетный Дворец Шахмат. Растроганная ФИДЕ оплатила поездку друзей по Кавказу и Крыму. Остап был приглашён в Буэнес-Айрес на матч Алёхина с Капабланкой, но великий комбинатор оказался не силён в географии и угодил в Рио-де-Жанейро, куда мечтал попасть всю свою постлагерную юность. Он по телефону помог Алёхину своими плодотворными дебютными идеями победить пылкого кубинца, которому, заодно, сосватал не то Эллочку Людоедку, не то верную её подругу Фиму Собак, не то, кажется, обеих разом. Пазл романа кончался в Москве громким показательным процессом над обоими героями, проходивших, в интересах следствия и суда, под именами Рокотова и Файбишенко.

В дальнейшем автор уже не ориентировался на мнения и восторги одноклассников и заработал в одиночку на полную мощность: «Война и мир», «Преступление и наказание», «Отцы и дети», «Волки и овцы», «Былое и думы», «Белое и чёрное», «Блеск и нищета куртизанок» — всё это он слил в летние каникулы между восьмым и девятым классами в единый пазл, названный им «Муму и её дети».

Его вызывающее поведение было пресечено, когда он покусился на наше всё и создал пазл по сказкам Пушкина, да мало того, стал распространять свою мерзость в младших классах.

Сдал его только что принятый в пионеры Вовка Медведев. Был громкий педсовет с приглашением департамента образования их управы и органов опёки. Незадачливого хулигана отчислили из школы, с облегчением освободившись от угрозы снижения показателей в учебном году.

Спустя лет двадцать Нобелевскую премию по литературе вручат гражданину Парагвая с русской фамилией «за заслуги перед мировой литературой в создании нового жанра».

Поздняя ночь

рябиновая ночь,
рубиновая ночь —
последних гроз мечту
в ночи не превозмочь,
и лето улетит
сверкая на лету
седою нитью лет,
когда и сил уж нет,
но память, память вьёт
воспоминаний лёт,
и я опять не сплю,
спокоен, тёмен дом,
рябина за окном,
я жду, когда нальют
забвения вино,
я жду его давно:
рубиновый поток,
рябиновый намёк

Гедонизм

Женев и Парижей жених,
влюблённый по самые уши,
я был, очарованный, в них,
я видел и слышал их души

брусчатки, ансамбли домов,
и тихие скверы, и парки —
к свиданию с ними готов,
чего б там ни строили Парки

я лёгкой добычей летел
соблазнов, циклонов, страстей
лишь чуть оголяемых тел
и пьяных призывов друзей

не тратим года, а живём,
не бьёмся в тоске пустяков,
мы сами себе — бурелом,
и сами — придумщики снов

Дело о себе

Сегодня, 20-го ноября, я получил приказ из ректора предъявить справку о наличии (отсутствии) судимости в срок до 15 января. В сопроводиловке срок сдвинут на 10 января, «то есть конец декабря». Мне лично заниматься исследованиями (а я — ведущий научный сотрудник) судимость не мешает, как имеющаяся, так и отсутствующая, поэтому я позвонил в ректорат узнать, кому это мешает, к тому же в столь срочном порядке:

— Ректорату это не надо, но это — требование МВД.

Интересно, что это — Arbeitferboten? Но судимость не мешала занимать ведущие должности Манделе, Гавелу, даже Ленину-Сталину сроки не мешали руководить страной, а тут — тихая и непубличная работа в одиночку. Да я бы ради одиночества и бессуетности сам бы в тюрьму сел.

Помнится, раньше такая справка требовалась при выезде на ПМЖ за границу: идёшь к своему участковому менту из червонец или эквивалент червонца в эпоху инфляции получаешь эту бесплатную справку. Менты в 90-е годы ещё не стали хапугами.

Я ещё застал те времена, когда в анкетах при приеме на работу были такие вопросы как:

— Что вы делали до 1917 года?

— Состояли ли вы в других партиях или фракциях РСДРП(б)/ВКП(б)?

— Были ли вы в зоне оккупации?

— Есть ли у вас родственники за границей?

Всё это, разумеется, хорошо известно было органам, которые не зря считали себя компетентными, но стучать на себя надо было непременно, на всякий случай. Более того, уж не помню, по какому случаю, кажется, при служебной командировке на Кубу, потребовалось сообщить на каком кладбище и на каком именно участке похоронены родители, а также адреса, место работы, должность, семейное состояние и допуск к секретным документам моих братьев и сестер, а также их супругов — независимо от того, к каких мы находимся отношениях (слава Богу, со всеми в хороших, но ведь это вовсе необязательно).

Делать нечего, начал следствие по поводу своего криминального или некриминального прошлого. Естественно, такую справку может выдать только МВД. Зачем нужна справка МВД в МВД я спрашивать не стал — не у кого.

Далее следствие шло следующим образом.

На сайте госуслуг я узнал, что такая справка выдается бесплатно и может быть получена как онлайн, так и в любом органе МВД на территории всей России. Правда, тут же сообщается, что справку поможет достать некий посредник за 2000 рублей + 300 рублей за курьерскую доставку.

Как человек наивный, решил пойти по онлайн версии. Зарегистрировался, сообщив о себе кучу полезных и подробных сведений вплоть до номера страхового свидетельства (это, похоже, аналог американского SSN), получил подтверждение, что я полностью прошел индентификацию и регистрацию (это занимает от нескольких минут до нескольких дней, как сказано в предупреждении, но я проскочил за полчаса), однако при попытке заказать справку узнал, что это лишь частичная регистрация, а надо пройти полную, но что я при этом должен делать и какие ещё сведения о себе сообщить, не говорится. Круг замкнулся довольно быстро, и эту версию пришлось отбросить.

Позвонил секретарше отдела, милой девушке, которая обычно ничего не знает. На сей раз повезло:

— Идите в любой, ближайший к вам МФЦ (Многофункциональный Центр), напишете заявление и через 30 календарных дней получите справку: мы все так сделали.

Не по детективам — по себе знаю, что эта информация в МВД доступна… ну как для нас, смертных, прогноз погоды. Однажды летел самолетом из Самары в Москву без паспорта: за минуту меня «пробили» на предмет судимостей, подследственности, налоговых долгов и даже алиментов — и в Москве, и в Самарской области, всё за две минуты. А тут — месяц…

В МФЦ, заполнив всего 4 бумажки, я получил бумажку, что ровно через месяц могу получить справку о всех своих, как имеющихся, так и отсутствующих, судимостях.

На улице было слякотно, уныло, пасмурно. Я на всякий случай посмотрел вдаль, но автобуса на горизонте не было.

Короткие мысли на военно-патриотические и политические темы

Если наверху ударили по рукам, то внизу ударили по карману.

Противным бабьим баритоном: «Модернизация» — кто бы это мог быть?

Непонятно: чем больше гнобят, тем выше рейтинг, или наоборот, чем выше рейтинг, тем больше гнобят?

Выбор сделан: лучше войти в историю как злодей, чем как лузер, даже, если истории после него вообще не будет.

Почему их не страшат никакие военные расходы? — потому что расходы на себя всё равно выше.

Тотальная гламуризация: на самом верху отдыхают на одиноком острове, и чтобы в небе — только две чайки, и волна — не выше метра; в самом низу курят только бычки мальборо и кент, никакого кемела.

На культурном фронте без перемен — отстреливают всех несогласных.

«Вежливые» убийцы Луговой и Гиркин-Стрелков вытеснили и Андрея Болконского, и матроса Кошку — у нас теперь иные герои и кумиры.

Он демонстрирует чисто английское отсутствие чувства юмора.

Президент, впавший в главнокомандование, — вот истинная катастрофа национальной безопасности.

Шпион моего шпиона и мой шпион также.

Сухопутная дипломатия отличается от ВДВ-дипломатии только вооружениями и вежливостью.

Перекуём ордена на орудия в начале войны, чтобы после неё сделать наоборот.

Со времён варягов в Новгороде война — средство авторитаризма.

Какую войну ни везти и как бы далеко она ни шла, она всё равно — гражданская.

Найдено радикальное средство от мании величия: строгое соблюдение сроков правления.

Есть вещи пострашнее Страшного Суда, например, Басманный суд.

Принцип Пескова

Вспомните, как работали советские СМИ, и как мы воспринимали отвешиваемую нам информацию.

Несмотря на то, что ТАСС, АПН, «Правда», «Известия», «Комсомолка», ТВ и пр. имели свою сеть инфосбора и своих собкоров внутри страны и за рубежом, получали мы из разных источников совершенно одно и то же, дословно. И, конечно, знали, что если «жертв и разрушений нет», то остались горы трупов и руины, если «встреча прошла в теплой дружественной обстановке», то, значит, пили безбожно, а если «встреча прошла в обстановке взаимопонимания», то тоже пили безбожно, но не с союзниками по Варшавскому пакту и СЭВу, а вот если «был затронут ряд важных вопросов взаимоотношений», то договориться не удалось, ну, а если «битва за урожай», то импорт зерна в этом году опять будет рекордным — там было много таких формулировок, которые мы умели читать бегло и безошибочно.

Конечно, сообщалось нам скупо — дефицит ведь был не только продуктовый, но и информационный. Знать лишнее и особенно нужное — не полагалось. Почти всё, что умалчивалось, мы узнавали из «Голоса Америки», «Дойче Велле», Би-Би-Си, «Свободы» и других вражеских голосов. Ну, и, конечно, вовсю работало сарафанное радио, которому верили больше всего, «как, может быть, не верили себе».

Перестройка и особенно гласность, не к ночи будь помянута, опрокинула на нас все мыслимые и немыслимые помои о нашем прошлом, настоящем и будущем. И мы растерялись, ведь даже импорт не знал столько подноготной грязи, сколько её оказалось в закромах родины.

И мы оставались в полной дезориентации и не знали, чему верить, и чему не верить, потому что импорт замолчал, наши все оказались продажными не как на рынке, а как на базаре, Интернет же заполнился хамами, досужими дураками и чекистами. Раньше мы умели читать между строк, а теперь строки реально исчезли, и читать стало негде.

Так длилось, пока в печально известном болотном мае 2012 года не появился пресс-секретарь Песков.

И тут всё мгновенно встало на свои места. Настолько на свои, что сформировался и сформулировался принцип Пескова:

— чтобы он ни говорил — всё ложь и надо понимать всё наоборот;

— если Песков что-то отрицает, значит так оно и есть на самом деле;

— если Песков чего-то не говорит, значит мы такого натворили, что…

И не надо больше нырять в Интернет и искать подробности, не надо прислушиваться к вражеским голосам и нашёптываниям оппозиционной прессы, не надо прислушиваться к Навальному и его подручным: слушать надо только Пескова, потому что только Песков знает всё точно до последней пуговки. И прямо, открытым текстом говорит абсолютно противоположное. При этом, совершенно неважно, что через минуту он может отказаться от своих слов — всё равно мы верно его понимаем, потому что, оба раза, и назвав белое чёрным, и через мгновение опять белым, он удивительным образом и там и там врёт.

Разумеется, он не Геббельс и не является министром Лжи. Он — просто рупор, безотказный и даже бескорыстный (какие могут быть корысти у человека, которому и так всё на свете доступно?). Ему веришь, потому что он ни слова говорит от себя, а просто озвучивает то, что состряпали наспех в бывшем ЦК, а ныне администрации президента.

И опять, вера в принцип Пескова гораздо сильнее, чем в советскую прессу, ведь её формировал в основном, ЦК КПСС, негодяи, конечно, отчаянные, но не чекисты же. А нынешняя администрация президента, хоть там и полно прохиндеев и маленьких, меленьких геббельсят, но всё это — корнишоны, пикули, мальчики-колокольчики, а пружина — она рядом, на Лубянке, и все эти спичи, что Пескова, что Путина — оглашение дезы и пропаганды чекистского помола.

И с облегчением можно закрыть эту тему.

Казнь

«Мы же задумалися, сошедшиеся
между собою; видим, яко зима
хощет быти; сердце озябло, и
ноги задрожали…»
Житие протопопа Аввакума, им самим написанное

Близ того места, где Печора впадает в Студёное море, в краю сумрачном и диком, где небо так низко, что почти задевает собой низкорослый кривоватенький березничек, где и в летний бесконечный день тоскливо, хоть волком вой, а они и воют, стоит, прижавшись к земле Пустозёрск.

Говорят, река-Печора течёт сюда с неведомых гор, из печей-пещер, проклятая Богом на забытьё и забвение. Вода в ней и впрямь как печная, темная, мутная, пахнущая ржой и золами, в низких песочных берегах — вот-вот выльется из них и затопит всю эту низменную болотистую равнину. Но только до неё нам не добраться.

Мы сидим в земляной тюрьме, вырытой под курной избой, на треть венцов своих ушедшей под землю. В яме нашей свету почти не бывает, только когда нам спускают на веревке лохань варева, что свиньям лишь есть пристало, да и свиньи-то рыла свои, пожалуй, отвернут от этого пойла. Зимой стенки совсем оледеневают — от них мороз течёт такой, что кровь в жилах свёртывается. И смрад кромешный стоит — отхожего места нет, гадим просто под себя. И бельишко наше, и одёжки, всё отрепье наше поистлело, к телу приросло, лоскутьями шевелится.

И ведь не день, не два мы такое терпим, а уже четырнадцать годков, одним горестным сном летящих. На Москве мы прилюдно биты кнутами, расстрижены, анафеме преданы, двоим за слова истинно-Божеские языки отрезаны, немота вечная, сердцем глаголят.

Муки сполна приняты всеми нами, а пуще всех старшим нашим товарищем, Аввáкумом, десять лет допрежь слонявшемуся под стражей по всей Сибири, от Тобольска до Амура, теснимому и на Ангаре-реке, и на Байкале, и на Шилке нерчинской, и в каких-то гиблых местах не пропадавшему со свету.

Вот сидит он средь нас, горемычных, смиренных, письма да книжки пишет. Народ-то притекает в Пустозёрск, силы от нас ищет, защиты себя и веры. Аввáкум уж ничего не боится, да и всю жизнь не боялся. Царям, Алексею и сыну его Федору, патриархам, Никону, а за ним Иоакиму с прихвостнями прямо говорит, какие они есть собаки злющие, отребье Христово, вероотступники. Боятся они его, да и нас вместе с ним. Боятся слова его, посколку слово это не заткнёшь и в тюрьме не удержишь — летит оно, честное, к людям, ангелами и ветрами разносимое окрест.

Смирные мы, и слова наши смирны. Не к бунту Аввáкум призывает, но, если уж совсем невмочь терпеть царское ли, патриаршее ли притеснение, то сжигаться самому во спасение души. Слово протопопа жгучее — потому как честное и свободное, каким должно и будет вовеки слово русского писателя. Слово это и не горит, и не тонет, и не потушить его, не замать, не вычеркнуть, быть читану и слышиму поперёк любой неволи и власти.

И вот он настал, великий день.

Нас вывели из смрадного подземелья на свет Божий. Аж головы ходуном заходили — весна, середина апреля, оказывается, птички Божии поют, жучата малые по земле копошатся, от юга теплом веет. И облачка меленькие, будто ангелы, по небу текут.

И этот царь уйдет, и другой придет, лютей, пуще лютого. И за ними потянутся другие цари и самозванцы, один другого страшней и омерзительней — не в наказание наше, а чтобы мы не отклонялись от презрения к ним, чтобы чтили Божье надвластие, чтобы, не покоряясь этим иродам, творить славу Богу и делать его мир краше и честней.

А уж посреди двора костёр жаркий разожжён, ветер пламя раздувает, языки колючие к нам тянутся. Толкают нас в огниво лютое, а нам и не страшно — разве можно таким огнём душу опалить, а кроме души, у нас и нет ничегошеньки. От смрада и тлена своего освобождаемся, аминь. И я горю вместе с ними на том костре, потому что не могу не гореть, Аввáкумово племя.

«А в огне том здесь небольшое время терпеть, — аки оком мигнуть, так и душа выскочит. Боишься пещи той? Дерзай, плюнь на нее, не бойся! До пещи той страх; а егда в нее вошел, тогда и забыл вся. Егда же загорится, а ты увидишь Христа и ангельские силы с Ним, емлют душу ту от телес, да и приносят ко Христу: а Он-Надежа благославляет и силу ей дает божественную, не уже к тому бывает, но яко восперенна, туды же со ангелы летает, равно яко птичка попархивает, — рада, из темницы той вылетела».

Последний ангел

последний ангел — и окончен путь,
пора на взлёт, к нетленным и престолу,
последний шёпот из усталых пут
и правду — обнаженно голой

настанет утро: нечего хотеть,
и никому, и никогда не нужен,
и хлеб с немытыми микробами не есть,
и не ступать с утра по мёрзлым лужам

а воин бьётся, и поэт поёт
и до, и после наступившей смерти
не жизнь, но бытие — безудержный полёт,
туда, где никуда, и всё на прежнем месте…

отсюда путь — тяжёл, угрюм и труден,
из суетности в пустоту маня…
пусть даже ничего не будет —
последний ангел навестит меня

Три траектории

Можно прожить жизнь и оценивать прожитое с точки зрения оставленного после себя поголовья детей, внуков и правнуков — и это простое, биологически оправданное, нормальное объяснение смысла жизни, доступного почти каждому. Так понимал, например, смысл жизни Ч. Диккенс, а вместе с ним — явное большинство людей. Это — естественный, а потому самый очевидный смысл жизни если понимать под жизнью прежде всего биологический процесс.

Но есть другой счёт и смысл, его можно условно назвать социокультурным: мы оцениваем свою и чужую жизнь по вкладам и плодам, по ученикам, книгам, картинам, открытиям, спасённым жизням и здоровьям, свершенным делам, принесённому людям, природе, миру Добру. Сюда же можно отнести и измерение жизни по выпитому, съеденному, купленному, загубленному, потраченному, а также — принесенному горю и злу, по горьким и обидным плодам своего существования и своих действий.

И мы обычно в этой, социокультурной действительности оцениваем жизнь тех, с кем прощаемся, мы оцениваем себя и других не биоидно, а по нашим вкладам или разрушениям в специфическом мире людей.

Всё это овнешнено, отделимо от человека, а потому поддаётся постороннему взгляду. Это то, что мы оставляем — роняем или бережно выкладываем — на своём жизненном пути. И мы можем, пройдя этот путь, обернуться назад и увидеть эти продукты своей жизнедеятельности: книги, картины, мелодии, бочки с нефтью, поваленные деревья или испеченные пирожки.

Но есть ещё один, потаённый, иногда потаённый от нас самих, жизненный путь и смысл нашей жизни — изменения в нас самих. И это нам никогда не дано знать ни в проспекции, ни ретроспективно — ведь в конце жизненного пути мы настолько не такие, какими были в его начале, что теряем точки и критерии отсчета и оценки.

Это тот самый «путь, которым вёл тебя Господь» (Второзаконие 8.2.), пути Которого, по счастью, неведомы тебе.

Душа рефлексией не обладает и сама себя не познаёт — это удел человека. Душа приходит к нам с ропотом и горестным плачем новорождённого, душа и исходит из нас с жалобами на то, что мы сделали с ней, и стенаниями от порчи её нами — но мы уже не можем помочь ей и исправить себя, мы упустили отпущенное нам время жизни.

Эти изменения в нас настолько сокровенны и интимны, что нам трудно уследить за ними и потому мы чаще всего говорим себе: «я неизменен», а раз неизменен, то и рефлексировать нечего. Но такая жизнь не проходит — она постоит-постоит некоторое время, а потом бесследно исчезнет, не породив ни одного смысла, напрасная и никому, включая самого человека, ненужная. Обычно такими жизнями охотно жертвуют.

Изменения в себе (не старение и увядание, а именно сутевые изменения в себе) — житие, и каждое житие — святое (=освещённое, =осмысленное), но только тогда, когда мы не признаём и не различаем этой святости. Святой, познавший себя святым, перестаёт быть им. Познавший неисповедимый путь Бога потерял и его, и свой путь, заблудился.

Да, тут есть одно очень тонкое место — на пути своём мы не видим ни его начала, ни его конца, ни прошедшего отрезка, ни предстоящего, но нам важно это ощущение движения и изменений: куда? каких? — неважно… важно, что мы не остаёмся неизменными.

Дневники Толстого — вот свидетельства такого пути, таких движений и изменений. У Достоевского все его герои так движутся, не ведая траектории. Прощание Зосимы в «Братьях Карамазовых» сродни дневникам Толстого — это тоже описание жизненного пути, это — завещание Достоевского, ещё несостоявшееся ещё несостоявшегося.

Тут природа человека сродни природе света: мы можем сказать о себе нечто определенное только, когда нас уже нет или ещё нет, но мы не можем ничего сказать, потому что нас нет (а внешним образом мы просто невидимы в потёмках каждой нашей души). Чем неопределённей наше место, тем определённей скорость наших изменений и движения вообще. Впрочем, это касается не только света, но и любых других частиц, и чем мельче эта частица, тем очевидней для неё этот принцип определённости-неопределённости.

Чем больше мы надуваем щёки и думаем о своей соразмерности Космосу (или Богу), тем неочевидней этот принцип относительно нас. И познать себя мы можем, только умаляя себя, а не возвышая. И это умаление дается, очень дозированно, средствами интраспекции, исихастии, медитации и других рефлексивных техник самоумаления.

Превратности нашей судьбы и жизни — от претворений, от пред-творений, ещё не осознаваемых нами как ясные образы. Не мы!, не мы-то пред-творяем — но нами!

Понимание как свобода

«Она послаще
любви, привязанности, веры
(креста, овала),
поскольку и до нашей эры
существовала.»
И. Бродский «Пьяцца Матеи»

Свободу, эту высшую человеческую ценность, поскольку многие славные отдавали за неё жизнь, можно только понимать: знать осознавать, чувствовать её нам не дано.

Чувства

Понимание раскрепощает и освобождает эмоции, неважно, какие — горестные, печальные, грустные, радостные, весёлые. В отличие от мышления, индифферентного к эмоциям и даже чуждого им (поскольку они мешают мыслить и быть логичным), понимание выступает в качестве некоего проводника между эмоциями и мышлением. Именно поэтому понимание более присуще женщинам, чем мужчинам. Его, понимание, часто путают с интуицией, которая всё-таки есть свёрнутое мышление, мышление в латентных формах, когда логические построения отбрасываются как тривиальные, а потому решение кажется неожиданным и немотивированным даже для субъекта решения.

Понимание порождает эмоции как внешние проявления чувств, делающие наши чувства доступными для других, которые благодаря этому начинают нас понимать: так возникает невербальная коммуникация, которая гораздо богаче слов. Более того, понимание вводит нас в мир внутренних, интимных чувств и переживаний, позволяет нам прорваться к сантиментам, сентиментальной сфере, куда стыдливо не допускается никто, где одиноко и свободно, где мы подлинно наедине с самими собой, и никто не смеет подглядывать за нами. И других средств этого прорыва в сантиментальную жизнь, в одиночество, уединение, помимо понимания, кажется, нет. Понимание, следовательно, порождает всю гамму и полноту чувств, не их палитру, но глубину.

И это — не единственный аспект.

Культура

Когда мы говорим, что собака нас понимает, но не говорит, мы не лукавим и не обманываемся — как и мы, собака понимает нас из культуры, но только своей, собачьей, более нормированной, чем наша, но обладающей той же природой, что и наша культура.

Но, в отличие от собак, в понимании мы перестаём быть рабами культуры (Ницше) — мы с пониманием освобождаемся от культуры, поскольку мы пытаемся понять больше того, что знаем. В понимании мы способны не только достичь самих крайних пределов культуры, но и преодолеть их в своих интерпретациях. На этом, собственно, и строится свобода музыканта-исполнителя от музыканта-композитора, свобода театра и кино от литературной основы спектакля и фильма. На этом основаны толкования Священного писания.

Знания

Знания умирают во время их родов.

Но в своей смерти они открывают живое незнание, необозримое пространство незнаемого, куда мы проникаем творчески или пониманием. Творческая свобода и свобода понимания настолько сродни друг другу, что вслед до Коллингвудом можно сказать: текст возникает не у автора, а у того, кто читает этот текст (подтекстом Коллингвуд понимал и музыку, и живопись, и собственно текст, и вообще всё сочинённое).

Мы в жестокой зависимости от мёртвых знаний, да. Масса знаний фундаментальней и основательней, полней любого понимания, да. Но понимание, в силу своей эфемерности, зыбкости, трепетной сиюминутности и, главное, бесконечности, дарит нам надежду на освобождение от гнёта знаний.

В иудаистской традиции есть фиксация интерпретаций каждого слова Торы. По поводу этой интерпретации пишется и тем фиксируется следующая и т.д. каждое священное слово обрастает по кругу (периметру) всё новыми и новыми интерпретациями — и этот шлейф накапливается с веками и тысячелетиями и никогда не может быть закончен, не может омертветь, он открыт и свободен для новых толкований.

Воля

Свобода носит всеобщий, безличностный характер. Она, вообще, кажется, возникла до человека и лежит в основании мироздания — по крайней мере, в это хочется верить.

Воля — это редукция идеи свободы до индивидуальности. В этом смысле воля может быть даже противопоставлена свободе (Бердяев).

«Мир есть воля и представление» — утверждал крайний индивидуалист Шопенгауэр. Но мир есть также воля и понимание. Мы вольны в понимании мира и потому владеем им: в силу своей воли и своего понимания. В конце концов, мир таков, каким мы его понимаем и потому каждый живёт в своём мире, свободный от всех других миров, существовавших, существующих и будущих существовать. Мир каждого из нас — свободный мир, будучи нашей волей и нашим пониманием его.

Причинность

Вот ещё одна пута рабства — причинность, детерминированность всего окружающего. Пророк этой несвободы, Аристотель, именно этим и скучен.

Спонтанность, в том числе спонтанность нашего понимания (ага-эффект понимания) освобождает нас от причинности и объяснимости всего и вся причинами и следствиями. Это является также деятельностным основанием: понимание позволяет нам формировать цели и видеть мир телеологически. Мы действуем (=ставим цели и реализуем их) в силу и меру своего понимания. И это делает нас также свободными от унылой причинности действий муравьёв, пчёл, саранчи и других стайных насекомых.

Вера

Вера несовместима с пониманием и свободой: «неисповедимы пути Господни», а, следовательно, и непонятны. Не зря те, кто верит, называется себя рабами Божьими и стремятся к этому рабству как блаженству. Их кредо — «верую ибо абсурдно» (Тертуллиан). Но тут следует, на наш взгляд, различать верящего и верующего. Верящий, то есть уверовавший бесповоротно, в понимании не нуждается, а потому любые толкования отвергает, кроме канонических. Верующий ещё идёт (бредёт) к своей вере, ему ещё доступны сомнения, борения, непонимание и понимание, он ещё не в Боге и свободен в этой своей покинутости Богом. И в этом своём искании Бога он должен придерживаться завета «И помни весь путь, которым вёл тебя Господь, Бог твой» (Вт., 8:2), потому что это путь рабства и утери свободы.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.