Анатолий Добрович: Побережье Гельбаха

Loading

Какой Дублин реалистичнее — «настоящий» или Дублин Дж. Джойса? И как их разделить? Насчет Сухуми теперь понятно: чья бы власть там ни устоялась, какой бы образ жизни ни утвердился, эта Набережная там останется.

Побережье Гельбаха

Анатолий Добрович

(о повестях «Склон горы в сухой день», «Играющий на флейте», и других фрагментах книги Игоря Гельбаха «Очертания Грузии» и «Утерянный Блюм», опубликованных журналах «Мастерская» и «7 искусств»)

Вот читательский отклик на произведения Игоря Гельбаха. Порой представляется, что он умеет обойтись без сюжета (а ведь и такая проза имеет почтенную традицию), потом убеждаешься: интересно, что будет дальше. Так что сама смена чего-то предшествующего чем-то последующим приобретает функцию сюжета в этой прозе. Сюжетом оказывается, пожалуй, и сам процесс письма. Этот процесс перекликается с сотворением артефактов (объектов искусства) — с занятием, которому предаются некоторые персонажи писателя. По сути, его манера письма — не что иное, как созидание артефактов того же рода, только с помощью словесного «материала». Словесные артефакты у него порой так ярки, что проходишь мимо них, приостанавливаясь, как мимо картин или скульптур в музее. Вдобавок, у Гельбаха свои особенности миропостижения: нередко он видит и рисует жизнь как бы «с другого берега» — с того, где она прекращается… И поэтому мгновения жизни приобретают особую значимость. Неповторимость. Обыденное под его взглядом либо становится поэзией, либо отсеивается за ненадобностью; между тем, утонченное и неповторимое оказывается ценнее всего. Несколько цитат навскидку.

…«Камешки напомнили ему о смерти, и он подумал, что сама возможность ощущения гораздо дороже того, что ощущаешь, будь то камушек или драгоценный камень».

… «Он не сразу научился замечать светлячков в начале лета или волнующее совершенство сада в начале осени, легкий звон голубеющего неба и царственную женственность спелых плодов хурмы, склоняющей ветви к лестнице».
… «Особая холодная свежесть моря и запах гниющих раздавленных виноградин, когда проходишь, весь мокрый, через сад».

…«Под эвкалиптом, ленивым и ободранным пришельцем с чужого континента…».

…«В воздухе и в море ощущалось еще неистовство лета, но по утрам становилось ясно, что наступает пора прохладной, стеклянной, сверкающей на солнце осени без запаха, пока зима не принесет сырость, соль, острый запах гниющей рыбы и водорослей, соединенный с шипением воды». …

…«В кофейне было тесно от голов и седых щетин, кепок и мундштуков, старых пиджаков и густых голосов, кто-то хрипел и покашливал, сгрудившись полукругом, а выше лежала спасительная синь моря».

И так на каждой странице. Господа, встаньте, входит ее светлость Проза. Она содержит в себе поэзию, как плод содержит в себе косточки. Читать такой текст — значит погружаться в непрерывно меняющееся бытие, постигаемое скорее интуитивно и вызывающее ассоциации радиального типа, наподобие паутины. Возможно, это чтение не для каждого. Что ж. Для кого-го оно представит настоящий соблазн. Эта проза напоминает своим строем о некоем «золотом веке» литературы, хотя при этом она, без сомнения, своеобычна — не оставляет ощущения вторичности.

Пронизывающую ее тему хочется назвать темой Побережья.

Это Побережье философов. Нет здесь ни одного персонажа, которого не отличало бы обостренное восприятие бытия и желание как-нибудь выразить чувствуемое или приходящее в голову. Выразить, если не словесной тирадой, то, по меньшей мере, репликой, взглядом, жестом. Ни одного «пустого» человека — такого, кто был бы занят исключительно расчетом, стяжательством, кормящей работой, бездумным самоублажением. Всё это на Побережье, само собой, буйно цветет, как и в реальной жизни. Но этим здесь дело не исчерпывается, поскольку все — от профессора до таксиста, от живописца до официантки, от музыканта до рыбака — постоянно ощущают близкое и неотменимое соседство небытия. И торопятся познать всю полноту бытия, причем, не только в его физиологических аспектах (наиболее очевидных), но и в когнитивных, эстетических, метафизических (т.е. наиболее эфемерных!).

Люди заняты тем, что именно поглощают бытие (вино, пищу, кофе, любовные ласки, дыхание моря, запахи тел и растений, книги, мелодии, дневные и ночные формы и краски). Но они также говорят друг с другом, стремясь поделиться тем, что увиделось, подумалось или померещилось. Пробуют определиться в мире символов и отвлеченностей. Вот так бытие становится главным персонажем прозы Гельбаха. Бытие течет сквозь нее всей мощью своего «поля». Отрываясь от книги, вы говорите себе не «я почитал» — нет, скорее: «я пожил». При этом Побережье легко смещается со своего прототипа — кавказского Причерноморья — в любой другой географический пункт (в Питер, в Москву, в Тбилиси), поскольку, как мы догадываемся, Побережье — это не столько «место», сколько способ мировосприятия. Побережье есть архетип пребывания на границе двух стихий, каждая из которых в свою меру непредсказуема…

Профессиональные критики подыщут для прозы Игоря Гельбаха особую полку — вероятно, с надписью «экзистенциализм». (Может быть, с добавлением «метафизический», или «гиперреалистический»). Она, впрочем, изначально ориентирована на читателя, а не на критика. Показатель этого — блистательное отсутствие в ней формалистического новаторства. Её не надо осиливать (как много сил отнимал Джойс!), к ней не надо привыкать (как в случаях, когда автор задает особые «правила игры»), она не предусматривает некой дежурной реакции — скажем, восхищения изысканной ироничностью или новизной сказанного. Она себе течет и течет, пробиваясь внятными фразами к западающим в нашу память картинам и к неоднозначным умопостижениям (однозначные оставим ребячески серьезной науке). Она ничего не провозглашает и, «открывая» что-либо, ни на чем не настаивает: просто потому, что бытие, по определению, обширнее всего, что мы можем о нем помыслить. Как и у каждого из его персонажей, у автора подчас держится на лице выражение: «Что это? Почему? Зачем?». Складки на лбу постепенно разглаживаются, но не потому, что нашелся убедительный ответ на эти вопросы, а просто потому, что всякое состояние сменяется в жизни каким-нибудь другим.

В этой прозе можно двигаться и назад, уже зная, что было. Ведь помимо того, что «было», там остались сплетения слов, затрагивающие наши органы чувств. Остались живые и потому волнующие воображение люди. Остались достоверные и потому не безразличные нам эпизоды их существования. Это существование окружено шелестом листьев, запахом пищи и отбросов, плеском моря, шумом дождя, пляской солнечных пятен и… непредсказуемыми перемещениями Платоновых теней на стене пещеры…«В мире, — констатирует писатель, — присутствовало нечто странное и это “странное” было его важной и существенной частью…».

События этой прозы (а в ней событием подчас оборачивается чашка кофе, вкус мидии, внезапная антипатия или страсть, едва оформленная, но необычная мысль) развертываются не в одном лишь заявленном времени, а во Времени с большой буквы. В заявленное время вторгаются прошедшие тысячелетия, что и неудивительно. Бытие не дробится на части, и вкус сегодняшнего вина неотделим от памяти о виноделах прошлого, а наши мудрствования воскрешают любомудрие предков. Но ведь и наши глаза или скулы — точь в точь, как у них…

Фразы Гельбаха иногда «недопустимо» длинны — при чтении с компьютера автоматический редактор требует разбить их на удобочитаемые фрагменты (!). Но это не стилистический «прием» автора, а способ его мышления — способ дыхания ныряльщика, задавшегося целью схватить что-то на значительной глубине. Эта проза выдерживает испытание многократным чтением. Она автобиографична — неважно, кто находится в центре повествования: артистизм художника проявляется в его готовности и умении побыть кем-то другим. «Заразительность» этой прозы в том, что она внушает читателю волю к столь же насыщенному существованию, как у ее персонажей, предлагая возможность превратить повседневность в «неожиданное», «странное» путешествие. Присущий автору глубинный лиризм ни одной из своих граней не соприкасается с сентиментальностью (что удаётся, согласитесь,не многим). Эта проза есть пример неопровержимой литературной удачи, вне зависимости от тиражей, премий, числа хвалебных откликов.

Реальный адрес описываемого Гельбахом Побережья однозначен: Сухуми. Поначалу это неожиданность для читателя, недели две пожившего когда-то на курорте с его не внушающими доверия местными жителями, партийными начальниками, баронами теневой экономики, плохо убираемыми пляжами, давкой в прогулочных катерах и сексуально (а также гастрономически) озабоченными «отдыхающими». Игорь Гельбах рассказывает явно о другом городе: там звучали иностранные и древние языки, гремели фортепьянные концерты, вспыхивали джазовые импровизации, рокотали стихи. Там говорили о Бетховене и Аполлинере, об античных философах, о современной живописи и последних научных открытиях. Именно живя там, писатель убедился (и нам даёт понять), что никакой человек не «прост», где бы ни выпало ему родиться и на какой бы ступени социальной лестницы ни довелось оказаться. Вот вы оборачиваетесь на реплику, которая могла бы принадлежать Сократу, а видите перед собой бродягу-музыканта, или незадачливого лавочника, или женщину, полную неразделимого внутреннего одиночества. Иногда, впрочем, это физик с нерусским акцентом. Или литератор в расцвете таланта. Вот и оборачиваясь на Сухуми, мы убеждаемся в том, как непроста была эта среда обитания и как поверхностно мы о ней судили. Где-то у О. Мандельштама полушутливо утверждается, что «цитата — это цикада». Гельбах сквозь стрекотание кавказских цикад, напротив, слышит несмолкаемые цитаты из культурно-исторической сокровищницы мира. Но тут приходится добавить, что вместе с писателем мы оборачиваемся на город, которого — каким он был — больше не существует…

Над гельбаховским невымышленным неуничтожаемым Сухуми высится гора Чернявского; в его прозе она тоже персонаж: олицетворение жажды познания и порядка, духа сотрудничества и взаимоподдержки творческих людей. Теперь, я думаю, этот город определенно обзавелся Набережной Гельбаха. Какой Дублин реалистичнее — «настоящий» или Дублин Дж. Джойса? И как их разделить? Насчет Сухуми теперь понятно: чья бы власть там ни устоялась, какой бы образ жизни ни утвердился, эта Набережная там останется.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.