Марк Шехтман: Воспоминания. Продолжение

Loading

Мы в Москве. Москвичей шумно встречали, и, едва успев попрощаться, они разъехались. Нас и еще две семьи из Белоруссии встречать было некому, да и не спешили в заколо­ченную, выстывшую комнату на окраине Москвы, где нет ни света, ни радио, ни дров, ни воды.

Воспоминания

Марк Шехтман

Продолжение. Начало

Икар Марголин приехал один после победы под Москвой. Его отца, директора совхоза «Гигант» под Ростовом, расстреляли в 37-ом, мать сослали. Мальчика приютил известный скульптор Меркуров. Икар знал множество блатных песен. Многие я и сейчас помню: «Течет ре­ченька, да по песочку, да бережочек моет. А молодой жулик, а молодой жулик да начальничка молит», «Ах, петербургские трущобы, я в Петер­бурге родился. И по трущобам долго шлялся и темным делом занялся», «Как на барже номер пятый, умпа-ри-рам, мы служили с Ванькой-братом, умпа-ри-рам. Весело было нам, умпа-ри-рам. Все делили попо­лам, умпа-ри-рам», «Вдоль деревни по пыльной дороге молодой Куче­ренко шагал, вооруженный наганом и финкой, и такую он песню напе­вал: Одиночка моя, одиночка. До чего ж ты меня довела. Молодую мне жизнь погубила. Чуть навеки в могилу не свела», «Среди лесов дре­мучих разбойнички идут и на руках могучих носилочки несут. На них лежал сраженный сам Чуркин молодой. Он весь окровавленный, с раз­битой головой», «Когда я был мальчишкой, носил я брюки-клеш, соло­менную шляпу, в кармане финский нож», «Прощайте други, я уезжаю и шарабан мой вам завещаю. Ах, шарабан мой, да шарабан! А я маль­чишка, да хулиган!», «Помню ту зимнюю темную ноченьку, в санках мы мчались втроем. Лишь фонари по углам одинокие тускло мерцали огнем». Была еще одна очень интересная песня, которая начиналась словами: «Раз я обедал у б…ей». Далее следовало такое меню, что я не осмеливаюсь даже начать перечисление блюд. Ну, и, конечно, в не­скольких версиях знаменитая «Мурка».

До войны я терпеть не мог уроки пения. Причиной, вероятно, была скрипка, от которой я с таким трудом отделался. И после всего стоять вместе с классом, послушно, как солдаты, разевая рот? Не любил я пес­ни школьного репертуара. Мы и тогда импровизировали с текстами. Самой безобидной шуткой было, когда вместо «Ты стояла в белом пла­тье и платком махала» мы пели «… и хвостом виляла». В другой песне, тоже о краснофлотцах, в строке «Эгей, моряки, страну береги! Пусть знают нашу силу наши враги!» мы пели «свиней береги!». Эти шутки оставались без последствий — учительница делала вид, что не замечала их. Урок, конечно, начинался «Песней о Сталине», которую исполняли на украинском: «З писнею про Сталина починаймо дэнь. Краще мы не знаемо на земли писень». Надоела до такой степени, что во второй строке пели «бильше мы не знаемо на земли писень». Учительница не сразу уловила изменения в тексте и, понимая, чем это пахнет, просто сказала: «Пойте правильно, ребята, очень вас прошу». Мы послуша­лись, но я вообще перестал петь и только открывал и закрывал рот. Как из сорока двух учеников она определила, что именно я не пою? Тут она не стеснялась и пару раз влепила мне двойки в табеле.

Но блатные песни у открытого окна я пел охотно. На улице собира­лись местные ребята. Со временем они уже заранее спрашивали: «Эй, городские, сегодня петь будете?» И ждали, как перед концертом. Од­нажды специально для них мы попытались спеть популярную здесь песню: «Скакал казак через долины, через зеленые поля. Скакал он са­диком зеленым. Блестел колечко на пальцáх». Но как раз этот номер успеха не имел. Ребята поначалу удивились и равнодушно дослушали песню — не для того собирались под нашим окном.

Как жаль, что не было гитары. Сколько раз потом, когда через чет­верть века появился Высоцкий, я вспоминал наш блатной репертуар.

Икар никогда не рассказывал, откуда его песни. Он поведал другие, ошеломившие нас истории о великом вожде всех народов. Вот одна из них: «Для долголетия Сталину имплантировали обезьяньи яйца. Обезь­ян особой породы с чудо-яйцами выводили в специальном питомнике в Сухуми на Кавказе». Были у Икара и рассказы посерьезнее. В октябре 41-го немцы прорвали фронт у Вязьмы и волна паники захлестнула столицу. 16-го октября началось повальное бегство. Партийная вер­хушка, директора заводов, банков, сберкасс, прихватив сейфы с невы­данной зарплатой и ценности, ринулись в служебных машинах на вос­ток. Первым удрал из Москвы товарищ Сталин (не соврал немецкий диктор) и отсиживался глубоко под землей в Куйбышеве. Уже оттуда он приказал «навести порядок», и патрули НКВД стали расстреливать высокопоставленных беглецов прямо на шоссе Энтузиастов. «К победе под Москвой Сталин никакого отношения не имел, — говорил Икар. — Это народ поднялся защищать столицу и победил». Рассказы Икара о великом вожде привели нас с Олегом в состояние шока. Мы просто места себе не находили. Но сама мысль, что в таких случаях нужно до­нести на товарища, шок многократно усиливала.

Саша Волков из Мурманска — он называл свой город с ударением на втором слоге — жил с бабушкой. Ему уже 17, весной он заканчивает школу и — в армию. Саша был славный парень, мы часто говорили о многом и, несмотря на разницу в возрасте, доверяли свои секреты. К нему и решили обратиться. Но начали осторожно.

— Как бы ты поступил, если бы в твоем присутствии… — и далее, не называя имени, передали содержание некоторых рассказов Икара.

Саша спокойно слушал, не прерывая и не задавая вопросов, лицо его ничего не выражало и только чуть улыбнулся, когда мы дошли до обезьяньих яиц вождя. Потом помолчал, задумался и вдруг спросил:

— А как он, вообще, хороший парень?

— В том-то и дело, что хороший, — забыв о конспирации, в один го­лос ответили мы и, спохватившись, умолкли, смущенно поглядев друг на друга.

— Говорите «хороший»? — прервал затянувшееся молчание Саша.

— Хороший, — дружно ответили мы: теперь терять было нечего.

— Так о чем тогда разговор? — спросил Саша, и сам же ответил: — Ес­ли хороший — кому он мешает? Пусть все, как было, и остается. Только трепаться надо поменьше, а то ведь можно и самому напороться и дру­гих за собой потащить.

Мудро сказал Саша Волков. Он дал нам урок на всю жизнь.

Летом Саша был уже в армии, но воевать ему не пришлось: минула всего неделя, и он нелепо погиб на учениях под гусеницами неосто­рожно развернувшегося советского танка. Об этом написал бабушке одноклассник Саши, призванный вместе с ним.

Потом, вспоминая об этом, я не раз спрашивал себя: а как мы дол­жны были поступить окажись Икар плохим? Неужели Саша мог ска­зать, что сообщить нужно? Уверен, он просто посоветовал бы прекра­тить отношения и держаться подальше. Да мы и сами решили бы так. Важно было удостовериться, что и другие думают, как мы.

* * *

Свое прозвище «подлиза» Трофимова заслужила. Но мы дали его интуитивно. Она была очень красива. Высокая, большеглазая, она при­ближалась вплотную, обдавая теплом холеного тела, говорила нежным, ласковым голосом, большие серые глаза глядели часто моргая прямо в упор. Лиза всегда приветливо улыбалась и не упускала случая погла­дить по волосам или по щеке. Но было что-то лживое в нестираемой ее улыбке, в медоточивом голосе. Так и казалось, что ее красиво вырезан­ный рот вдруг злобно оскалится, а нежная рука ущипнет с вывертом, ударит. При ней (да и при других воспитательницах) Икар не вел кра­мольных разговоров. В тот раз он рассказывал безобидный анекдот. Вошла Лиза и сразу заговорила, не дав ему закончить фразу.

— Слушайте внимательно, ребята, — съязвил Икар, — и учитесь кор­ректно вести разговор.

Шарм с Лизы мгновенно слетел, перед нами стояла другая женщи­на. Вокруг глаз появились злобные складки, раздулись ноздри, нижние веки поднялись и наполовину прикрыли побелевшие глаза.

— Может быть, ты, наконец, оставишь свои жидовские штучки! — прошипела Лиза и вышла, громко хлопнув дверью. Мы в недоумении молчали: такого еще никто себе не позволял, даже Пашка.

— Ну и ну, — сказал Икар, — я этого так не остав… — он не закончил фразу, как дверь отворилась: Лиза стояла на пороге.

— Икар, голубчик! Прости. Мне очень больно, что обидела тебя. Клянусь, сама не понимаю, как у меня вырвались эти ужасные слова…

Она великолепно исполняла роль раскаявшейся злодейки, настоя­щие слезы искрились и дрожали в серых глазах, лицо побледнело. Сце­пив пальцы, Лиза, словно в мольбе, поднесла руки к лицу. Устоять пе­ред этой демонстрацией было нелегко, но Икар не сдался:

— Нам не о чем разговаривать! — сказал он и отвернулся. Лиза ти­хонько вышла. После этого она всячески избегала контактов и стара­лась в нашу комнату не заходить.

…Машенька — иначе ее не называли — была полной противополож­ностью Лизы. Возраста ее мы не знали, но какое это имело значение. Обращались к ней на «ты», что не было фамильярностью — так дети сразу говорят «ты» тем, кого любят. Машеньке далеко до монументаль­ной красоты Лизы. Привлекательность ее в другом: мягкая, почти неза­метная улыбка, косы кренделем на затылке, и выглядела она как наша сверстница, девчонка. Машенька сохранила детскую непосредствен­ность и, несмотря на очки с толстыми стеклами, в нашем окружении ничуть не выделялась. Ей не стеснялись доверять свои маленькие тай­ны не только девчонки, но и мальчишки. Близорукая Машенька вместе с нами громко смеялась, когда, собирая землянику, вместо ягод пыта­лась схватить свои наманикюренные ногти — единственное, что отли­чало ее от школьниц. Но никто из нас не мог победить Машеньку, ког­да, упершись локтем, пытался уложить на стол ее маленькую и, на пер­вый взгляд, нежную руку.

…Мы пели не только блатные песни. Бывало, что из нашего окна доносились и вполне дозволенные цензурой. Правда, несколько слов (а то и куплетов) меняли. Блантеровская «Катюша», например, начина­лась так: «Расцветали груши у Катюши,/ Наливались кислым молоком./ Три танкиста трахнули Катюшу/ На высоком берегу крутом». Куплет можно петь и на мотив «Три танкиста». Были еще варианты «Трех тан­кистов». Школьный: «В классе все не сделали уроков, и никто к уроку не готов. В этот день решили педагоги нам поставить несколько ко­лов». В другом варианте действие происходило в сапожной мастер­ской: «… и летели рваные подметки под напором острого ножа».

Небольшие коррективы внесли и в текст песни братьев Покрасс «То не тучи — грозовые облака». Ее мы в тот раз и пели, но, когда дошли до слов: «Встань, казачка…», ребята неожиданно умолкли. Продолжил только я, сидевший спиной к двери: «…Кверху срачкой у плетня», — за­орал я и вдруг почувствовал, что меня сильно потянули за ухо. Я прив­стал и обернулся — наманикюренный палец грозил перед носом: Ма­шенька, укоризненно покачав головой и не сказав ни слова, вышла. Так я и не понял, улыбалась она или нет. Ребята катались по кроватям и, схватившись за животы, гоготали во всю глотку. Пришлось присоеди­ниться — куда денешься?

…В Чермозе неожиданно появились белки. Война и на них отозва­лась. Неизвестная болезнь поразила белок или массивный лесоповал лишил пищи, но, истощенные до предела, они наводнили город, сотня­ми повисали на ветвях и обессиленные падали на землю — не было сил для прыжка. Хоть летний мех ничего не стоил, с них снимали шкурки на шапки и воротники, а то немногое, что оставалась на косточках, ва­рили. Одну белку мы поймали и несколько дней откармливали в клет­ке. Но тщетно — однажды утром она лежала бездыханная, свернувшись в комочек. Я отдал ее проходившему мимо мальчишке.

…Не понимавшим русский язык киргизам и таджикам армию заме­нили лесоповалом. Но сначала они проложили узкоколейку к реке, от­куда лес сплавляли на Каму. Работали без охраны — куда тут сбежишь? Летом бедные лесорубы кое-как держались, но зимой гибли сотнями. Слухи о людоедстве распространились немедленно. У кого-то пропала трехлетняя девочка — будто бы нашли косточки. Потом новая версия: пропал мальчик. Очень похоже на стандартный ритуальный навет. В этом жанре русский фольклор оставался на уровне «дела Бейлиса». Я, правда, тогда о ритуальных наветах не слышал, но в том, что это вы­думка, не сомневался. Может быть, сработала генетическая память? Но так же считали и другие наши ребята, русские.

В зимние каникулы на помощь киргизам посылали школьных учи­телей, вернее, учительниц. Их возили в лес на санях. Пришлось и маме поработать на лесоповале неделю. Я считался «опытным» лесорубом: две летних недели трудился в лесу. Поэтому несколько дней тоже ез­дил в лес помочь маме выполнить норму: вместе с ней пилил заранее подрубленные сосны и обрубал на них ветки и сучья.

…На лето мы выезжали из Чермоза и два месяца жили в бывшем Доме отдыха Леспромхоза на берегу озера. Картошка еще не созрела, и кормили нас в основном гороховым концентратом, к нему перепадали грибы и ягоды. Пару раз в неделю помогали местным рыбакам тащить стометровый невод, и в зависимости от улова получали ведро-другое рыбы. Не было ни черного перца, ни лаврового листа, только соль, но уха получалась знатная и хватало ее на всех.

…Сторож Яков, мужик тихий и добрый, для армии стар. Ему уже за 50, но семьей не обзавелся. Живет один в маленькой избушке на бере­гу, летом рыбачит, зимой охраняет пустующие бараки Дома отдыха. Раньше еще и охотился, но с началом войны винтовку пришлось сдать. Он воевал во Франции в Русском экспедиционном корпусе, после рево­люции вернулся, но остался на свободе. Рассказывать о прекрасной Франции не любил, не знал ни одного французского слова. Не уверен, что Земля круглая. «А пошто это она круглая? Ты, что, ее мерял?» Псу своему он почему-то дал имя Яблок. Яблок, как и его хозяин, чрезвы­чайно добродушный и спокойный. На крыше избушки Якова сохнут прикрытые от мух марлей ягоды, грибы, вялится рыбья икра. На севере солнечный день длинный, и Яков успевал провялить несколько порций того, что дарили лес и озеро. Он охотно угощает всех и каждого, но после вяленой щучьей икры нас буквально выворачивает наизнанку.

Однажды я вышел набрать маслят — в молодом ельничке их уйма. Вот гриб, еще один и еще. А поглубже — целый выводок! За ним еще. Наклонившись, начал пробираться, раздвигая нависшие до земли вет­ки. Положил в туесок последний маслюк, поднял глаза и сквозь густое переплетение веток увидел впереди светлую полосу. Странно. Ведь кругом непроходимая чаща. Недавно здесь безнадежно застряла Про­пащая. Распластавшись по земле, я кое-как продрался сквозь колючие заросли, выпрямился, удивленно осмотрелся и увидел небольшую, круглую, как из-под циркуля, полянку, окруженную сплошной стеной елей. Полянка заросла темно-зеленым, мягким, как бархат, мхом, из которого выглядывали шляпки белых грибов. Эти я аккуратно срезал и исцарапанный, словно дрался с батальоном котов, уполз. Об открытии рассказал только Олегу, и до отъезда из Чермоза никто о полянке не знал. Мы забирались туда, когда хотели уединиться, и делились самым сокровенным. Там я сжег чучело Вольки Шестопалова, за длинный нос прозванного «паяльник» — обладателя скрипучего голоса, гнусного и грязного наглеца. К сожалению, не помогло. Зря только испортил пре­красный ковер-мох. Там обсуждали рассказы Икара о Сталине, там ре­шили посоветоваться с Сашей Волковым.

…Стоял июль 43-го. Вода в озере прогрелась, мы подплывали к плотам и, отдохнув на теплых бревнах, возвращались на берег. Нырнув под плот, я нахлебался воды и стал тонуть. Помню, сквозь желтоватую воду увидел обрывистый берег, как бы застывшие в воздухе падающие комки земли и пыль — Вацек Громицкий прыгнул, подплыл и помог выбраться. Потом я несколько дней барахтался у берега, а когда почув­ствовал себя увереннее, снова плавал к плотам.

Как раз в эти дни пришло письмо от мамы. На каникулы она выез­жала в деревню Каргино за 38 км и работала в колхозном детском саду. Жизнь там была чуть сытнее, чем в нашем лагере, и мама вызвала меня к себе. Нельзя сказать, что я был очень этому рад. Только научился плавать — и провести остаток лета в каком-то заброшенном Каргино, где и общаться не с кем! Но делать нечего — пришлось… Собрав свой чемоданчик, я на рассвете отправился в путь. Первые несколько кило­метров идти было не трудно. Шел босиком — берег единственные бо­тинки. С двух сторон дороги тайга, сбоку — недавно проложенная узко­колейка. Солнце уже стояло высоко, становилось жарко, и я шел в тени придорожных елей. На стволах повисли клочья серо-зеленого мха, вид­нелись желтоватые, похожие на липовый мед подтеки смолы. Местные ребята собирали ее для жвачки. Я раз попробовал: смола прилипла к зубам так, что насилу отодрал.

…Остриженные наголо, в рваной солдатской форме старого, без по­гон образца, с топорами — у кого за поясом, у кого в руках — киргизы, словно призраки, неожиданно возникли из ниоткуда. Их было восемь. Они окружили и молча разглядывали меня. Я стоял, вспоминая расска­зы о пропавших детях, и, честно говоря, на душе было не очень прият­но. Помню, подумал: сейчас узнаю, правда ли это. Наконец один, оче­видно, старший, достаточно на меня насмотрелся и открыл рот:

— Табак давай, — негромко сказал он, — курить. Давай, давай курить. — Он поднес к губам два пальца, шумно потянул в себя воздух и мед­ленно выдохнул.

— Не курю, — облегченно вздохнув, ответил я.

— Не курю? — удивленно переспросил старший. — Не курю? — пов­торил он.

— Не курю, — подтвердил я и отрицательно помотал головой. Я дей­ствительно не курил — нечего было. Наступило молчание. Наморщив лоб, старший обдумывал мой ответ, пока в глазах не появился проблеск понимания, и, обернувшись к соседу, сказал: — Не курю.

— Не курю, — в недоумении пожав плечами, передал, как эстафету, сосед следующему, и дальше, по кругу, простые эти слова возврати­лись к старшему. Больше он ничего не сказал, вынул из-за пояса то­пор.., а я похолодел и замер. Киргиз положил топор обухом на плечо, повернулся и, не оглядываясь, пошел в лес, остальные за ним. Я посто­ял еще минуту — вдруг подумают, что убегаю. Но киргизы беззвучно, так же, как и появились, исчезли…

Где-то в полдень навстречу проехала телега, запряженная измучен­ной, как наша Пропащая, лошаденкой. На телеге несколько тощих мешков и небритый старик в надвинутой на глаза кепке. Он удивленно глянул, мы поздоровались и разошлись. Я оглянулся и встретил взгляд старика. Так продолжалось несколько секунд, потом он отвернулся и стегнул лошадь. Больше в пути никого не встретил. Пройдя еще с ки­лометр, я присел отдохнуть в тени. Попил воды из бутылки и развер­нул пакет — вчера вечером его украдкой сунула повариха. «Спрячь и в лагере не доставай», — шепнула она. В пакете были хлеб, ломтик сала, хвост селедки, луковица, два кубика сахара и в обрывке газеты — соль. Очень хотелось съесть все, но половину я оставил, закусил земляникой, в изобилии росшей вокруг, набрал в ручейке воды и пошел дальше.

За поворотом показалась деревня — потемневшие бревенчатые дома под тесовыми крышами. Она выглядела пустой. Мужчины в армии, женщины в поле, только несколько старушек равнодушно взглянули на меня. Я подошел, поздоровался и спросил дорогу.

— А так прямо и ступай. Другой дороги тут нет и не было. Еще три деревни пройдешь, а там и Каргино к вечеру будет. Как мостик-то уви­дишь, за ним сразу. Пошто идешь-то так далеко?

— Мама работает в Каргино в детском саду.

— Это учительница из города? А сами-то вы откуда будете?

— Из Москвы.

— И пошто этим городским в Москве не сидится-то? — обратилась она к соседке. — Не кормят их, что к нам-то пришли?

Поглядывая на меня, соседка что-то быстро забормотала. Несколько слов я расслышал: «Кто их, жидов, кормить-то будет? Там Гитлер сам-то сидит, в Москве ихней».

Старуха удовлетворенно кивнула и тоже посмотрела на меня:

— Ну, иди, иди, не заблудишься, — сказала она.

Когда я почувствовал, что жара спадает, до Каргино было еще дале­ко. Давно остались позади три деревни. Очень хотелось спать. Я шел машинально и боялся остановиться, чтобы не заснуть. Впереди пока­зался деревянный мост. Я спустился, окунул ноги и вода покраснела — из-под ногтей сочилась кровь, а на ступнях налились готовые лопнуть белые волдыри. Когда ноги охладились, я надел носки, ботинки, но ид­ти теперь стало совсем трудно.

Лес расступился, впереди на пригорке Каргино. Женщина неподви­жно стояла на околице и вдруг пошла мне навстречу. Мама!

— Я уже два часа стою здесь, — сказала она.

Было 4 часа дня. 11 часов заняла дорога.

…В Каргино ни электричества, ни радио. Избы старые, черные, по­косившиеся от времени. В огородах хилая зелень. На откосе за дерев­ней маленькое, окруженное чахлыми березками, густо заросшее высо­кой травой и репейником кладбище. Провалившиеся могилы, переко­шенные кресты. На одном кресте повязано чистое вышитое полотенце. Мама случайно вышла на опушку. Вид заброшенного погоста подей­ствовал так сильно, что маме стало плохо, и несколько дней она не мог­ла прийти в себя. Даже через много лет маме становилось нехорошо, когда вспоминала кладбище в Каргино.

Увидев местных скрюченных, с коричневыми лицами старух, я по­нял, откуда у деревни такое название: каждая — настоящая карга. Но когда появилась Шура, стал думать иначе. Она пришла познакомиться и принесла завернутые в чистую тряпицу шаньги. Похожие на ватруш­ки (только побольше) шаньги-шанежки были из ржаной муки, одна с грибами, другая с творогом. У Шуры маленький нос, тонкие черты ли­ца, светлые волосы, и даже в простом деревенском платье и разбитых кирзовых сапогах она выглядела пристойно. Главное, что делало ее привлекательной, — природное достоинство, не было в глазах страха и отрешенности. Как мама ни протестовала — забирая ребенка, Шура всегда что-нибудь приносила мне.

Председатель колхоза Сырчиков «выписал» специально для меня два литра молока в день. По утрам нагруженная бидонами (их называ­ли фляги) телега останавливалась у детского сада и возчик оставлял у плетня ведро парного молока для детей и бутыль для меня. Полтора месяца пробыл я в Каргино, и каждый день мама заставляла меня вы­пить все, до последней капли. Что может быть вкуснее парного молока с ломтем теплого деревенского хлеба! Но через несколько дней я пил, содрогаясь от страха и отвращения — боялся лопнуть. Потом оказалось, что молоко пошло за счет маминых трудодней: Сырчиков — мужик осторожный и хитрый.

В конце августа меня усадили на попутную телегу. Мама осталась на несколько дней получить заработанные на трудодни муку, карто­фель и какие-то овощи. В чемодане у меня лежал круглый ржаной хлеб — Шура принесла на прощанье. Он был еще горячий. Выехали мы под вечер и километров через десять остановились в тайге переночевать. Нашли удобную полянку, развели костер. Назывался он — «таежный»: два сухих ствола, горизонтально закрепленных один на другом вбиты­ми в землю колышками. Огонь между ними тлеет всю ночь, давая ус­тойчивый жар. Но когда лежишь лицом к огню, замерзает спина и каждые несколько минут нужно поворачиваться на другой бок — в кон­це августа ночи в тайге уже очень холодные. Говорят, что лошадь ни­когда не наступит на человека. Может быть, это правда, но наша рас­пряженная на ночь кобылка, очевидно, об этом не знала и стала перед­ним копытом на мою ступню, растянув связки голеностопного сустава. Несколько дней я ходил, опираясь на самодельную палку. С тех пор стоит мне сделать неосторожный шаг, стопа подворачивается и мгно­венно распухает. В Чермоз вернулись в сумерках. Полтора месяца на­зад я пешком прошел быстрее. А теплый Шурин хлеб непостижимым образом исчез. Но то, что я узнал, было важнее: еще месяц — и мы воз­вращаемся в Москву. Эвакуированных в Чермозе много. Мы стали со­бираться первыми. Но кое-кто остался. Семья приписанного к флоту художника Титова решила дожидаться конца войны в Чермозе. Титов купил для них дом с коровой. Куда-то слинял ненавистный Пашка. Нашла мужа и осталась крутозадая Фрося. Прощаясь с каждым, она просила на память книгу. «Не важно какую, только чтобы обложка красивая». Я без сожаления отдал ей «Путешествие к Северному полю­су» Роберта Пири. Не вернулся и Феликс Черняков — год назад он пос­тупил в военное училище и теперь уже на фронте. Как обычно в таких ситуациях — отъезд большой группы, — отношения с местными испор­тились: обыватели почувствовали возможность что-то урвать. Стоило жильцам заговорить об отъезде, как у них начали пропадать вещи. На мамином в две сотки участке кто-то успел выкопать картошку. Мы от­неслись к этому спокойно — впереди проблемы поважнее. Мама не бы­ла одинока — за одну ночь жители Чермоза опустошили еще несколько огородов.

…На пароходе «Красная Звезда» мы отплыли из Перми. Подгоня­емые течением Камы, быстро спустились до слияния с Волгой. Казани я не увидел — город стоит далеко от реки. «Красная Звезда» теперь шла

против течения, но, хотя скорость упала, не задерживалась: Кама и Волга достаточно широки, и пароходам есть где разминуться.

Волга тогда еще не была обезображена «великими стройками ком­мунизма» — плотинами и водохранилищами. Погода стояла прекрасная — настоящее бабье лето с серебряными паутинками в неправдоподобно ярко-синем небе. До самой Москвы ни единого облачка. Красные и желтые леса по берегам сменялись темно-синей хвоей. На воде многие тысячи уток. Мы смотрим на них с рассвета и до заката. Они совсем не боятся — два года, как на них не охотятся. Лениво взлетают перед нами и сразу садятся на воду за кормой. Закат красит воду в красный цвет, и на ней чернеют тысячи и тысячи уток.

Раненый солдат возвращался из госпиталя. Он не очень доброжела­тельно смотрел на пассажиров. «Шибко грамотные вы стали, сидя в ты­лу», — без связи с происходящим повторял он каждому. В Костроме, на базаре у пристани, мама купила жареную курицу. Оттаял солдат после куриной ножки, которой мама угостила его, и оказался нормальным парнем. Потом часами сидел с нами. Видно, озлобился без человече­ского тепла. Воевал с первых дней войны, тяжело ранен и впереди сно­ва фронт. Семья в оккупации, что с ней — не знал. В Ярославле Костя попрощался, закинув за спину тощий вещмешок, сбежал по сходням и растворился в толпе. Нам стало грустно без него.

После Рыбинского водохранилища «Красная Звезда» недолго плы­вет по Волге и входит в канал. Я поднялся на палубу и увидел темный силуэт бомбардировщика. Он летел низко, прямо на нас. «Ну, вот и приехали», — подумал я, но когда самолет приблизился, увидел красные звезды на крыльях. Это был пикировщик Пе-2, «пешка» — такой приле­тал в Чермоз позапрошлой зимой. Последний шлюз канала. Над нами бетонная арка железнодорожного моста, справа Химки, еще мост Ле­нинградского шоссе, снова водохранилище, и «Красная Звезда» приш­вартовалась у Речного вокзала. Все. Мы в Москве. Москвичей шумно встречали, и, едва успев попрощаться, они разъехались. Нас и еще две семьи из Белоруссии встречать было некому, да и не спешили в заколо­ченную, выстывшую комнату на окраине Москвы, где нет ни света, ни радио, ни дров, ни воды.

Забравшись в кузов американского грузовика «Chevrolet», мы поеха­ли в Солнечногорск. Было уже совсем темно, когда перед нами откры­лось озеро Сенеж. На берегу Дом отдыха художников. Отсюда летом 1941 года меня отправили на Урал. Мы останемся здесь до весны.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.