Освальд Руфайзен: Автобиография (продолжение)

Loading

Освальд Руфайзен (О. Даниэль Мария)

Автобиография

(журнальный вариант)
Перевод с польского: Виллен Калиновский
Редакторы перевода: Леонид КомиссаренкоСэм Ружанский
(Продолжение, см. Начало,
см. также: Предисловие к русскому изданию)

[Побег из Вильно в Белоруссию – пребывание в Турце (1 – 27 XI 1941)]

Тогда же 1 ноября 1941 г., в день Всех Святых, в субботу (день Божьей Матери) я получил от одной из работниц усадьбы медальон с Божьей Матерью, после долгих колебаний надел его на себя и, попрощавшись со своими добродетелями, направился в Турец. Дул сильный ветер, снег, разразилась страшная метель, но я шёл достаточно быстро, мурлыкая песенку и думая об имении, где мне будет как у Бога за пазухой.

Заночевал в деревеньке перед белорусской границей. На другой день, в воскресенье, снова пошагал Осмянским трактом. В обе стороны, т.е. на Минск и Вильно ехали немецкие автомобили. Было уже после полудня, дорога тяжёлая и скользкая. Я увидел приближающийся грузовик и рискнул. Поднял руку, увидев наверху гражданских – [машина проехала мимо]. Вторая тоже проехала, но на мгновение замедлила ход, я подбежал, забросил свой узелок с хлебом, взобрался наверх и от радости кувыркнулся. Таким образом доехал в тот же день до Молодечно, около 100 км. Познакомился с другим пассажиром, доктором, и мы вместе получили у старосты в Молодечно ночлег в одном из домов, оставив документы у него. Утром, когда вернулись, чтобы их забрать, он долго колебался, не найдя в моём документе графы о национальности, но я направил разговор на наиболее интересующую меня тему: как далеко и в какую сторону идти в Турец? Оказывается, что он о такой местности не слышал. Я вышел на рынок [площадь, обычно в центре городов, пер.] зашёл к парикмахеру, потом безуспешно расспрашивал крестьян о дороге в Турец. Наконец решил на машине вернуться в Вильно, а оттуда другой дорогой выехать в Лиду, оттуда в Новогрудок (как будто имел её в своём распоряжении). Добрых три часа простоял на дороге, но ни одна машина не остановилась. Почему? – на то воля Божья.

Расстроенный, вернулся на рынок и, расспросив о дороге на Новогрудок, пошёл туда. Не прошёл и 200 метров, как поравнялись со мной три телеги, ехавшие в ту же сторону. Попросился, на одну из них меня посадили – в тот день проехал ещё 45 км. Назавтра ночевал за Шальчининкаем [здесь Освальд ошибся с литовским названием, пер]. На следующий день, пройдя Налибоки, вошёл в пущу. Пройдя около километра, встретил вооружённого полицая с девушкой. Та обратила его внимание на то, что я еврей, и он меня задержал. На его вопросы врал внаглую. Но не удалось убедить его ни медальоном, ни объяснением; вдобавок эта девушка обнаружила у меня еврейский акцент (чего со мной ни до, ни после не случалось). Полицай, хотя и не был определённо уверен, всё же меня отпустил. Под вечер следующего дня с Божьей помощью (ибо в пуще легко заблудиться, а я шёл один) дошёл до цели моего путешествия – в Турец.

Здесь меня ожидало очередное разочарование – старые родители ветеринара со своим сыном, который вообще не был владельцем имения, как я себя воображал, а имел посреди деревни старую лачугу и шестерых детей от 1 до 14 лет.

Не было и речи о том, чтобы у него надолго задержаться. Вдобавок возникли сомнения по поводу подлинности письма, потому что брат его до сих пор писал на русском, а мне написал на польском. В итоге он меня спросил: А может ты еврейчик? – и не захотел меня принять, пока я не зарегистрируюсь в полицейском участке. Я набрался смелости и, изображая большое желание, тут же отправился в участок. Это было 6 ноября в шесть часов вечера, а снег шёл такой, что сама природа мешала рассмотреть черты моего лица.

Представился коменданту и, преувеличивая несколько своё знакомство с братом хозяина, попросил о регистрации. Причиной назвал то, что имею образование и знаю немецкий язык, но в Вильно, как поляк, работу найти не смог, потому что всё заняли литовцы. Он принял меня, предупредив, что при необходимости я должен буду отправиться в местную комендатуру в Столбцах, где ищут переводчика. Я над этим не задумался, будучи довольным, что всё удалось. Его подозрения, видимо, приглушил факт, что двумя днями раньше здесь расстреляли всех евреев. Было бы чрезвычайной наглостью, если бы я, будучи евреем, осмелился здесь появиться. Вот так Господь Бог все обстоятельства обращал в мою пользу.

Сразу же на другой день начал искать занятие в сельской управе. Не найдя ничего, пересидел ещё один день у крестьянина, а следующие шесть дней у родственников хозяев, починяя обувь. 13 ноября мне с Божьей помощью удалось получить постоянное место сторожа в школе, размещавшейся в одном здании с полицией. Работа не тяжёлая[1], вдобавок получил помощника, на завтраки и обеды ходили по домам родителей учеников, каждый день к другим. Вечерами ходил на участок, сошёлся с полицейским-поляком и учил его немецкому. Тут и другие пожелали присоединиться, довольно часто, всякий раз, когда приезжали немцы, приглашали меня переводить.

Должен заметить, что и директор школы относился ко мне хорошо, хоть и имел подозрение по поводу моей польскости, однако молчал, не желая мне вредить. Но учитель немецкого языка, может из зависти, начал распространять среди людей слухи, что я еврей. Ситуация вокруг меня складывалась угрожающая, но Господь Бог снова уберёг меня от опасности способом, которого я меньше всего желал, но, тем не менее, казался мне и действительно был наиболее безопасным. С тех пор я был восемь с лишним месяцев под постоянным риском разоблачения, которое, собственно, не было таким трудным делом, ибо родился я евреем, доказательство чего ношу на своём теле. Господь Бог устроил так, что те, от кого зависела моя жизнь, не имели по отношению ко мне подозрений, во всяком случае настолько значительных, чтобы могли мне их высказать и нарваться на неприятность самого подозрения, если бы оно в отношении меня не оправдалось. Однако не буду упреждать события.

Через две недели, когда мне казалось, что комендант уже забыл о Столбцах, где я должен был доложиться, и думал, что как-нибудь перезимую при этой школе, меня позвали вечером в участок и сказали, что меня вызывает районный комендант[2] Мира[3]. Ого, подумал я, – это уже крупная рыба, как бы мне не попасться. Но у меня свой наилучший помощник – мой ангел-хранитель. Районный комендант произвёл на меня неплохое впечатление, выглядел более интеллигентно, но, подумал я: тем хуже для меня.

К счастью, были сумерки. Сердце билось и перехватывало дыхание, но выкрутился – мол, бежал, и поэтому… Спросил документы, вынимаю польское гимназическое свидетельство. Перед этим ещё спросил фамилию. Сказал: „Ruf“, это может быть немец, но „Eisik“ – звучит по-еврейски (должен объяснить, что назвался поляком, но отец якобы был немцем, а мать – полячка). Пояснил ему [почти не владея немецким, комендант воспринял на слух окончание фамилии как еврейское имя Айзик, пер.], что это не имя, а фамилия. Имя – Освальд. После минутных колебаний он согласился и велел что-нибудь сказать по-немецки. Этого я боялся меньше всего и начал рассказывать историю (придуманную) своей жизни. Сложнее всего было объяснить, откуда я взялся в Вильно, а потом в Турце, но и это сошло гладко. Он предложил мне стать его переводчиком. Закружилась голова… я… еврей должен стать белорусским полицаем. Ведь 99 против одного, что я попадусь. Но отказывать нельзя, лучше не рисковать. «Ежели Господь считает, что могу быть ему полезным, пусть меня заберёт». Комендант приказал мне приготовиться к выезду.

[Жизнь в постоянной опасности – положение переводчика в комендатуре полиции в Мире]

Ночь была тёмной, – только подумать – вхожу в среду, которая была пугалом для меня и всех жителей Белоруссии, не говоря уже о евреях. Я надеялся, что он забудет, что дела отвлекут, и он найдёт себе другого, но в конце концов решил оставить всё в руках Божьих (подсознательно), т.е. решил ничего не делать – ни за, ни против. И может быть он бы действительно забыл, но Бог пожелал, чтобы я сел на телегу именно в тот момент, когда он возвращался с обеда. Он подозвал меня и вторично спросил о готовности к отъезду. Велел мне забирать манатки и ехать. Вот так 27 ноября вечером я оказался в Мире в квартире коменданта районной полиции.

В подтверждение того, что во всём этом было очень мало моей заслуги, кратко расскажу, как был принят. Утром служанка (еврейка) спрашивает у своей хозяйки (жены коменданта): Откуда этот еврей? Когда же через несколько дней с целой компанией приехали в одну семью (на танцы), то дочь хозяйки дома, с которой я разговаривал, спросила:

Как вы сюда попали?
– Приехал с районным комендантом.
Но евреям запрещено ездить!

Районный бургомистр, встретив меня на улице спрашивает:

Што гета за еврейчик?
Мой переводчик гета ж, не еврей – в ответ.

В одном из соседских дворов хозяйка дома:

Откуда пан вытащил этого еврея?

Теперь моя очередь:

А как пани определила, что я еврей?
На все 100%.
Пани ошиблась.

Приехал заместитель областного комиссара, позвали меня для перевода. Слушал, как я говорю, потом наклонился к уху сидящего рядом Гауптвахмастера и говорит (как я догадался):

А не еврей ли он?

Да что Вы?!– отвечает и рассказывает ему, что я замечательно перевожу, кричу на людей на их языке тем же гневным тоном, что и он на немецком.

К мастеру жандармерии (комендантом немецкой жандармерии был мастер Райнгольд Хайн) приехал областной агроном. Когда мы на короткое время остались с ним наедине, он спросил об истории моей жизни и, видимо, усомнился: И это правда? Конечно, можно ведь проверить.

Мог бы привести и больше примеров подобных разговоров, тех самых, которые велись в моём присутствии. Не говоря уже о тех, которых не слышал. Через какое-то время всё местечко, да и весь район, поверили, что в жандармерии работает новый переводчик – поляк. Но не все – однажды, работая на участке, я обратил внимание на еврея-монтёра, работающего с электропроводкой. Лицо его показалось мне удивительно знакомым. Одновременно заметил, что и он обратил на меня внимание и что-то шепчет своему коллеге. И тут я вспомнил, что знаю его по Вильно, где он в качестве члена лево-сионистской организации проживал в одном со мной большом общинном доме, где обучался обувному делу (звали его Резник). Кивнул ему и вышел, мы поздоровались, я попросил его никому ничего не говорить, пообещав сообщать ему обо всех делах, касающихся евреев. Он со своей стороны сказал, что их здесь трое парней, возвратившихся из Вильно, и пообещал сохранить в тайне всё, что обо мне знает. Это не совсем безопасно, но, слава Богу, всё случилось для меня к лучшему. Постепенно я так привык к этой постоянной опасности, что стал чувствовать себя вполне хорошо. Хотя я и числился полицейским, но прежде всего имел дело с шефом жандармерии, работал в его комнате, столовался у жандармов, только спал у районного коменданта полиции.

Занятия мои не ограничивались сидением в комнате, часто выезжал с мастером на облавы или засады в сёлах. Я завоевал доверие коменданта, мастера и других жандармов, так что знал обо всех полицейских делах. Очень часто переживал трудные моменты. Присутствовал при расстрелах евреев в сёлах – двадцати семи в Криничной (точно не помню), семи в Луках, сорока двух в Долматовщине. Первый раз, вернувшись с дороги, сильно расплакался, и это заметили. Коменданту «признался» о причине плача – мой брат живет в Генерал-губернаторстве, а там вроде бы расстреливают поляков. А в Луках были [расстреляны, пер.] два брата, вот я и вспомнил о своём брате…

В Долматовщине не хотел присутствовать на экзекуции, замедлил шаги и шёл далеко позади конвоя, но жандарм начал кричать: Освальд! – должен был присутствовать при переписи их фамилий и количестве штук (их считали по штукам), а когда они уже лежали на земле – повторять за немцем инструкцию, относящуюся к стрельбе. После первого залпа раздались страшные крики старой женщины, которую сразу успокоили. Один из лежащих поднял голову и, обращаясь к немцу, попросил: Herr ich… noch eine Kugel… in Kopf… (Господин я… ещё одну пулю… в голову), после чего подставил голову под карабин.

В той же местности пришёл с немцами к дому, где жили три молодые еврейки. Одна из них сидела под окном, штопая. Немец заметил у неё на пальце перстенёк и велел снять. Когда сняла, отдал его мне, чтобы носил, а сам нервно обыскивал ящики стола и полки в поисках ценных вещей. У меня в глазах встали слёзы – девушка была очень милой и печальной – отдал ей перстенёк. Позже узнал, что и она была в Вильно.

После этого расстрела должен был присутствовать на ужине в усадьбе, где со смехом повторялись некоторые сцены. Должен был переводить разные разухабистые шутки на обоих языках в 200 метрах от оставшихся на морозе тел.

Присутствовал также на экзекуциях, выполняемых над белорусами, военнопленными, партизанами, коммунистами и т.д., и если в первый раз отворачивался, чтобы не видеть что творится, то потом мог уже без дрожи смотреть на убийства людей. Присутствовал и на допросах арестантов, неоднократно сопровождавшихся [побоями, пер.] резиновыми дубинками, однажды при мне жестоко избивали в две дубинки лежащего на земле человека с завёрнутым на голову пиджаком, чтобы приглушить крики. Пришлось бы долго писать, чтобы перечислить все жуткие оказии, через которые мне пришлось пройти.

Трижды использовал в стычках с партизанами карабин, не попав, кажется, ни в кого. Однажды, солгав, отправил на смерть человека[4]. В других случаях мне удавалось, чаще всего с помощью умышленной путаницы (при переводе, ред.), спасать людей от смерти – то освобождением, то отправкой в Германию на работу либо в лагерь военнопленных. Всегда (насколько это было возможно), даже в упомянутом случае, когда отправил человека на смерть, старался спасать от немцев жизни людей, их собственность, не считаясь со средствами, вопреки Закону Божьему, который даже для достижения великих благодеяний для человека не допускает совершать даже самого малого греха.

Слушая, как хвалили предыдущего переводчика-еврея (застреленного), и я хотел (надеясь, что рано или поздно всё быстро раскроется), чтобы меня хвалили, ну, хотя бы не проклинали. Однажды местный крестьянин донёс коменданту, что один еврей хотел купить у него револьвер, чтобы отомстить за утрату родителей и сестёр. Крестьянин получил от районного старосты непригодный револьвер и должен был отдать его у ворот гетто тому еврею. Однако, прежде чем он дошёл до гетто, я успел предупредить одного из моих коллег (думал, что тот еврей принадлежит к их группе, потому что он говорил крестьянину о какой-то организованной группе) и, вернувшись в участок, видя, что комендант собирается в сторону гетто, чтобы наблюдать за событиями поближе, выразил желание его сопровождать, и мы поехали вместе. Вся эта история длилась 15 минут, и я был доволен, хотя риск был велик. К удивлению крестьянина, его вообще не пустили в гетто. Комендант всё же арестовал того еврея, но допросить его на другой день (было воскресенье) не сумел, потому что случайно себя подстрелил, и я отвёз его в госпиталь. Еврея я спасти не мог, но и мастер ничего не узнал об этой «группе», хотя крестьянин в его присутствии долго о ней рассуждал.

Не всегда, однако, удавалось править «уточнять» перевод, т.к. иногда переводить приходилось и в присутствии людей, знающих язык, даже если это знание было поверхностным (а преимущественно так и было), в этих случаях старался запутать перевод и выдвинуть на первый план иной мотив, чем следовало бы, или хотя бы представить его в более благоприятном свете. Так бывало в делах с партизанами, коммунистами (т.к. часто обвиняли людей невиновных, хотя большинство здешних жителей были в большей или меньшей степени коммунистами). Там же, где спор был частный, например, побои, воровство, или где нужно было обвинить полицая, старался поступать справедливо, ничего не убавляя или добавляя.

Одновременно начал всё больше освобождаться от своих моральных ограничений. Не говоря уже о ругательствах, в которых был истинным полицаем, научился танцевать, в итоге это мне понравилось, хотел «флиртовать», создавать видимость увлечения, так что некоторые считали, что женюсь. А я вроде бы шутил, будто бы можно шутить за счёт чьего-то целомудрия и невинности, не говоря уже о самом себе. При случае считал, что найду признание своего достоинства (переводчика?), начинал провозглашать различные предложения о морали, церкви, священниках, грешной женитьбе и т.д. – сведения, за которые мне теперь стыдно, противно, и от которых хотел бы решительно отстраниться, потому что считался католиком и образованным человеком, а обращался к людям, различным по возрасту и младше меня, менее образованным, которые бы могли часть моих взглядов усвоить. К счастью часто придерживал свои выводы из боязни провалиться, высказав нечто такое, что могло бы выдать меня как некатолика.

И так удивляюсь безмерно и изумляюсь доброте и терпеливости Божьей, с которой Он меня <…> сохранял и оберегал от моих собственных слов и поступков, так что я не попался. Не говоря уже о ежедневном общении, в котором тоже была масса возможностей провала: участвовал в семейных рождественских праздниках, несколько раз отважился появиться на Святой Мессе в костёле, один раз даже на процессии Тела Божьего. Как же вёл себя в костёле? Старался занять такое место, чтобы как можно меньше обращать на себя внимание, преклонял колени, когда преклоняли другие, и даже когда вставали, и я видел, что кто-то другой, более верующий, стоял на коленях, то стоял и я, а когда все люди повторяли «Святый Боже», тогда пел в голос, чтобы все рядом стоящие меня слышали, выражение лица должен был иметь смирное и сосредоточенное. Бил бы себя по физиономии за это притворство. Что касается обрядов, Евангелия и всего Нового Завета, то ни в чём не ориентировался, понятия не имел, что это за Святая Вечеря и Святое Причастие (в чём состоит и кто участвует), что за Святая Месса – словом, ничего или почти ничего не знал. Однажды я притворился, что иду на исповедь (комендант полиции приказал мне следить, чтобы полицаи-католики исповедовались, но вывернулся), в тот же день вынужден был пить водку, на следующий выехал куда-то верхом и этим оправдался, что не пришёл к святому причастию. За все это должен удивляться терпению Господа Бога. Правда, в большинстве случаев руководствовался желанием сохранить жизнь, но для чего принимал участие в делах, которые не понимал?!

Правда, сейчас, когда припоминаю те события, и встаёт перед глазами всё моё пустое прошлое, только сейчас можно увидеть всю доброту Божью. Заслужил ли я её? Почему именно мне досталось всё, что я получил? За что? Знаю, что ни за что. Но почему в таком случае Бог избрал именно меня? <…>

Милосердие, оказанное мне Богом в последнем случае, который намереваюсь описать и который предшествовал моему обращению, в котором был ближе всего к вратам смерти, слишком велико, чтобы я мог поведать словами. Надо бы знать обстоятельства места, времени, натуру и нрав людей, с которыми имел дело, то если бы даже и смог рассказать, это заняло бы слишком много времени. <…>

Тем временем осуществлялись так называемые «еврейские акции»[5], т.е. массовые расстрелы евреев.  <…>

[Сотрудничество в подготовке побега евреев из гетто]

По согласованию с другими обитателями гетто группа людей готовилась к побегу, готовились, однако, не все, а только те, у кого было ещё достаточно духовных и физических сил, чтобы решиться на авантюру – лесную жизнь. Мои коллеги раскрыли мне свои намерения в надежде на помощь. Конечно, я посчитал своей наипервейшей обязанностью сделать для них всё, что смогу, хотя бы и с риском для жизни. Часто приезжал в гетто вроде бы для ремонта велосипеда, связывался также через еврея, ухаживавшего за полицейскими лошадями.

Не было и речи (так казалось) о том, чтобы можно было продержаться в лесу без оружия, не только из страха перед немцами, но и перед партизанами, которые и так многих из них положили, а также для добычи пропитания. Всякими путями раздобыл для них десять советских карабинов. Это было несложно, я ведь имел доступ повсюду, мы вечером ходили по улицам – мог носить оружие, мог в любую минуту взять велосипед. Тем не менее, это было связано с большим риском и опасностью провала, слежки, контролем количества, обнаружением недостачи и т.д. Несколько раз ситуация была даже угрожающей, но Бог опекал меня даже и в этой преступной работе. Также из шкафа, стоявшего в кабинете мастера, к которому имел свободный доступ, часто даже он оставлял меня там одного, украл три гранаты и пять пистолетов (пятый не удалось передать).

Карабины прятал днём в малиннике возле дыры в заборе, а вечером вытаскивал с другой стороны забора и отвозил в гетто. Было это опасно, если учесть, что это было время созревания малины, а вдоль забора был очень узкий ряд кустов, и, наконец жандармы ежеминутно лакомились малиной, да и другие тоже: кухарка, уборщицы, конюх, полицаи и пр. Однажды вёз два карабина, один на плече, другой на руке. Выкрал также несколько штук патронов и карту окрестностей. Эти мелкие операции начал около 1 августа 1942 г.

Побег откладывали со дня на день, хотя я и настаивал – время акции было близко. Однако они не были во мне уверены, да и не совсем мне доверяли, потому что районный бургомистр, созвав юденрат, по секрету сообщил, что знает чиновника (офицера гестапо) в Гебитскомиссариате, который за взятку может отсрочить время акции (хотя срок зависел исключительно от мастера) и просил 200 000 рублей (дословно двести тысяч), из которых 50 000 ему уже заплатили, а другую часть должны были отдать 11 августа. Я им объяснил, что это мошенничество высшей степени и в душе решил при случае раскрыть его.

Предлагали также долю (12 000) и мне, но я с возмущением отказался – из-за денег никогда бы на это не пошёл – и этим спас себе жизнь. Они не могли сказать юденрату, что бургомистр мошенничает, потому что тогда были бы вынуждены назвать моё имя. В жандармерию доставили незаполненные бланки паспортов, часть из которых попала в руки моих коллег. Наконец, около 6-го числа узнал от мастера, что акция должна состояться в четверг, 13 августа, причём он предупредил, чтобы я никому об этом не говорил, потому что кроме меня об этом никто не знает, ни жандармы, ни комендант района. Евреи узнали об этом в тот же день и решили осуществить побег вечером в воскресенье.

В один из дней, предшествовавших воскресенью, вроде бы в понедельник, меня тихонько попросила шедшая за мной молодая еврейка, чтобы я зашёл в соседний дом, который занимали сёстры-монахини. Удивили меня две вещи: первая, что еврейка ко мне обратилась – видимо что-то обо мне знала, а второе – что пригласила меня в монастырь. Сразу же пошёл и встретился с ней в квартире. Она сказала, что намеревается, переодевшись, остаться здесь и просит у меня помощи и совета. Помощь – это паспорт. Пообещал ей пустой бланк. А совет? Какой совет я мог ей дать? Согласятся ли сёстры на такой риск (и на больший соглашались). А что будет дальше? Не знал, что ей посоветовать. Потом – говорила – пойдёт куда-нибудь в село и будет работать под видом польки. Я с недоверием пожал плечами, не зная, что сказать. И ушёл. Удивился только, даже немного разозлился, что раскрыла меня перед сёстрами. Теперь-то мои дела наверняка всплывут.

В воскресенье после полудня выехали на облаву в окрестные леса. Утром [в понедельник, пер.] мастера ожидал бургомистр (у которого начали ускользать из рук наличные) с председателем юденрата и сообщил, что вчера вечером из гетто сбежало множество евреев, у которых даже было оружие. Естественно, эту новость я принял с притворным удивлением и беспокойством. Председатель юденрата разъяснил вероломный повод побега: узнали об акции из Новогрудки, и что какие-то крестьяне приехали в гетто покупать мебель – наверное и здесь скоро будут стрелять. Я предположил, что он знает и обо мне, как это впоследствии и подтвердилось, к вечеру того дня сбежали ещё 200 евреев (всего 300). Гетто окружила полиция с пулемётами.

[Предательство – арест]

Утром один из евреев, которого раньше приводили работать в жандармерию, попросил, чтобы его из гетто доставили к мастеру, т.к. у него есть важная информация. Был он человеком слишком любезным, всегда мне кланялся и улыбался, но я ему никогда не верил. За несколько дней до того спрашивал меня, что слышно, но я ответил, что ни о чём не знаю. Закрылся с ним мастер в отдельной комнате, поэтому я понял, что речь идёт обо мне. Ведь всегда прежде я присутствовал и все подобные доносы делались в приёмной мастера. Я его за это не осуждаю – делал он это, спасая свою жизнь. Думаю, что причиной побега он считал [предстоящую, пер.] акцию, в которой уже никто не сомневался, и думал, что, рассказав о моей измене, поможет евреям избежать своей судьбы. Потому что, если и была другая причина этого поступка, то это чёрная неблагодарность. После разговора с ним мастер уехал, предоставив мне полную свободу. Обедали вместе, потом он снова уехал – всё это говорило в мою пользу. Видимо, ездил в гестапо, чтобы разузнать что-то ещё.

Наконец около 6 часов вернулся и, усевшись как обычно напротив меня, с глубоким волнением начал:

Oswald, sie stehen in einer großen Verdacht des Verrats (Освальд, вы находитесь под большим подозрением в предательстве). Тот еврей – назвал его фамилию – заявил, что вы выдали евреям время акции. Это правда?

Когда он начал говорить, я опустил голову. Неловко мне сделалось, я не мог смотреть в глаза этому человеку, который доверился мне и выдал секретные сведения, а я его предал, причинив ему большие неприятности.

Ja, es ist Wahr! (Да, это правда!), ответил я тихо.

Да, однако я думал, что он врёт. Зачем ты это мне учинил? В каком я теперь положении? Но я знаю ещё больше, прошу признаться самому.

Тон его голоса был печальным и угнетённым. Я понял, что это подходящая минута, и рассказал все, что знал о мошенничестве бургомистра. Он принял всё к сведению, а потом спросил:

А как обстояло дело с оружием? Правда, что вы дали им 10 карабинов, 2 револьвера и 2 пулемёта?

Правда, но пулемётов не давал, только из десяти карабинов два были автоматические (об остальных револьверах и гранатах я умолчал).

Откуда?

Я ответил, откуда. Он набил трубку, а потом, указывая пальцем в лицо:

Пиф, паф… зачем сознались? Думаешь, что скорей поверил бы еврею, чем тебе? Но теперь поздно… Что мне делать? Если бы был кто другой, стёр бы в порошок, но ты? Ты был мой, я доверял тебе, ничего не таил. Зачем ты это сделал? Что тебя заставило?

Из сочувствия к ним.

Считаешь, что я им не сочувствую? Но приказ есть приказ, и я за это отвечать не буду. Если бы ты просто предал, я мог бы это дело затушевать, но оружие, оружие – это самое важное. Его тоже дал из сочувствия?

Да.

А в других случаях был верен?

Да!

Ну, скажи сам, что с тобой делать?

Herr Meister – сказал я – если можете, оставьте меня на свободе, обещаю, что не сбегу.

Не могу, потому что если сбежишь, то я пойду в тюрьму. Веришь, 28 лет был полицейским и ничего подобного со мной не случалось.

Ну, что же, сделайте всё что можете, не рискуя – наконец, заикаясь сказал я. Решил подсознательно снова положиться на Провидение. С утра было достаточно времени, чтобы сбежать.

Вы знаете, что я сделал это не из-за денег?

Знаю, и это тем более удивительно. Это меня и удерживает от суровых мер и праведного гнева.

Пошли ужинать, и я, предатель, сидел как обычно рядом с мастером, будто бы ничего не произошло. После ужина вернулся в свою комнату. После краткой беседы, по смыслу такой же, как и перед тем, он сказал: Должен вас арестовать! За ночь подумаю, что с вами делать. Сейчас пока ничего не скажу. Провёл меня в участок, где, однако, всё рассказал коменданту района. Тот, глядя на меня с недоверием, сказал:

Ich glaube… dumm! (Думаю… глуп!). Сбегал, однако, быстро домой и принёс мне пальто, чтобы не простыл.

Немало удивились трое арестантов, (которых утром расстреляли), увидев меня в роли заключённого. Трудно описать, что я чувствовал, о чём думал. Решил только, что утром, когда меня вызовет мастер, вытащить револьвер и застрелиться. С этим решением и заснул.

Утром 13 августа, в памятный для меня день, пришёл за мной жандарм. Отвёл меня в комнату мастера. От самоубийства я не отказался, но решил подождать, не зная, что решил мастер. То, что дело не может остаться скрытым, было ясно, потому что и комендант знал о нём, и по угрюмому взгляду жандарма, бывшего всегда со мной дружелюбным, стало всё ясно. Он шёл за мной как за арестантом. Издалека меня окликнули – узнал двух знакомых девушек – махнул им на прощанье рукой и скрылся за забором.

У мастера уже были посетители, но не было кому переводить. Забыв о своём положении, поздоровался, выполнил их просьбы, после чего мастер дал мне заполнить формуляр на этот месяц, который я заполнял всегда. Он хотел, чтобы я его заполнил, потому что не знал и не надеялся быстро получить человека на моё место. Снова вместе пообедали. Жандармы молчали, глядя на меня исподлобья. Так работал до трёх часов, сильно нервничая.

Мастер прослушал несколько человек по делу бургомистра, после чего, так же как и вчера, покуривая трубку, начал:

Hören Sie mal, Oswald (Послушайте-ка, Освальд) – я не ребёнок, думал всю ночь и пришёл к выводу, что здесь что-то не так. Если бы только измена – но оружие – это мне позволяет допустить кое-что другое. Не сделали ли вы это, будучи польским националистом, из враждебного к нам отношения?

– Нет, господин мастер.

Дело начало приобретать серьезный оборот. Я понимал, что всё потеряно, так что же мешает мне сознаться, да ещё при том, что это может повредить некоторым полякам? Собственно, он сам и начал:

– Вы бывали среди поляков, в семьях арестованных поляков?

– Нет, господин мастер.

– Ну, и что?

– Скажу вам при одном условии!

– Каком?

– Что вы мне дадите револьвер, и я сразу застрелюсь.

– Nein, das kann ich nicht machen, Oswald. (Нет, Освальд, этого я сделать не могу.)

– Иначе сказать не могу.

– Пойми, не могу я это сделать, не имею права допустить.

– Я не застрелюсь здесь в комнате, выйду во двор и скажу оттуда. После минутного раздумья он согласился. В конце концов, должен сказать, даст он мне револьвер или нет, всё равно долго не заживусь. Застрелиться хотел единственно потому, что знал, что на акцию должны приехать из СД, а эти будут со мной разговаривать не как наш мастер.

Ja, ich werde Ihnen sagen, Herr Meister! (Да, я скажу Вам, господин мастер!)

Ну… напрягся он

Ich bin kein Pole – ich bin Jude. (Я не поляк – я еврей).

– Was…? Sie sind ein Jude? Wirklich, Oswald? Ach so, jetzt ist mir alles klar… (Что…? Вы еврей? Правда, Освальд? Ах так, теперь мне всё ясно…). В его голосе чувствовалось удивление, а затем сочувствие. Глаза покраснели и наполнились слезами. Он все понял.

– Ja, das ist eine Tragödie (Да, это трагедия) – сказал он наконец.

– Я бежал от немцев, в Вильно мне дважды удалось избежать акции, мог бы и вчера сбежать, но нет у меня больше сил. Через мгновение добавил: Мой отец был австрийским унтером, мать – немецкой еврейкой. Они остались в Германии, и я ничего о них не знаю. Он понял так, что отец не был евреем, но я его ошибку исправлять не стал.

– Почему же ты мне не сказал, что полуеврей? Думаешь, что я бы тебе навредил? У меня бы ты остаться не мог, но никто бы о тебе не узнал, а я бы смог обеспечить твоё спасение.

– Не мог я, Вы же понимаете.

– Значит, полицейские были правы. (Значит, даже полицейские меня подозревали). Сидели минуту молча. Моё признание его успокоило. Дело теперь представлялось совершенно ясным.

– Schreiben Sie eine Geständnis (Пишите признание) – велел он мне.

Я взял ручку и написал примерно с таким содержанием: «Я, Освальд Руфайзен, род… признаюсь, что являюсь евреем, отец был австрийским унтером, мать еврейка. Во время войны убежал от немцев к Советам, затем в Вильно. Здесь мне дважды удалось избежать смерти при облавах, а, прибыв в Мир, выдал себя за поляка. Будучи переводчиком, выдал евреям время проведения акции, кроме того дал им (какое и сколько) оружие. Сделал это потому, что над ними вершится огромная несправедливость. Умираю со спокойной совестью». Отдал ему. Он прочёл и отложил в сторону. Позвал жандарма и приказал: «Я ухожу, проследите, чтобы он не сделал какую-нибудь глупость». Я остался с жандармом наедине. Тот прочёл моё признание и молчал.

Я написал ещё письмо знакомой, золовке коменданта. Попросил, чтобы после войны мои вещи передали родителям или брату на память. Признался ей, что я не полуеврей, а полный. Попрощался.

Вещи свои уложил в портфель и завязал цепочкой от часов. Чувствовал безразличие, был спокойным и готовым ко всему. Мне казалось, что Бог не будет суров ко мне, потому что я, рискуя жизнью, сделал всё по совести. В конце концов изменить ничего не мог. Сбежать никакой возможности не было, об этом даже не думал, действительно, у меня уже не осталось сил постоянно убегать. Да и куда? В лес? К евреям? Что меня с ними связывает? (Теперь, будучи католиком, чувствую эту связь и желание сойтись с евреями). Рисковал из-за них. Но жить с ними? И что потом? Для чего жить? Об одном только жалел. Со времени отъезда брата убеждал себя, что ещё встретимся. А теперь всё пропало. А теперь уже ничего не поделаешь…, видать до сих пор обманывался, не было это предчувствием, а только воображением. Такие мысли занимали голову, когда пришли две знакомые девушки. Попрощался с ними, они плакали. Я же держал себя в руках и до сих пор не плакал.

Сдавило мне горло, когда и мастер расчувствовался, но не более того. Наконец вернулся мастер. Был он совершенно спокоен и вроде бы доволен. Конечно, из-за меня были у него неприятности, но зато он получил в руки бургомистра, на которого уже давно жаловались. Бургомистр был арестован и доставлен полицейским, я же переводил, как будто ничего не случилось. Он ни в чём не признавался, но, наконец, после всяческих попыток оправдаться, а со стороны мастера нескольких угроз посадить, чего он боялся больше всего, сознался в получении 20 000 руб., которые должен был отдать мастеру, чтобы тайна не раскрылась. Через несколько дней его арестовали снова, а через 6 месяцев закончил он свои дни в концлагере, где пребывал с поляками и ксёндзом-деканом, которых сам же и посадил. Упокой его душу, Господи!

Мастер ещё некоторое время оставался со мной, затем сапожники [из гетто, пер.] принесли ему ботинки с просьбой, чтобы их привели в яму первыми, а председатель Юденрата назвал мне фамилии необходимых городу ремесленников. Мастер обещал сделать всё возможное. Когда они вышли, он снова начал собираться уезжать. Я напомнил о его обещании. Он положил мне руку на плечо и сказал отцовским тоном (он меня и вправду любил, а со времени моего признания – ещё больше): ещё нет, Освальд – noch nicht – а через мгновение – ты дважды смог убежать, может и сейчас удастся… ты такой шустрый….

У меня забилось сердце, как это, мой шеф, которого я предал, комендант жандармерии, которому я обеспечил 300 врагов в лесу – советует мне бежать, мне, которому самому бежать уже не хочется?

Вы даёте мне возможность бежать?

Посмотрим попозже, ещё не время.

Я был преисполнен сердечной благодарностью. Протянул ему руку со словами: Ich danke Ihnen (Благодарю Вас). Он пожал мне руку – врагу и предателю. Потом проводил меня к жандармам в спальню и оставил у них под присмотром. Было их несколько. Тот, который меня сторожил, прилёг на кровать. Я нервно ходил по комнате. Просмотрел газеты. Подошёл к лежащему карабину – нет, слишком длинён, на кровати лежал пистолет в кожаной кобуре. Отстегнул, хотел вытащить, – но это немецкий, не знаю, как снять с предохранителя, а может он без патронов, тогда, если меня прихватят, будут лучше сторожить. Пока отложил. Noch nicht – вспомнил. Убежать? Сейчас нечего и думать. Но куда? Сумею ли? Позвали к обеду. Я быстро поел и снова вернулся в спальню.

[Побег из-под ареста]

Я был один – бежать через окно? Жандармы придут и увидят. Затем, сам не знаю как, как это случилось, крича: Адольф, Адольф! (имя конюха), прошёл через столовую, затем быстро мимо кухни, вокруг дома, к окну комнаты мастера. Взобрался, схватил свой портфель и направился к воротам. В 50-и метрах на другой стороне двора, боком ко мне стояли два жандарма. Один из них как раз приехал из Столбцов с 30 полицейскими и, видимо, слушал интересную историю.

Пугливо озираясь, подошёл к воротам, кто-то доставал воду из колодца, но у меня всё плыло перед глазами (не узнал Сестру), нажал на ручку и очутился за воротами. А теперь ноги! Бежал метров двести дорогой, идушей вдоль окон спальни, где уже, наверное, были жандармы, и свернул в поле. Не пробежал и двести метров, когда услышал крики. Оглянулся и увидел сторожившего меня жандарма, который поворачивал в поле. Я сбросил пиджак, остался в одной рубашке без рукавов. Жандарм приближался. Вдали видны чёрные полицейские, слышался конский топот. Было их тридцать столбцовских и восемь мирских, рядом кони.

Я слабел с каждым шагом. Тяжёлые сапоги, нервы и слабость сделали своё. Еле плёлся. Жандарм лёг на землю и прицелился. Выстрел… Уже не бегу, а иду… второй… третий… четвёртый. Оглянулся назад. Небольшой пригорок заслонил меня от глаз преследователей. Передо мной частично скошенное поле, частью рожь и картофель. С момента, когда сбросил пиджак и начал слабеть, видя, что нет выхода, повторял про себя: О… Боже… Спа… си!.. О, Боже! Спаси! О, Боже! О, Боже! Спаси! [Интересно, на каком языке и какому Богу он б этот момент молился, пер.] И послал Бог ангела своего, – Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею. (Пс. 90, 11-12), послал – говорю – ангела-хранителя моего милого и снова выручил.

Закрытый небольшим пригорком от преследователей, увидел перед собой копны из снопов скошенного хлеба. Пробежал мимо трёх, а в четвёртую вполз на четвереньках, придерживая падающие снопы. Внизу щели, достаточные для того, чтобы при внимательном взгляде увидеть мои чёрные брюки. Парой минут позже рядом остановился жандарм (копны стояли посреди узкого поля, а он бежал между ними). Он повернулся к приближающимся полицейским и закричал: Da! Da! (Там! Там! нем.), – показывая направление, где я должен был бы находиться, если бы побежал дальше. Затем в ту сторону помчались галопом всадники, туда же пошёл и жандарм. Через минуту с другой стороны, метрах в шести от копны, прошёл полицай с карабином, направленным в сторону несжатой ржи…, и настала тишина, прерываемая конским топотом и голосами людей. В самый раз развалились снопы, потому что я никак не мог их удержать вместе, они держались только чудом. Я прижался к земле, меня не было видно. Пополз, поворачивая в сторону ржи, и вполз в самую её середину. Лежал плашмя на земле, разбросав руки и ноги, и молился: Боже, если слышишь меня,  когда я в таком тяжёлом положении, буду знать, что Ты есть. Буду славить Тебя до конца жизни и всем буду рассказывать, что Ты сделал для меня!

Ещё не закончил молиться, как раздался конский топот. Проскакали… снова голоса. Ищут – догадался. Додумались, что не мог сбежать, спрятался где-то. Но Бог заслонил меня от их взглядов с помощью природы. Начало темнеть. Я сбежал в 730, а сейчас должно быть уже восьмой час. Полицейские стали в цепь и начали проходить через поле на таком расстоянии друг от друга, чтобы видеть пространство между собой. Ближайший полицай прошёл мимо метрах в пяти и не увидел только чудом, т.к. я его видел и узнал, да ещё мои чёрные брюки… Чуть позже прошёл через поле районный комендант с двумя жандармами. Один из них (столбцовский) сказал тому, что охранял меня: Siechste! Er ist doch getürmt! (Видишь! Он всё-таки сбежал!), и всё стихло…

Сбежал? Правда сбежал? Нет, не сбежал, потому что ни один человек в моём положении не смог бы этого сделать. Нет, не сбежал, это Бог вырвал меня из рук преследователей моих. Уберёг меня в момент, когда по человеческим меркам не было уже для меня спасения. Собственно, я уже не живу, а если и живу, то это не я, а Твоя вещь. Твоя собственность, о Боже! Взял меня к себе на крест, а теперь отнял меня у смерти, с которой существовал от рождения, чтобы меня оживить и сделать своим избранным детищем. Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя святое имя Его. Благослови, душа моя, Господа, и не забывай всех благодеяний Его. …как отец милует сынов, так милует Господь боящихся Его. (Пс 102, 1 – 2, 13), ибо воззвала с боязнью и верой к Святому имени Его. Боже, молю Тебя, заверши во мне, что начал, чтобы, познавши Тебя, по милости Твоей мог выполнить свой обет, который дал Тебе, чтобы славил Тебя, пока жизни хватит и имя Твоё поведал тем, кто о Тебе не слышал. Аминь.

Когда уже совсем стемнело, встал и поплёлся в сторону школы, первому дому с этой стороны города, где жил упомянутый Адольф, которому доверял и верил, что не выдаст. Парень немало перепугался, но оставил мне место на кровати, и спали вместе. Утром, одолжив у него пиджак, который ношу до сих пор, вылез через окно и спрятался на чердаке ближайшего сарайчика. Сарайчик был в 150 метрах по прямой от жандармерии. Значит, находился на той же околице. Издали слышались залпы – шла акция. Началась она в 3 утра. Около 9 промаршировали в город с песнями героические полицаи.

Ранее ещё Бог сподвиг меня, чтобы собрал я остатки соломы в угол чердака, чтобы на всякий случай можно было спрятаться. Немного её там было, но с Божьей помощью прикрыла она меня от взгляда какого-то малоопытного полицая, который неизвестно зачем зашёл в сарайчик и заглянул на чердак. Снова горячо молился Богу, потому что убедился в силе молитвы. Слышал, спрятавшись за кучей мусора, как он карабкался и слезал. Допускаю, что это Бог его послал, чтобы показать мне, как Он обо мне заботится. Через Адольфа дал знать тем, кому хотел, чтобы знали, надеясь на помощь. Принесли мне еду, рубашки и разную мелочь, а также записку в одно место в соседнем районе. Просидел до пятницы и вечером в 930 вышел.

В три утра был на месте и, поспав немного на соломе, в седьмом часу зашёл во двор. Надеялся, что здесь останусь, однако ожидало меня ужасное разочарование – несмотря на записку и имевшееся в ней уверение, что я являюсь «ценным человеком», меня побоялись оставить даже на минуту. Дали только кусок хлеба на дорогу. Недавно там расстреляли 60 человек польских интеллигентов, и владелец подворья был тоже на подозрении… у парней (такие времена?). Тогда я направился в ближайший лес. Этот день был для меня очень тяжёлым. Я бродил по лесам и полям, направляясь по солнцу в сторону Мира, но не знал куда идти, где схорониться. В лес – странное дело – бежать не хотелось, думал, что мои знакомые найдут для меня где-нибудь укрытие. Собственно, в лесу среди партизан я имел немало врагов: достаточно было, чтобы я как переводчик кому-нибудь не понравился или не оказал помощь, ведь люди убегали в лес ежедневно.

Этот день был едва ли ни самым тяжёлым в моей жизни. Действительно, до сих пор нервы были натянуты из-за постоянной опасности, теперь же она на мгновение отступила. Проходил через деревню, в которой недавно расстреляли трёх крестьян. Я был при этом переводчиком. Наконец, после целого дня скитаний добрался в пятом часу до леса, откуда знал хорошо дорогу – ок. 9 км до Мира. Вдруг раздались выстрелы. Сначала я укрылся под стогом соломы, но потом вышел. Мне всё равно – подумал и уселся на землю, ожидая, что будет. Выстрелы стихли. Попробовал уснуть – не смог, плакать – тоже не смог. Взывал только к Богу известными мне песнями на древнееврейском, чтобы поспешил помочь мне и народу моему. Наконец подошёл ближе к дороге и уселся на пенёк, ожидая сумерек. Около 730 заснул, и снилось мне, что пришёл в монастырь в Мире, разговариваю с сестрой-настоятельцей, и что приняла она меня в дом. Сон был короткий и глубокий, хотя перед этим не мог уснуть целый день. Проснулся с совершенно другим настроением. Пропала апатия и чувство безнадёжности – на сердце чувствовалась лёгкость, и я решил направиться в Дом Сестёр. Тем временем немного стемнело, и я, насвистывая, бодрым шагом направился в Мир.

[Укрытие в доме Сестёр Воскресения]

Мне удалось незаметно пройти через город. И, обходя строения с задней стороны, через поля и огороды, возле здания жандармерии – вошёл в ограду дома, ранее еврейского, а в настоящее время заселённого Сёстрами, изгнанными из своего прежнего дома, занятого жандармами. Эти два дома находились в непосредственном соседстве. Постучал в несколько окон, но, как оказалось, это были нежилые комнаты – я же не знал расположения комнат в доме. Боялся далее стучать, т.к. рядом, в семи метрах, стоял дом с полицией. Приткнулся во дворе, решив дождаться утра. Было 1030, суббота, день Божьей Матери – 15 августа, день Вознесения Богородицы. Мне ясно теперь, и не имею ни малейших сомнений, кому я обязан своим обращением. Утром, в пять часов, услышал, что открываются ворота, и осторожно втиснулся в обширную будку, соединяющую жилой дом с амбаром. День добрый – сказал Сестре, занятой дойкой коровы. Святая Мария – получил в ответ.

После чего Сестра (св. мученица Косцючик, ум. 6 I 1979) быстро заперла ворота и, ответив на моё приветствие, завела в комнату и предложила отдохнуть. Через минуту вошла удивлённая Сестра-настоятельница, которой я, хамло, подал руку без целования, полагающегося соответственно возрасту и статусу. Видя меня озябшего, согрела, кажется, дала чаю, подала молоко, хлеб с маслом. Рассказал ей о своём выживании, про сон в лесу, бессовестно врал, что не являюсь полным евреем, что мол мать была полячкой. Просил, чтобы известили кое-кого, что я здесь, и чтобы хотя бы на два-три дня позволили мне здесь укрыться. Мою ложь приняли с недоверием, однако, видя моё положение, с сочувствием, после чего проводили меня в амбар и уложили на сене.

Около полудня умылся, съел обед, причём узнал, что Сестра-настоятельница с другой Сестрой пошли в костёл, запретив кому-либо обо мне говорить. Согласился со всем, радуясь крыше над головой. Вечером снова был в жилище и снова рассказывал о своих приключениях. И всё больше запутывался. О матери промолчал, думая, что сёстры сами обо всём догадаются, просто знали от той еврейки, о которой писал, что я еврей, та же знала от своего брата, который, я думаю, не входил в число трёх, знавших меня. Итак, моё происхождение было достаточно известно во всём гетто.

Удивил меня любезный приём, оказанный мне. Идя сюда, я надеялся, что меня примут, но не думал, что мне предоставят такие удобства во всём. Мог умываться тёплой водой, горячая еда трижды в день, вечера проводил в очень милых беседах, наконец, на ночь получал постель, вплоть до белья. Так что был обеспечен всем. Скажу даже, что всего было с избытком, поскольку после всех опасностей и переживаний потребности мои снизились до минимума. Несмотря на то что я был евреем, мне не только не наносили обид, но оказывалась услуга, превосходящая всё остальное – они рисковали собственной жизнью, укрывая меня под носом у жандармов.

А было так: в воскресенье Сестра-настоятельница, будучи в костёле, горячо молилась о небесном знамении – что со мной делать, и узнала ответ из Евангелия в тот же день (12 воскресенье после Сошествия Святого Духа) о добром Самаритянине. Разве это не прекрасный ответ, достойный милосердия Господа, аналогичный моему случаю?

[Процесс обращения]

После нескольких бесед со мной Сестра-настоятельница пришла к выводу, что еврейская религия для меня недостаточна, никогда таковой не будет, что я должен стать христианином. Об этом я и слышать не хотел. Что-что – но не креститься. Об этом не может быть и речи. Я чувствовал, что древняя религия меня не устраивала, но сначала должен был убедиться, что это не я, а религия ошибочная, наконец, ещё далеко до того, чтобы крестился и стал членом церкви. Ого! Не так быстро! Пошло же всё не так, а гораздо быстрее, чем все думали. <…>

[Принятие таинства святого Крещения]

Как-то раз сестра накрывала на стол, а я всё ещё сидел и раздумывал – креститься или не креститься. Не верил словам сестры, скорее, мало мне было их свидетельств, даже хотя бы мне принесли тома, тома с описанием необходимости крещения, не было бы достаточно. Однако не читал ещё Евангелие от Марка.

Скажите, сестра – спрашиваю – есть ли в святом письме что-нибудь о необходимости крещения для спасения?

Конечно! Минуту полистала и дала мне прочесть: – Кто будет веровать и крестится, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет (Мк 16, 16).

Спасибо, этого мне достаточно.

Так, слава Богу, что дал мне веру в святое Писание. Это краткое выражение убедило меня больше, чем могли бы сделать все учёные мира. Был убеждён. Это было 27 августа 1942 г., на день св. Августина. (Крещение Освальда было совершено 25 августа, отсюда следует, что оно не могло иметь места 27 августа, как сказано в тексте).

Третьего дня, когда Сёстры возвратились из часовни, я задержал Сестру-настоятельницу (Эузебия Бартковяк, ум. 15 VII 1983). Прошу Вас, сестра, я хотел бы креститься. Сестра-настоятельница выразила огромную радость. Не думал, что её так обрадуют эти слова. Представь себе – говорит мне – когда я молилась в часовне, что-то мне подсознательно подсказало надо много за тебя молиться, потому что ты будешь священником. Я сразу же отбросила эту мысль. Что? Он? Еврей? Но мысль возвращалась. Ещё я не остыла, находилась под впечатлением от этих мыслей, а здесь ты – хочу креститься. Чувствую в этом руку Бога. <…>

В тот же день 25 августа 1942 г. (это был день рождения моего отца) святая вода крещения увлажнила мою голову, и я услышал сказанные надо мной слова: Освальд Иосиф, я совершаю крещение твоё во имя Отца и Сына и Святого Духа. <…>

Мир, дня 29 Х 1943 г.

 ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Бжезница, 23 Х 1953 г.

Во имя Божие продолжаю повесть о моей жизни. Трудно мне было приступить к окончанию этой истории даже под давлением официально выраженного желания настоятеля и крестной Матери. Может быть потому, что это было уже так давно – прошло более 11 лет, многие подробности стёрлись в моей памяти, другие, возможно, приобрели какие-то фантастические наслоения, да и вообще мало что осталось в моей памяти, ведь и с момента моего вступления в Орден прошло почти 8 лет. Главная причина, пожалуй, состоит в том, что я здесь должен писать о любви, поселившейся в моей душе, а это, к сожалению, превышает мои духовные силы. К тому же Господь, несмотря на все, что Он для меня сделал, не снял с глаз моих остатки «катаракты» и, пожалуй, не снимет их в этой жизни. Хотя… кто знает? Пути Его неисповедимы. Он окружил меня такой безмерной милостью, которая может быть когда-нибудь начнет открывать для меня до сих пор ещё закрытые тайны. <…>

Пишу об этом уже как христианский священник. Нет предо мной тех заметок [имеется в виду предыдущая тетрадь. пер.], но кажется мне, что я закончил их лет 10-11 тому назад. Закончил на описании моего крещения и предсказания матушки (пожалуй, это было что-то вроде сверхъестественного прояснения), что стану я священником. Вот я им и стал. <…>

Я священник[7].Сначала мне было трудно в это поверить, теперь – легче. <…>

Здесь я нахожусь в условиях, подобных тем , какие были у них [в монастыре] в Мире. Лечу сорванное горло. Скорее существую в молчании, и у меня есть время – много времени. Должен ведь закончить, и это меня тяготит. Чем быстрее, тем лучше. Такие вещи нельзя писать долго. Святой Иоанн [от Креста] написал «Живое Пламя» за несколько дней. Хотелось бы, чтобы эту работу тоже охватило пламя. В душе моей оно не гаснет, но чтобы перешло на бумагу, нужна особая милость.

Чтобы потом зажечь читателей – нужен еще не один человек. Хотя, говоря коротко, не знаю, для кого я это пишу. Для Матушки и сестер, что святили? – наверное. Будет ли это кто-то еще читать – не знаю, сомневаюсь. Сейчас столько воспоминаний, что еще одно ничего не прибавит. К тому же сейчас они появиться не могут, а тогда, когда появятся, если вообще когда-нибудь это случится, уже не будут, по всей вероятности, актуальны. Кому тогда нужна будет история еврея, который оказался в сложной ситуации на Востоке, был на службе в немецкой полиции, чудом избежал смерти, скрывался у монахинь, бродил по лесам с партизанами, а после краткого пребывания в советской милиции был мальчиком на побегушках в приходе, наконец – обрел приют в Ордене.

Несмотря на все, пишу и чувствую, что должен это сделать, чтобы предоставить внешние доказательства моей благодарности, чтобы отдать дань уважения и действительной любви к ближнему, чтобы возрадовать не одно сердце чудесными деяниями Провидения, и дать утешение и надежду на избавление от гнетущего зла. И будут уповать на Тебя, знающие имя Твое, потому что Ты не оставляешь ищущих Тебя, Господи (Пс 9,11).

Когда перед церемонией пострижения нес одежду монашескую, пел в душе Богу любимую песню Авраама, что пожертвовал Исаака на заклание. Эту же песню пел про себя в костеле XX миссионеров на Страдоме, когда стоял в очереди на церемонию рукоположения епископом. <…>

Постепенно меня охватывает любовь. Эта великая Госпожа на всё имеет время. Она не торопится. Люди так часто больны спешкой. <…>

Когда во время ужина после крещения увидел на столе четки и святые образки, сказал вслух:

– Во все верю но в это [четки] еще не верю. Как могут Пресвятой Богородице нравиться те же повторяемые молитвы?

Сестры не огорчились, только усмехнулись. Придет время – подумали – и поверишь.

И пришло это время. Через неделю стало не по себе. Казалось мне, что нельзя мне рисковать сестрами и спокойно здесь сидеть, когда там евреи несчастные бродят по лесу, не имея, может быть, пищи. Да и не знают истинной веры, а я ее уже знаю. Думал, что того, что знаю достаточно мне, чтобы справиться в дискуссии и достаточно, чтобы устоять перед искушением. Может и хватило бы, Бог знает.

[В поисках нового места укрытия]

И тогда я собрался в дорогу. Сестры обеспечили меня всем. Сначала я должен был остановиться у некого Кола, жившего на краю местечка, поблизости от того места, где я несколько дней назад убегал от смерти. Я действительно пошел к нему где-то в первых числах сентября 1942 года. Ночью в дом не достучался и проспал, околевая от холода, у сарая на куче хвороста. Утром, как только он вышел из дома (я поднялся очень рано), я выбрался из укрытия и пошел за ним в конюшню. Со страхом и радостью он поздоровался со мной. Думаю, что первое чувство перевешивало. Попросил, чтобы он мне позволил побыть пару дней. Он показал на чердак, наполненный сеном. Влез туда, он за мной. Расспрашивал об обстоятельствах спасения, поблагодарил Бога и пообещал, что сделает все, что в его силах. Был это человек почтенный и благородный, православия ему было недостаточно, кидало его из одной секты в другую. При этом деятельный, полон любви к ближнему, всегда был готов привести какую-нибудь цитату из Святого Писания. Во время полевых работ сестры часто пользовались его бескорыстной помощью и он никогда не отказывал. Поэтому, собственно, я его и выбрал. Попросил у него Святое Писание. Принес на русском языке, наверное издание Библейского общества, но он тогда не различал источники и не считал грехом читать чужие издания. Сказал мне, что служанка видела меня, когда я с ним входил в сарай, что боится за себя и за ребенка. Вижу, что ничего здесь не получится. Не спорил, только попросил, чтобы сжалился и хоть до ночи подождал.

Ночью вышел и отправился на ближайшее католическое кладбище. Не знаю почему, но не пошел сразу в лес. Что-то меня удержало. Хотел день спокойно пробыть на кладбище. Но тут принесло какую-то бабку за хворостом. Прятался как мог, но все-таки она меня заметила. Я сделал вид, что мне все равно, и что я читаю книгу (Святое Писание), но она, увидев меня, видимо узнала, ушла с кладбища и исчезла. Пошел и я с тяжелым сердцем. Где-то переждал до ночи, после чего двинулся в сторону Барановичей. Там у меня в Долматовщине был знакомый староста, которому я доверял и хотел у него задержаться. Тем временем по дороге меня обогнали два грузовика с полицейскими, которые повернули в ту же сторону. Через какое-то время увидел зарево от пожара в той же стороне. Пришлось от плана отказаться. На полдороги или дальше жил поляк-арендатор, немного мне знакомый. Постучал в окно. Он узнал меня, но в дом не пустил. Опасался. Разрешил, если хочу, спрятаться в подвале его разобранного крестьянами дома, что в 4-5 километрах от Мира. Туда он принесет мне завтра что-нибудь поесть. Я пошел и нашел это место. Находилось оно в чистом поле, в метрах 400-х от шоссе Мир – Барановичи, по которому интенсивно двигались люди и немецкий транспорт. Однако я не думал, что кто-нибудь сюда завернет. Да и к чему? В поле торчали только бетонные части фундамента. Спрыгнул в погреб. Недолго раздумывая, лег и уснул. Разбудили меня крики издалека. Осторожно выглянул. День уже был ближе к полудню. На краю погреба в тени стояла бочка с водой. С горы доносились крики белоруса, пахавшего на лошади поле. Другой помогал ему. Их обоих я знал. Один из них получил от начальника жандармерии по физиономии, другой был вроде его братом. Что делать? Меня охватило отчаяние – куда не приду, везде помеха. Что делать? Притих и прочитал целые четки молитв, 15 десятков. Затем успокоившись, уже знал что делать. Было далеко за полдень, когда меня заметили. Вышел из погреба и заговорил с ними. Вели они себя спокойно. Видимо знали обо всем, что со мной случилось; наверное, думали, что у меня есть оружие или просто были вежливы. Приехал и тот арендатор, Савицкий, на велосипеде. В кармане у него был для меня пакет с едой, но он не мог его отдать при них. Сделал вид, что мы встретились случайно. Уехал.

Я все время наблюдал за белорусами, держась неподалеку, боясь, чтобы они не дали кому-нибудь знать о моем присутствии. Наконец, около четырех или пяти, один из них пошел домой, правда, в другую сторону от Мира. Но я решил не рисковать. Забрав свои вещички, отправился в дорогу. Покружил немного, чтобы сбить с толку оставшегося. Но с наступлением темноты, двинулся снова в сторону Мира. Осторожно подошел к монастырю, который находился возле самой жандармерии, влез за ограду и подождал до утра.

[Возвращение в дом сестер]

Сестра-настоятельница встретила меня с возгласами радости. Видел – она довольна, хотя была сильно обеспокоена. При расставании, когда она меня Святым Крестом осеняла, заверила, что могу смело вернуться, если места не найду. Просил, чтобы сжалились и хоть под пол спрятали, потому что с меня уже было достаточно. Вернулся через четыре дня и с тех пор ежедневно читаю молитвы под чётки и верю в то, что это помогает и в то, что любезен я Пресвятой Богородице. Не скрываю, что эти дни, особенно последние, были для меня очень тяжелыми. Подавляла безнадежность положения. Теперь мог отдохнуть.

[Период «закрытых медитаций» (сентябрь 1942 года – декабрь 1943 года)
Совершенствование веры и открытие Ордена-призвания]

Начался совершенно новый и единственный в своем роде период моей жизни – закрытые пятнадцатимесячные медитации. Иначе назвать это я не могу. Это одна из величайших милостей, которую получил: я мог такое длительное время оставаться один на один с Богом в атмосфере, содействующей укоренению теологической добродеятельности. День проводил за чтением, молитвой и ручной работой. Разместился наверху сеновала. После уплотнения соломы в ней образовалось очень удобное кресло. Свет проникал сквозь щели между досками стены. Через одну особенно широкую щель можно было наблюдать, что происходит во дворе и на крыльце жандармерии, от которой нас отделял только плетень.

Спал на сене. Логово мое, точнее все, что его покрывало, надо было убирать рано, потому что сарайчик был доступен для не всегда желанных гостей. Бывало, что я, ничего не опасаясь, ел внизу пищу, которую сестра обычно регулярно приносила наверх, но как только слышал мужские шаги и чужие голоса надо было через дверь, предназначенную для такого случая, мигом перебраться на верхний этаж. В этом я дошел до совершенства.

Однажды ксендз, проезжавший через Мир на автомобиле, ночевал в доме, а его брат ночевал в машине в крытой галерее, соединяющей дом с сараем. Крыша была общая, так что шумы из сарая были слышны в этой пристройке. Нужно было очень тихо отправиться на покой и избегать малейшего шума, который мог бы заинтересовать ночующего там человека. Сарай закрывался изнутри, но я закрывать не смел, потому что не было уверенности, выйдет ли сестра одна или с кем-то.

Целый день проводил наверху. Сначала только читал. Читал немного, не спеша. Сначала Новый завет, Евангелие. Кажется весь Новый Завет прочел 6 раз за время пребывания у сестер (может только Евангелие). Здесь моя душа имела больше всего пищи. Никогда мне не было скучно повторять уже известные вещи. Потом – жития: Св. Франциска из Азизы, Св. Алоиза Гонзаги, Св. Бенигна Консолати, Св. Иоанна Вианея, отца Германа Коэна, деяния души Святой Терезы Иисуса. Такое впечатление, что эти две последние книги были решающими в моем кармелитском призвании, которое родилось перед желанием идти в священники.

Сначала меня привлекло апостольство – хождение от дома к дому с доброй вестью, потом зародилось и сразу было принято решение о кармелитстве. Сестры затем, когда решение стало явным, склоняли меня к вступлению в более деятельный монашеский орден, но все эти начинания кончались ничем. Оставили меня в покое. Что же было решающим? Думаю, – это что-то иррациональное, – что главным было само название Кармель, которое напоминало мне Палестину. А я о ней так тосковал, что не однажды ловил себя на бредовых мечтаниях, что лечу как Аввакум прямо из Мира в Хедеру, где, как я считал, живет мой брат.

Опять же, сидя как-то у печи в гостиной у сестер, подбрасываю дрова и кажется мне, что вижу себя в золотом одеянии и с бородой, и встречаю маленького мальчика и узнаю в чертах его сходство с моим братом. И он называет мое имя и ведет меня к папочке. Потом вроде было крещение моего брата в базилике на горе Кармель. <…>

Пораженный «Деяниями Души», переусердствовал в сокрушении. Под одеяло укладывал поленья, мух, которые случайно попадали в пищу, не вылавливал (подо мной были близко сарай и конюшня и мухи были очень надоедливы). Когда какая-нибудь мошка высасывала кровь, я ее не отгонял, пока досыта не напьется и сама не улетит. Об этом помню, ибо все это может быть несколько излишне свидетельствовало достаточно ясно о направлении, в котором пойдет жизнь, и было следствием условий и окружения, в котором я пребывал. <…>

Работа была разнообразной. В основном руками, вязал на спицах, чтобы хоть немного поучаствовать в собственном содержании. Научился втихомолку, потом попросил шерстяную пряжу. Матушка не хотела, чтобы я работал, сестры смеялись. В конце концов все-таки определили, что работа получается совсем неплохо. Скоро дошел до такого уровня, что по качеству догнал Матушку, а в скорости опередил всех. С удовольствием определял для себя и для других количество заготовок, как квалифицированный счетовод. Иногда колол дрова, особенно когда глубокой осенью похолодало, и носил их к печи в столовой.

Однажды, во время такой процедуры вошел в помещение одновременно с полицейским, который, войдя через противоположные двери, принес какой-то предмет, взятый взаймы. На мне были черные брюки, а лицо закрывала охапка дров. Я быстро скрылся за занавеской. Не знаю, что он подумал, но, видимо, меня не узнал. Откуда же такая мысль у него могла возникнуть? Поразительна была смелость сестер и их спокойствие. Все вместе со мной приписывают это Св. Иосифу, к которому трижды в день обращались, читая «Помни», потом «Magnificant» утром и вечером. В нескольких случаях Он просто ощутимо оказал свою помощь – расскажу о них по ходу событий.

Сестры, не желая, чтобы я стал отшельником, приглашали меня часто, почти ежедневно, на ужин в помещение. Оставался на беседы, рассказывал о себе, пел песни на древнееврейском, слушал их рассказы и польские песни, в основном религиозные. Многие из них выучил. Самые чудесные вечера были у ёлки. Пели вместе колядки. Рядом была улица, выделялся мой мужской голос, но мы ничего не боялись – ведь Св. Иосиф охранял нас.

Жил на сеновале до октября. Под конец октября перебрался в помещение. Раньше это был, кажется, заезжий двор, отсюда эта крытая галерея между домом и сеновалом, отсюда и множество комнат в доме. Одну из них занял и я на зиму. 28 октября, вскоре после моего переезда в помещение, в Мир приехал ксендз Иосиф Курилович, владыка из Ишкольды. Одновременно он был заместителем декана и исполнял обязанности предстоятеля и декана мирского Антония Мацневича. После Святой Мессы Матушка пригласила его в монастырь, оговорив по дороге, что нужно некоего человека исповедовать и привести к святому причастию. Не сказала, что речь идет о первом причастии новообращенного. Поэтому мы оба во время исповеди были не в себе, я – потому что в первый раз, а он со страху. Не могу сказать кто больше боялся, но думаю, что он.

Когда забирал священник дары из часовни возле жандармерии, опорожнил по просьбе Матушки дароносицу, потому что часовне грозило святотатство со стороны живущих рядом солдат связи. (Действительно, вскоре они избрали себе Крест в качестве мишени для стрельбы из пистолетов.) Ксёндз нес дароносицу, тревожно оглядываясь по сторонам, а когда увидел жандарма, со страхом смотрел на сопутствующую ему Сестру Настоятельницу. В доме организовали примитивную часовню. <…>

Странное отношение было у сестер ко мне. Зная о моем происхождении, они старались мне о нем не напоминать и охотно слушали, когда я рассказывал о давних событиях своей жизни, интересах и друзьях. Одновременно относились ко мне совершенно по-христиански, как к давно акклиматизировавшемуся в католическом костеле, и я быстро утратил чувство какого-либо отличия и чувствовал, что я с ними одно целое в Иисусе Христе. Там возник мой sensus Ecclesiae – сверхъестественное чувство совместной жизни в Церкви; костел стал для меня домом, весь мир – отчизной, ибо везде есть Братья во Христе. Наконец мои космополитические тенденции нашли выход. Понимаю Св. Павла – братание всех во Христе, идея общего отцовства Божьего близка мне, может как и ему. Думаю, что с этой точки зрения моя душа наиболее привержена католицизму. С тех пор я заядлый универсал. Всегда понимал, что должен всем людям любовь и братство, но не хватало мне для этого осознания. О благословенная Церковь, Мать всех людей, как же ты близка мне теперь из-за этого. Не только к вечному покою хочешь нас проводить. Но и здесь, на земле, ты единственная создаешь условия для мирного и братского сосуществования людей между собой. Это великий грех христиан, что до сих пор не воспользовались тем, что сейчас общие стремления создадут истинный христианский Мир – Pax Christiana.

[Проявления чудесной опеки святого Иосифа]

Во время моего пребывания в монастыре произошло несколько чудесных случаев опеки Св. Иосифа. Однажды я вышел из своей комнаты в прихожую, и в этот момент через другую дверь вошла женщина, которую я знал, еще работая в жандармерии. Она присылала доносы и ее считали нелегальным агентом гестапо. Я ее сразу узнал и она меня узнала. Оба захлопнули двери и исчезли, Я упал ничком на землю и начал взывать к помощи Пресвятой Богородицы и Ее святого жениха; не столько для себя, сколько для Сестер. Ведь все они пошли бы на смерть и наверняка на них бы не кончилось. Сестры не знали что делать, но её уже не было – убежала. Наконец, минут через 20 она возвращается: ведет настоятельницу в амбар, там становиться на колени и клянётся, что никому не скажет, что видела меня. И сдержала слово.

В другой раз я был в сарае и колол дрова. В это время с улицы через комнату сестер вошел некто Мудерхак, который когда-то указал в документах, что он фольксдойч, и направился в сарай. Несомненно, он бы меня сразу увидел, сестра, которая шла с ним, замерла от страха – она же знала где я. Перед дверью он обратил внимание на маленький топорик, инструмент Св. Иосифа. Он поднял его с земли и начал рассматривать. Сестра тем временем оказалась перед ним и подала мне знак, и в то же мгновение меня уже не было. Долго бы пришлось ему искать меня.

В следующий раз я снова был в сарае и снова колол дрова. Пришел районный комендант белоруской полиции Серафимович, у которого я в свое время жил. Казалось, нельзя было спрятаться ни в сарае, ни в доме, потому что он мог пожелать его осмотреть. Но мне удалось влезть в шкаф и я в нем сидел все время пока он был в доме, и я слышал каждое его слово. Св. Иосиф хранил меня: я ни разу ни кашлянул, ни чихнул. С тех пор шкаф стал мне служить как укрытие. Был в нем даже маленький стульчик и, усевшись на нем, я перебирал четки и читал молитвы. Сидел по часу, по полтора. Однажды даже, а было это в очередной раз, о котором расскажу в свою очередь, сидел во время пребывания ксендза, которому Матушка не хотела выдать мое присутствие в той же комнате, в которой она беседовала с ним.

В дом стали ходить полицаи, намереваясь использовать его в качестве тюрьмы. Ведь он находился среди домов, занятых военными и полицией, и был единственным гражданскими зданием, окруженным оградой из колючей проволоки. Шеф жандармерии сменился, а новый не был столь благожелателен к Сёстрам, как прежний, и в итоге дошло до освобождения дома. Незадолго до этого в дом вошли два полицая. Сестра была одна дома, кажется это было 2 февраля 1943 года, но у нее не было возможности меня предупредить. Но и я не знал о том, что они хотят осматривать комнаты. Обстановки в них уже не было, примитивная мебель была только в спальне Сестер. Я обычно запирал двери изнутри на крючок, теперь же пришлось открыть, потому что я услышал шум приближающихся шагов в подкованных сапогах. Спрятался за белую ширму, набросив полотенце на щель между створками, весь сжался и молился истово. И что же, за краем ширмы были видны сапоги с голенищами и наверное вся фигура, скорчившаяся за просвечивающимся белым полотном (ведь с другой стороны было широкое двустворчатое окно, посреди очень узкой комнаты!). Полицаи открыли дверь, подошли к самой ширме, осмотрели и вышли [решили, что там другая Сестра?]. Я был спасен и Сестры со мной тоже.

В конце февраля получили распоряжение оставить дом и перебраться в другой, также принадлежавший церкви, он стоял на некотором расстоянии от города (около 500 метров от крайних домов). Больше всего проблем было со мной. Сначала сидел в одной из комнат, из которой еще не вывезли мебель. Сидел, замкнутый на ключ, потому что в помещениях крутились мужики, помогающие в переезде, в том числе упомянутый Мудерхак. Наконец, когда очередь дошла до этой комнаты, меня, до тех пор, пока не вынесли оставшуюся мебель, заперли в шкафу. На последних санях стоял шкаф со всякой мелочёвкой. Но прежде чем люди вернулись с последней ездки, Сестры одели меня в длинный монашеский фартук. На голову надели чепец, лицо припудрили пшеничной мукой, а на верхнею часть туловища накинули большой шерстяной платок, в правую руку вложили статую Пресвятой Богородицы, прикрывшую мое лицо, а левую – букет сухих цветов. Одна из Сестер пошла раньше, чтобы нас не было слишком много, а затем в сумерках и я вместе с оставшимися Сестрами; прошел тоже удачно. Было это 26 февраля 1943 г.

То, что происходило в этом новом помещении, соответствует простейшим основам расторопности и свидетельствует, к чему способна истинная любовь к ближнему, поддерживаемая верой в милость Божью, охраняющую слуг своих, когда они творят добро. Чтобы легче понять, как велика была уверенность в опеке Св. Иосифа, кратко опишу план дома. Дом состоял из нескольких жилых комнат. Одну занимала семья русского, работавшего в имении; другая принадлежала Сестрам; третью, состоящую как бы из двух помещений, занимал советник, который там работал, но не ночевал. Еще одна комната, ближе к выходу, была в распоряжении полиции или немецких солдат, охранявших имение, которые обычно приходили в сумерки, а уходили на рассвете. Это была так называемая база, на которую свозили со всего района всяческие поставки для армии: в основном овощи, зерно, сено и картофель. Комнату, в которой работал советник, он закрывал на ключ. В эту комнату со стороны Сестер была дверь, заставленная шкафом и с задвижкой с их же стороны.

Была зима. Неизвестно было, куда меня поместить. Матушка все-таки придумала способ – днем пребывал в последней комнате, за ширмой у окна (и со шкафом на случай чьего-нибудь посещения; мебели другой там не было). А на ночь открывали дверь в комнату советника, отодвигали шкаф и приносили постель, которую стелили на стоявший там топчан. Утром проветривали комнату, и я возвращался за ширму. Здесь же за дверями ходили и шумели полицаи и солдаты (по-разному бывало), но мне это не мешало крепко спать. Хуже было, когда однажды стали ломиться в эту комнату, пытаясь открыть замок. Тем временем уже потеплело настолько, что я мог уже в первой половине апреля перебраться в сарай, в нескольких метрах от дома. Уже после того, как я перебрался (снова в фартуке и платке, конечно), однажды ночью солдаты вошли в комнату, в которой я раньше ночевал, и завладели ею. А я снова стал удельным князем сарая в качестве одной разумной особы в этом помещении, занимая небольшой уголок на чердаке.

Снова при свете у маленького окошка мог спокойно читать, молиться и работать, не обращая внимания на то, что творилось вокруг. Здесь же у самого сарая установили весы, при них была обслуга. Иногда приходил сам зондерфюрер Fest [Фест], о котором, кажется, я упоминал, он принимал поставки под шум и крики с обеих сторон. И снова было мне неплохо. Так что иногда я превышал меру смелости и не сохранял расторопность. Двигался слишком свободно, не обращая внимания на то, что часть сарая, которая отделялась перегородкой со щелями в два пальца, принадлежала русскому.

Часто принимался за колку дров. Однажды удары топора, доносящиеся из сарая, озадачили Феста и он, подойдя к двери, начал стучать. К счастью, рядом была Сестра (поэтому я так смело и колол); я как можно быстрее скрылся, а она встала и, с топором в руках, открыла дверь. Он постоял минутку, не то удивляясь, не то не доверяя – может быть слышал разговор, наконец ушел.

В сентябре (в конце) выпал град, да такой сильный, что пробил крышу из гонта [деревянная черепица. пер.] над моим лежбищем, вследствие чего я перебрался вниз. Здесь я соседствовал со скотом, рогатым и безрогим, и с курами. Спал на штабеле бревен, стоявшем рядом с сооруженным Сестрами курятником. Доски были так редко уложены, что между ними рука пролезала. Отсюда новая опасность. Немцам видимо тяжело было оставаться на общем котле, и как-то ночью один из солдат забрался в курятник через маленькое окошко, предназначенное для кур. Посветил себе фонариком, нашел предмет своего стремления и ушел. Я был в шоке: свет фонарика падал через щели на мою постель, хоть она и была коричневого цвета, но это все-таки постель. Да и подушка была белой. И кур мне было жалко. Колебался, может напугать вторгнувшегося или сидеть тихо. Выбрал второе, шептал молитвы к Святой Богородице и Св. Иосифу. Эта история повторилась еще раз. На этот раз жертвой стала утка. Сестры делали вид, что ни о чем не знают, но курятник перенесли, кажется, на чердак над домом и еще каким-то другим способом предохранились от дальнейших покушений. Хорошо, что эта неприятная ситуация несколько разрешилась.

Кажется, хоть и не помню точно, что и оттуда несколько раз в монашеской одежде приходил в дом на прогулку, когда Сестры позволяли, сжалившись над моей судьбой, в общем, вполне сносной. Еду приносили мне в ведерке 3 раза в день, в посуде, накрытой хозяйственными принадлежностями. Сестры скрашивали моё пребывание различными деликатесами, которые наверное не всегда бывали на их столе. Окружили меня такой заботой и сердечной любовью, как будто это был постоялый двор, куда действительно евангельский самаритянин или сам Иисус привел беднягу, которому прочили смерть и унижение. В моей душе жили радость и покой.

Прошел уже год от первого Святого Причастия. На Рождественской исповеди и причастии я не был, ксендза не приглашали, потому что я хотел, чтобы он не подвергал себя и Сестер опасности.

Ксендз – декан Мацкевич, тем временем сгинул в газовой камере в Колдычеве. Когда он еще сидел в тюрьме в Столбцах, его часто навещала Матушка, рассказывала ему обо мне. Сначала он противился, однако, когда Матушка представила причины, которые склонили ее к укрытию меня, и в дальнейшим и ее внутреннее убеждение, что это воля Божья, он перестал возражать. Матушка удовлетворилась его согласием, а более высоких начальствующих не было. Пришло «утверждение из Рима». На Рождество Преподобная Мать Генеральная прислала Сестрам пожелания и каждой по иконке. Всего было 5 иконок. Правда, в 1939 г. было 5 сестер, но одна в 1941 г. уехала. В любом случае принял это как знамение. Была это икона Фатимской Божьей Матери по случаю явления и посвящения всего Света Безупречному Сердцу Марии.

Возвращаюсь к первому пункту рассказа, – когда-то Матушка сама мне предложила пойти в Ишкольд (16 км.) для принятия Святого Причастия во второй раз. Я ухватился за эту мысль и так долго настаивал, что она согласилась и дала разрешение. Пошел в Праздник Христа Короля в 1943 г. [в России Христа Царя, это с 20 по 26 ноября. пер.]. Две сестры пошли впереди меня, но они обо мне ничего не знали. Увидели меня только в костёле. Шел счастливый и весёлый, как будто с крыльями на спине. Удачно дошёл, исповедался, причастился и первый раз участвовал, как католик, в святой Мессе. Странное дело – больше всего подействовал на меня … звук серебряных колокольчиков. Обратил внимание на какого-то бедолагу белоруса, который всю мессу простоял на коленях, ежеминутно изо всех сил бил себя в грудь.

Возвращался домой в приподнятом настроении, распевая, практически весь день старую еврейскую [на древнееврейском. пер.] песенку:

Наполни нас, Господи, благами Твоими,
Возрадуй нашу душу избавлением Твоим (Иисусом Твоим); [Откуда Он в еврейской песне? пер.]
И очисти души наши, чтобы служили Тебе с правдой!

Песенка эта ритмичная, приспособленная к быстрому маршу, привела меня в Мир слишком рано. Я ведь договорился с Матушкой, что встретимся в сумерках у ручейка в каких-то 100 метрах от дома, они туда ходили по воду. Матушка взяла два ведра (в одном одежда для меня), а на обратном пути должны были вернуться две монахини, каждая с ведром воды. Я же вернулся еще засветло. На огромном кладбище еще паслись казенные коровы. За каких-то 700 метров от дома я уселся у ручейка в овражке. Тем временем пастух, увидев издалека человека и потеряв затем его из виду, подъехал на лошади, чтобы удостовериться, куда я делся. Я притворился случайным прохожим, но он, видимо, меня узнал (я был там известен любому дураку), потому что он тут же повернул коня и поскакал к дому.

О, братец, – подумал я про себя, – это нехорошо. Выбрался осторожно из своего укрытия и быстренько перешёл к стогам сена, стоящим на полкилометра дальше. В них и забрался. Тем временем пришла стража, а уже стемнело. О возвращении на прежнее место не могло быть и речи. Подождал до темноты и начал продвигаться к дому. В какой-то момент (не было другого выхода) заскочил через открытое окно прямо в кухню. Сестра ахнула: Иезус Мария! И погасила лампу. Это был безрассудный ход с моей стороны, но, повторяю, не было другого выхода. Ежеминутно мог наткнуться на патруль из двух солдат, всю ночь обходивших хозяйство. Матушка в тот вечер ужасно переживала до моего возвращения и корила себя за то, что отпустила меня. Она несколько раз ходила на условное место, но безрезультатно и утвердилась во мнении, что меня поймали, что все это было безумное мероприятие и может быть только потому окончилось хорошо, что Господь Бог не мог устраниться от меня, так как речь шла о насыщении Им [исповедь, причастие. пер.] моей голодной души. Тысячекратно благодарим Его за это!

Снова пришла холодная осень. Не мог более из-за опасности заболеть оставаться в холодном помещении. Комната, в которой прежде ночевал, была ночью занята приходящим военным караулом. Оставался только чердак для ночлега.

Матушка сначала хотела проделать дыру в шкафу, чтобы можно было по лестнице пробираться на чердак прямо из комнаты. Нормальный путь наверх проходил по лестнице, но из сеней. Но это было опасно, несмотря на то что лестница стояла в сенях в темноте, рядом за дверью на крыльце стоял солдат, да еще из освещённой сторожки внезапно могли выйти солдаты. И все-таки выбрали этот путь. Вечером я обычно переодевался и выходил с Матушкой, которая с собой брала еще и кота. Последний был центром этой инсценировки, и вокруг него концентрировался голосом (не моим же, конечно!) интерес каждого, которого это ежедневный поход на чердак в эту пору мог заинтриговать, – потому что одна монахиня не может выходить из помещения, когда перед домом и в нем самом находятся мужчины. Правда, возвращалась она всегда одна, но этого как-то никто не замечал. А если замечал, но не знал, сошла ли «другая» или еще нет [постовые-то менялись. пер.]. Чердак запирали, и я спокойно спал. Сходил вниз на рассвете после ухода солдат. Эта опасная «забава» длилась целый месяц, даже несколько больше. И риск становился все большим. Тем более что в лесах скапливались большие и организованные партизанские отряды, которые угрожали налетами на Мироновку (так называл все это место вокруг Мира).

В конце концов в начале декабря сестры узнали, что в некоторых домах проводились обыски в поисках бензина или керосина.

Может и не будет обыска, – проговорил я после раздумья, – но это очевидный знак, что пора мне уходить.

Получил, что должен был получить. Господь довел меня уже до такого состояния, что мог уже меня пустить самого, даже назад, в львиный ров пойти. Сначала Он сохранил мне жизнь, теперь шла речь о большем, о жизни души. Во мне постепенно росло стремление к свободе, несмотря на заботу и сердечную опеку. Человек ведь создан, чтобы ходить по Свету, по Земле, а не по полу и соломе. Слишком уверен я был в себе, что удастся мне апостольство среди евреев, пребывающих в лесах. Они должны были после всего, что я для них сделал, доверять мне. Несмотря на то, что я понял, что здесь нужны скорее молитвы, нежели слова, верил в то, что сумею и словом добраться до их сердец. Пустое! Но и это разочарование было мне необходимо, чтобы утвердиться в моем призвании.

(читайте окончание здесь)



[1]В мои обязанности входило соблюдение чистоты в школе: подмести классы после  уроков, а перед началом занятий затопить 8 печей. Когда дров не хватало, то получил  помощника, с которым разделили всю работу и пилили дрова. Так сложилось, что полиция заняла часть школы, а поскольку я жил в школе, то был их ближайшим соседом. Использовали это – всякий раз, когда приезжали немцы, приглашали переводить.

[2]Был им Семён Серафимович, признанный повсеместно палачом целого района.

[3]Мир – это местечко в Новогрудском воеводстве, давнее имение князя Радзивилла-Сиротки, известное перед войной коневодством и конными ярмарками и, естественно, конокрадами. Усадьба князей Мирских была на 90% заселена белорусами, перед войной был значительный процент евреев. До моего приезда было их около 800. Католиков во всём районе было около 2000. Они имели собственный приход, ректор, ксёндз Мицкевич, был деканом. Он пригласил в местечко сестёр Воскресения и основал для них монастырь. Занимались они катехизацией детей в распространявшемся на 40 – 50 км приходе и содержали детский сад.

[4] «В деревне Шимаково, около Хородзея, партизаны убили солдата. Крестьяне показали партизанам, где спрятался немец. Вермахт решил деревню «замирить», строения сжечь, каждого десятого расстрелять. На «торжество» приехала также жандармерия из Мира. Освальд, он был тогда помощником мастера Хайна, решил использовать извечный антагонизм между армией и жандармерией. Натравил своего шефа: Что здесь делает этот серый вермахт? Кто здесь командует? Ты [?, пер.] или армия? Никаких замирений. Жандармерия должна найти виновных и наказать!

– Ну, хорошо – колебался ещё Хайн – но как найти виновных?

– Оставьте это мне, герр мастер – ответил Освальд.

Получилось. Армия ушла ни с чем. Но как найти «виновных»? Освальд подошёл к старосте.

– Дай найхудших. Таких, от которых деревня хочет избавиться…

– Самых худших? Это, пожалуй, только лесничий – ответил староста. Лесничий заложил нашего парня, который спрятал пистолет. Так пусть теперь идёт на гибель. Так будет по справедливости.

Когда лесничего поставили перед расстрельным строем (а в отделении был один силезец, который понимал польский и мог бы понимать белорусский), он упал на колени и протянул руки к Освальду:

– Паночку, паночку, не убивайте, я всё скажу, я знаю где партизаны, я провожу…

– Что он говорит? – спросил Хайн.

Он говорит – прервал лесничего Освальд – что он не виноват, что это партизаны…

– Ох и свинство – махнул рукой мастер Хайн.

– Паночку, я скажу, я провожу, партизаны…

Раздался залп.

Сегодня ксёндз священник Даниэль стыдится этого. Он говорит: «Нельзя покушаться ни на одну жизнь человеческую. Даже наихудшую. Но тогда… тогда было другое время.» Партизанские времена…» Zob. II. Wiss, dz. Cyt.,3.(номер дела в архиве).

[5]В автобиографии, написанной по поручению о. Леонарда Ковалувки, множество подробностей, касающихся репрессий немецкой жандармерии в Белоруссии. Вот важное сообщение: «Часто по службе присутствовал при смерти людей. Однажды (это был первый раз) приказано мне было сообщить молодому парню, что его ожидает смерть. Перевёл, что мне сказал немец, после чего отвернулся, чтобы не видеть, как он с коленей упадёт вниз.

Потом расстреляли четверых, в том числе одного еврея, который заплатил за курицу 180 руб., или 18 марок; другого, за то что нашли у него кусок кожи, негодной даже на наши сандали, за которую раньше и двух злотых не взял бы. Они лежали на земле перед ямой (их гнали босиком по снегу). После, удостоверившись, что они мертвы (на этот раз я уже смотрел на экзекуцию), взяли за ноги и сбросили в яму. Одна из жертв была маленькой, сбрасывали кое-как, и верхняя половина её тела оказалась высоко торчащей. Тогда голову избрали мишенью и тяжёлыми комьями мёрзлой глины старались свалить труп. Мозг целиком вытек после выстрела разрывной пулей, а пустой череп с лицом, повёрнутым к нам, издавал звуки, как пустой горшок, что вызывало смех кровожадных извергов. Очевидно, что такие сцены не делают человека лучше, а их было бесчисленное множество. И если я сначала отворачивался, то потом мог смотреть, и чем больше наблюдал, тем более привыкал и постепенно так бы может сам стал подобным убийцам – сколько во мне зла. Но Бог милостивый не допустил и вырвал меня из них. Однажды взяли меня с собой на экзекуцию, т.н. Judenaktion, в одной из окрестных деревень, где проживало несколько еврейских семей., занимавшихся сельским трудом. Согнали всех в один дом, маленьких детей босиком по снегу. Отца и маленькую девочку 12-и лет, которые, увидев полицейских, хотели выбраться из дома через окно, зстрелили прямо под окном, будто бы не могли бандиты догнать маленькую девочку и старика. Немец переписывал данные всех старше 16 лет, а маленьких считали штуками, как скот на бойне. Конечно, я вынужден был всё переводить. По дороге уже он договорился с комендантом (который прежде был соседом и добрым знакомым еврея-крестьянина, в доме которого состоялась экзекуция), что тот отправит их в гетто, если отдадут ему золото, иначе, если не отдадут, просто пропадёт. Может и имели – там каждый крестьянин имел парочку царских «пуговичек» – они думали, что деньги сохранят им жизнь. Тем временем, всех выгнали (21 или 22 человека), отвели за амбар, и там, метрах в ста, всех расстреляли. Я остался у саней, к счастью, не велели мне там быть и не звали. Было мне очень тяжело, держался в дороге усилием воли. В доме (у коменданта) нервы сдали. Чувствуя, что слёзы подступают к глазам, ушёл в соседнюю комнату. Особенно жаль мне было двух молодых красивых девочек, хотя все они были безвинными. Позвали меня на ужин, а поскольку я не выходил, жена коменданта, войдя за мной, застала меня плачущим. Позвали всех, меня спрашивали о причине, я же вообще разрыдался, громко всхлипывая. И что я должен был делать? Коменданту объяснил, что у меня брат в Генерал-губернаторстве, а там поляков тоже стреляют, и поэтому мне жаль его стало. Успокоился, перестал плакать и Божьей волей уцелел от подозрений. Второй раз в деревне расстреляли 7 человек. Когда они уже лежали на снегу, немец предложил мне принять участие в стрельбе. Я отказался. После этого он, не допустив никого из полицаев, один убил всех семерых. Подающих признаки жизни один из полицейских добивал прикладом карабина, после чего всех сбросили в узкую глубокую яму, из которой летом брали песок, а крестьян заставили засыпать. В другом месте осуществлялась экзекуция 40 с лишним человек различного пола и возраста. Собрали их из разных деревень, обещая для спокойствия, что поведут в гетто, хотя и без того они вели себя спокойно из страха перед полицаями, которые не стеснялись в средствах. В последней деревне в одном доме жили три молодые девушки. Жаль было на них смотреть. Одной немец велел снять перстенёк и отдать мне. Я вернул его ей. Лицо милое, не семитское, могла бы и сбежать (я всегда предупреждал о предстоящей «акции», но или их не предупредили, или апатия охватила). В одном из домов ещё оплакивали вчерашнюю смерть отца, когда за ними пришли. Все они были доставлены в местный суд что в парке. (Долматовщина). Я остался в хвосте транспорта, надеясь, что может удастся увильнуть, как в прошлый раз. Да где там! Вскоре раздалось: «Освальд», передаваемое полицаями – Шульц звал меня к себе. И снова началось то же самое – перепись всех – только сейчас это было в в парке, их судьба без всякого сомнения была была ясна. Жалею, что не было героя, который бы их спас. Аргументы их были понятны даже с точки зрения немцев, потому что некоторые работали во дворе, другие были из Мира, но не смогли переубедить гауптвахмистра Шульца, жаждущего крови. Он записывал всех в свой блокнот, не столько для начальства, сколько для хвастовства – даже мне несколько раз показывал, что имеет на совести 82 человека. После переписи он велел им лечь в снег полукругом, а немец с полицаями и жандармами стали сзади. Шульц приказывал, а я переводил. Четырёх красивых малолетних девочек положил рядом с собой и собственноручно застрелил. После первого залпа приподнял голову парикмахер, который и немцев часто стриг, и говорит: «Не хочу больше мучаться. Герр Шульце! Одну пулю в голову, пожалуйста». Непосредственно после экзекуции управляющий имением пригласил нас (меня, Шульца и Серафимовича) на ужин, во время которого я должен был переводить пошлые шутки немца и белоруса, а сам изображать беззаботность. Не было это легко – когда рядом, в нескольких сотнях метров, ещё дымилась кровь убитых жертв. Когда пришли туда после ужина, крестьяне копали ров, а все жертвы были раздеты и разуты, разбросаны по снегу, что при свете костра и луны выглядело ужасно. Долго должен бы писать, если бы хотел полностью представить этот период моей жизни. Хорошо, что Господь Бог не оставил меня своей милостью уже тогда, не сломался я, только как бы привык ко всему, поглупел, не мог мыслить, делать выводы, понимать – стал скотиной, вроде машины». Zob. AP 51(Третья автобиография), стр. 34-36.

[6] «Вечером того дня, в запертом доме с плохо задвинутыми шторами Руфайзен был крещён и услышал над собой слова: «Освальд Иосиф, я совершаю крещение твоё во имя Отца и Сына и Святого духа». Таинство совершила сестра Лауренсия Домиславска, а крёстной матерью стала сестра Эузебия Бартковяк, настоятельница дома». Архив сестёр Вознесения в Кетах. J I 4a стр. 453-456.

[7]Брат Освальд Руфайзен принял посвящение в сан священника 29.06.1952 года. Посвящение прошло под руководством ксендза брата Станислава Роспонда в костеле 20 Миссионеров в Страдоме, Краков. Архив Босых Кармелитов в Кракове, ul. Rakowicka 18,Kronika Klasztoru OO Karmelitow Bosych w Krakowie, od rolu 1947-1954,s.123.

[8] Евхарития, Святое Причастие – главнейший, признаваемый всеми христианскими вероисповеданиями обряд – Таинство, при котором христиане вкушают Тело и Кровь Иисуса Христа Искупителя и, таким образом, соединяются с Богом.

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Освальд Руфайзен: Автобиография (продолжение)

  1. Мне представляется, что народы не должны отказываться от своих религий.
    Следует просто с уважением относиться к религии другого народа.

Обсуждение закрыто.