Сказки и фантазии для детей и взрослых Александра Левинтова. Окончание

Loading

По ночам, когда всходила луна, то ли над джунглями, то ли над тайгой, то ли над подмосковным лесом — в бреду это как-то не очень четко различалось — они собирались на укромной поляне у озера, выли на небесное тело, куда в детстве мечтали улететь, чтоб не видеть больше этих ненавистных честных и добрых…

Сказки и фантазии для детей и взрослых

Александр Левинтов

Окончание. Начало

Ученик
(сказка)

Учителя пригласили на одно очень важное мероприятие, которое проходило в огромном зале, с внушительным президиумом, где сидели чуть не самые крупные академики и заслуженные деятели, а зал был набит битком — поближе к сцене — докторами, директорами и заведующими, а в задних рядах — аспирантами и соискателями.

Так как Учитель обладал весьма скромными регалиями, но при этом был самого почтенного возраста, ему отвели местечко с краю, между аспирантами и уже остепенившимися.

Несмотря на важность и даже тревожность темы, все разговоры и выступления, как это обычно и бывает, были ни о чем: о собственных достижениях и планах, о необходимости увеличения финансирования и внимания со стороны государства. Приводилось много любопытных фактов и цифр из зарубежного опыта, убедительно показывающих, что у нас, к сожалению, всё очень плохо или что у нас, слава богу, гораздо лучше, чем там.

Всё это тщательно снималось на видеокамеры и записывалось на множество диктофонов. Современная техника позволяла это делать из любой точки огромной аудитории любому участнику, чем многие и пользовались.

Учитель никакого доклада не делал — его и в программе не было, но пару раз он с места говорил короткие реплики, которые президиум не успевал, по нерасторопности сидящих в нем, пресечь. И тогда дискуссия мгновенно покидала трибуну и сцену, бурно разыгрывалась в зале, президиум оказывался в довольно глупом положении и требовались решительные и весьма основательные меры, чтобы вернуть внимание аудитории к докладчику и повестке дня.

Когда пленарное заседание кончилось, вокруг Учителя сгрудилась довольно увесистая толпа и маститых и еще неоперившихся: каждому хотелось опровергнуть всех остальных, включая и самого Учителя, докричать и доорать своё, единственно правильное мнение. Он только успевал кивать в знак согласия с орущим и говорить междометья одобрения. Лишь изредка он вставлял какую-нибудь фразу, но, кроме диктофонов, никто его и не слушал и не слышал.

Уже вечером, когда важное мероприятие закончилось, в одном из кабинетов вокруг чая собрались поклонники и ярые сторонники Учителя. Все они задавали ему вопросы, на которые кто-то из них находил остроумный и всех удовлетворяющий ответ. Многие спрашивали и самого Учителя, приглашали его к себе на разные семинары и мелкие мероприятия, не такие грандиозные, как это. Многие вспоминали предыдущие встречи и то необычайное, что они вынесли из этих встреч. Разумеется, диктофонов никто не выключал в надежде поймать какую-нибудь чрезвычайную мудрость из этой сумбурной беседы.

Когда чаепитие кончилось, один молодых людей вызвался проводить Учителя до дому. Они медленно шли по последнему листопаду ветвистым липовым бульваром. Учитель все время молчал, но очень внимательно вслушивался в горячую благодарную речь молодого человека. Так они дошли до дома Учителя:

— молодой человек, если вы будете расшифровывать записи сегодняшнего дня, то, прежде, чем отдавать текст в редактуру, посмотрите, сколько я там всего наболтал, а потом сравните это с отредактированным текстом, а лет через пять еще раз посмотрите, чтобы понять, что осмысленного осталось от сегодняшнего дня или разошлось на цитаты.

Через месяц, под Новый год, Учителя не стало. Были очень громкие похороны, на которых выступали самые крупные академики и заслуженные деятели. Они много говорили о своих встречах и беседах с ним, о том, как много он сделал, и как много они взяли у него.

Прошло пять лет. Однажды молодой человек вспомнил о своем разговоре с учителем, отыскал стенограмму того дня: в ней не набралось и четверти страницы сказанного Учителем. Отредактированная стенограмма была в пять раз короче, но все слова и даже междометья Учителя сохранились полностью. Он внимательно и терпеливо прочитал весь отредактированный текст: там не было ничего стоящего, кроме слов Учителя. И тогда Ученик понял, что напоследок тот хотел передать ему:

«Если хочешь что-нибудь сказать, говори как можно меньше».

Снотерапия. № 1

— Вам непременно надо пройти курс гипнотерапии, — сказала мне после осмотра и изучения показаний и анализов, — возьмите хотя бы однодневный курс. Есть прекрасная клиника, вот адрес и телефон врача, правда, это загородом, но честно, не пожалеете и останетесь довольны. Только не надо ехать на машине — у вас может возникнуть остаточная сонливость. Лучше всего электричкой, а там вас будет ждать служебный автобус, он же привезет вас и к поезду на следующее утро.

Я созвонился с врачом и уже на следующий день поехал.

Уже лет двадцать не ездил на электричках, как в прошлый век ухнул. Но ничего, доехал. Автобус с табличкой на ветровой стекле ГИМПОЛОГИЯ действительно ждал у разбитного вокзальчика. Ехали минут двадцать.

На воротах:

АДМИНИСТРАЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
ИНСТИТУТ ГИПНОЛОГИИ АМН РФ

В сосновом леске длиннющее здание в двенадцать этажей.

На входе вахтёр:

— Вы куда?

— Третий этаж в гипнотерапию.

— на посещение или ложитесь?

— Ложусь.

— Вон гардероб, а потом в 102-ой кабинет на оформление.

Я выложил из куртки паспорт, лопатник и мобилу. В 102-ом никакой очереди, меня встретили очень любезно, даже вежливо, занесли в компьютер кучу данных, я подписал — какие-то сущие пустяки, меньше десяти штук. с дюжину бумаг и пошёл в кассу платить, после чего подписал другую дюжину бумажек с разных сторон:

— Пожалуйста, поднимайтесь на третий этаж, врач уже ждёт вас в 342-ом кабинете.

От лифта шёл коридор, метров двести, не меньше. В конце — поворот и ещё метров сто по этому аппендиксу, практически до конца.

Крайне внимательный и смешливый доктор выслушал и расспросил меня, измерил давление («в норме») и отправил к медсестре, та прововодила меня в палату — типичный советский «люкс» с диваном, креслом, двуспальной постелью, туалетом, ванной, холодильником и телевизором «Таурус», которые делали ещё в Советском Союзе. Множество шкафов. Мебель тех же времен, но вполне крепкая и не обшарпана.

Медсестра выдала мне корешок:

— Столовая на первом этаже, справа от лифта. Передайте этот квиточек диетсестре на сегодняшний ужин и завтра на завтрак.

Опять триста метров буквы Г и шуршащим лифтом вниз.

В огромной трёхзальной столовой почти аншлаг. Хорошо выкормленная диетсестра проводила меня к моему столику. Тут же подъехала официантка с огромной раздаточной телегой:

— Выбирайте!

Я выбрал курицу, пол-цыплёнка с аппетитным гарниром и два бокала грейпфрутового сока.

После ужина я промаялся около часу в своем номере. В восемь тридцать появилась всё та же медсестра:

— Ложитесь. Давайте я поправлю подушки, повыше, вот так.

Она не больно кольнула меня в предплечье и инсталлировала на голове несколько датчиков.

— Так удобно?

Я кивнул и, кажется, тут же отрубился.

Обычно я по ночам несколько раз встаю и просматриваю за ночь сериал из нескольких несвязанных между собой снов. А тут — как в прорубь улетел. Проснулся, когда уже было почти светло. Да, я выспался, но приятная сонливость и наплевать на всё не проходили.

— Пожалуйста, умывайтесь, одевайтесь и идите на завтрак. Служебный автобус отправляется на станцию от ворот ровно в девять. Все сопроводительные документы у вас на столике, на телевизоре. Сонливость пройдёт часа через три-четыре. Спасибо за визит и всего доброго.

Часы показывали без четверти восемь.

В столовой было на сей раз малолюдно. На завтрак я выбрал из телеги омлет с грибами и сосисками, пару бутербродов и капучино.

В гардеробе я переложил во внутренний карман куртки лопатник, Паспорт и мобила сразу не нашлись, но мне было плевать.

Уже на платформе я достал лопатник — он был пуст: ни карточек, ни денег, которых, помнится, было больше семидесяти штук. «Кажется, обокрали» — спокойно и безразлично подумал я, сел в подлетевшую электричку и прикорнул у окна, спиной к движению.

Вчерашний снег продолжался, но уже не хлопьями сверху вниз, как десантники, а по секущей, слепя глаза и вагоны проносящихся навстречу составов. Я то впадал в коротенькое и кроткое забытьё, то неприятно выныривал из сна.

Дома я вновь не нашёл у себя паспорт и мобильник, кошелёк был также пуст — я рухнул в тяжеленный сон.

Наутро я объехал оба свои банка и заблокировал все три карточки, включая валютную. Впрочем, они уже были опустошены насквозь, навылет. В милиции приняли заявление о пропаже паспорта, вкатили штраф в десять штук и велели прийти через две недели — фотографироваться.

Прихватив четырёх братков, я поехал на своём «хаммере» в это чёртову лечебницу. На знакомых воротах висела другая табличка:

МИНИСТЕРСТВО ОБОРОНЫ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
3-Я ГВАРДЕЙСКАЯ ВОЗДУШНО-ДЕСАНТНАЯ ДИВИЗИЯ

А за воротами — ничего, огромное лётное поле.

Кто-то за спиной и чуть выше головы нежно и внятно произнес приятным женским голоском:

— Дурачок.

Я вздрогнул от этого голоса и проснулся.

Снотерапия. № 2

— Вы явно устали: не хотели бы отдохнуть?

— Если честно, не знаю, как это делается: я привык работать монотонно, без перерывов.

— Вам надо отдохнуть — мы заказали Вам место в нашем лучшем пансионате. Завтра приходите к девяти утра на пристань: наш человек отвезет Вас на своей моторке на тот берег озера. Вам там понравится. И он устроит Вам настоящую рыбалку — в этом он профессионал.

Седое промозглое утро — в этих краях оно практически сразу переходит в зябкие вечерние сумерки. Я стою на зыбком причале, дрожа после вчерашнего: после вчерашнего будешь дрожать по любой погоде.

— Семён.

— Очень рад. Поехали?

— Мне сказали, что Вы мне ничего не должны.

— Тут полтора литра. Теперь я ничего не должен?

— Разумеется.

— Я бы хотел отдохнуть и порыбачить.

— Какие проблемы? Конечно, отдохнёте.

Голубенькая невесть озера сменяется оторочкой рыжих тростников, совсем выгоревших в это лето. В этом сочетании рыжего и голубого есть что-то от детства, от лукавства, от наивности. Мы врезаемся в прорезь из зарослей и уже на малой скорости вписываемся в безлюдный вечер — а ведь утро только начиналось. Тут всё так.

На регистратуре у меня даже не спросили паспорт, а просто выдали ключ от номера. Впрочем, за такой номер деньги и паспорт просить стыдно: настоящая пролетарская общага с обшарпанной скудной мебелью и низенькой, узенькой, раздолбанной койкой — панцирная сетка провисла почти до полу.

Я слегка разделся — в комнате чересчур свежо. Стола нет, но зато есть тумбочка на пьяных ножках, а на ней — стакан, более или менее чистый, впрочем, всё можно продезинфецировать. У меня с собой в тяжеленной сумке два двухлитровых баллона с грейпфрутовым соком для поддержания здоровья, для сугубого поддержания — трёхлитровый баллон палёной водки и в качестве закуски полкило магазинного сала, уже нарезанного мною ещё в гостинице и разложенного по шматам кислого чёрного, который крошится от малейшего прикосновения к нему.

Я свою меру знаю: после двух с половиной литров — неминуемая смерть, хоть чем запивай и заедай.

Водку, чтобы взяла, надо пить стаканами: рюмками или стопками — рука отсохнет махать.

После первого ничего не чувствуешь, только мягкую усталость и небольшое просветление в мозгах, поэтому первый надо хорошо, медленно и тщательно зажевать.

Второй, как правило, идёт плохо, с отвращением, и боишься подавиться или закашляться. Но зато, когда пройдет и отойдет, наступает полная ясность: ясно всё — и что было, и что есть, и что будет и всё это разом, отчётливо и неопровержимо, со всеми подоплёками, тайными пружинами и сокрытыми мотивами. Озарение стоит долго и упорно, пока не нальёшь третий и не сосредоточишься на нём. И уже когда его пьёшь, начинает вырисовываться план и способ действий, безошибочный, победоносный, неудержимый, так что почти сразу вслед за этим наливаешь следующий, уже не имеющий значения и счёта.

Я останавливаюсь, как только достигаю экватора моего баллона. На этом же месте кончается и первый грейпфрутовый баллон.

Где-то наверху идёт пьяная оргия с визжащими девками. Огромный чёрный внедорожник, привезший эту пьяную компанию, с каждым взглядом на него всё более и более становится похожим на надгробие: поря спать, а то сдохну.

Хорошо и блаженно спать, когда ничего не снится. Но уже где-то под утро выпитый сок даёт о себе знать и требовательно просится наружу. Стуча зубами, освобождаюсь от переработанного сока, а заодно и спирта. Вода в кране очень холодная, ломит зубы, но это хорошо, это — новый, совсем

бесплатный кайф. Меня слегка пошатывает, до самой койки, куда я блаженно падаю: как начал падать — помню, а как упал — нет. Тихий глубокий провал, часа на два, наверное.

Перед тем, как проснуться, посмотрел короткий, но утомительный бесконечным повторением одного и того же сон: сырой сугроб в безрадостном поле с издрогшими березками-малолетками, передо мной, держа шмайсер наперевес, худой фашист-эссесовец в шинели гадостного мышиного цвета:

— Hӓnde hoch!

— Jawohl, natürlich, Herr Polizei!

А руки поднять не могу, стараюсь, а не могу, совсем занемели и потеряли всякую чувствительность. И наш бессмысленный диалог всё продолжается и продолжается, а дуло — всё выше и выше, и вот оно уже на уровне моих глаз, и всё то же:

— Hӓnde hoch!

— Jawohl, natürlich, Herr Schutzmann!

И не могу поднять. И говорю неправильно, ведь он гестаповец, надо обращаться Herr Offizier, ох, сейчас убьёт он меня.

Раздаётся выстрел, совсем беззвучный — и я просыпаюсь.

Так погано я давно уже себя не чувствовал: спать в этой койке просто невозможно. Ночная оргия затихла после свального греха, в безобразной наготе холодных бледных тел. Я-то спал, не раздеваясь.

С превеликим трудом, скрепя всеми суставами, с негнущейся шеей, я добрался до крана с водой, долго пил большими глотками, чтобы хоть неного освежиться внутри, но так и не посвежел.

На улице стоял полутуман, внедорожник-надгробие чуть высовывался из него неясным контуром. Я пустился искать своего Семёна, но не нашёл и никого вообще не нашел. Вернулся, чтобы добить оставшуюся половину.

Водка шла покорно, бездумно, падая тяжестью на душу. И с этим камнем я уснул опять, до вечера, до промозглых огней в совершеннейшей ночи. Опять встал, собрал пустую тару, чтобы где-нибудь выкинуть ее, дошел до причала. Семен уже сидел в свое моторке и ждал меня.

— Поехали?

— А я тебе рыбки наловил — и он протянул мне алюминиевую кастрюлю, наполовину заполненную свежей рыбой.

— А ты?

— Я ее только ловить люблю, а есть — нет.

— Я тебя днем искал.

— Видел, ну, с богом!

Мы вырвались из камышей на непроглядный простор озера.

От пронизывающей сырости я, как мог, скукожился, сжался, глаза закрылись сами собой. Вновь появился тот немец со своим «Hӓnde hoch!» и шмайсером, направленным прямо на меня. Он всё-таки опять выстрелил, но просыпаться я уже не стал.

* * *

Моторка подошла к причалу, ткнулась бортом о висящую на цепишину, и труп завалился на другой борт.

Повесть о настоящем шакале

Шакал Табаки, лизоблюд и верный прихвостень Хромого Шер-Хана, лежал, свернувшись калачиком под больничной койкой, в тенистом парке. Ему снился сон.

Ему снилось, что он Человек и даже более того — Президент. При шизофрении бывают такие навязчивые сны, с манией величия или преследования. В анамнезе больного Табаки эти две мании частенько наступали одновременно и обычно — в состоянии бредового сна, перед новолунием.

Ему снились огромные толпы людей, уходящие за горизонт. Они несли лозунги и плакаты с очень обидными для него, шакала и Человека, словами, какие-то белые ленточки и шарики, пугающе напоминавшие ему санитаров и врачей, они что-то кричали, грозное и непонятное, то есть, конечно, понятное, но непонятно, как это к нему относится.

Ведь он их любил, он их всех очень любил, особенно в сыром виде, с мясом на костях.

— Бандерлоги! — закричал он во сне, вспомнив, что реально за него проголосовало менее четверти избирателей, да и те — нерядовые члены «Единых Джунглей», а рядовых там просто нет, партия — чисто номенклатурная, вор на воре и вором погоняет. Это было так невыносимо грустно, что он сменил интонацию и умоляюще захныкал: — вы слышите меня, бандерлоги? Идите ко мне…

Но они шли не к нему, а против него. Они были против него!

И тогда он нашел других людей, из своей стаи, но травоядных. Он каждому из них дал по вегетарианской косточке, и они дружно, хотя и без энтузиазма скандировали «Слава нашему α-самцу» и несли его портреты, его молодого и похожего на красивого.

Ему снилось, что у него огромное войско.

Этих он не кормил, даже вегетарианскими косточками. И поэтому они были злы и свирепы. От голода они набрасывались на людей.

Четверо из этого войска то ли попадали в голодный обморок, то ли поперхнулись тоненькими стариковскими костьми. Чтобы утешить бедолаг, им построили новые будки и покрасили серебрянкой цепи.

По ночам, когда всходила луна, то ли над джунглями, то ли над тайгой, то ли над подмосковным лесом — в бреду это как-то не очень четко различалось — они собирались на укромной поляне у озера, выли на небесное тело, куда в детстве мечтали улететь, чтоб не видеть больше этих ненавистных честных и добрых, и раздавали друг другу ордена, поместья и баррели с украденной со склада нефти. Нефть пахла золотом и долларами.

Шакал Табаки во сне стал быстро перебирать лапами: ему приснилось, что он Шер-Хан и мчится на желтой «Ладе-Калине» по шоссе, которое мчится на той же скорости, что его машина и эскорт с батальоном телохранителей. Шоссе быстро разворачивается впереди до самого горизонта, а сзади также быстро сворачивается, чтобы по нему больше никто не ездил, только он, Табаки, в душе и во сне — Шер-Хан.

Как все шакалы, он был мстителен и злопамятен. А ещё он ненавидел и боялся тех, кто больше и сильней его, то есть практически всех.

Сон был тяжёл и утомителен. Казалось, он тянется всю жизнь и нет ему конца. Но странно — ему вовсе не хотелось просыпаться и уходить из этого бредового кошмара. Что-то в нём было завораживающее. Наверно — безумие. Сладостное и манящее безумие…

… Вечерняя прохлада сменилась сыростью ранней ночи. Озябший старый шакал Табаки встряхнулся давно не мытой, клочковатой шерстью с проплешинами и пролысинами, устало и голодно зевнул, почесал левой задней лапой за вялым повисшим ухом, попытался поймать блоху, но только зря прокляцал стершимися зубами. Он ещё раз, во всю свою вонючую пасть, зевнул и поплелся неровной походкой в палату для безнадежных.

Петля

— Документы!

Я порылся во внутреннем кармане вельветовой двухцветной куртки на молнии, эти приталенные куртки-пиджаки только-только стали входить в моду — и только в Москве — среди приблатненной и стильной молодежи.

В зеленом, уже достаточно помятом и потертом паспорте задержалась кредитка.

— А это что такое?

— Кредитная карточка.

— Забери.

— А почему вы мне говорите «ты»?

— А ты что — такой умный? В отделение захотел?

— Нет, не хочу. Представьтесь, пожалуйста.

— Что?

— Как вас зовут?

— А тебе это зачем?

— Я сейчас позвоню и сообщу, что вы ведете себя по-хамски.

— Ну-ну, звони, щенок.

Я достал мобильник и набрал 03:

— Милиция? ваш сотрудник пристаёт ко мне на улице, отобрал паспорт, оскорбляет, кажется, вымогает взятку. Может, он вообще переодетый бандит — фамилию свою не называет. В форме сержанта. Где? У памятника Пушкину, напротив кинотеатра «Центральный». Хорошо, я буду ждать.

— Что это у тебя?

— Мобильник.

— Что это?

— Телефон.

— Ну-ка, дай сюда.

— Как же. Вон наряд подъезжает.

— Гони десятку и держи свой паспорт.

Подъехала милицейская машина — и нас забрали обоих.

В тесном отделении я написал заявление, практически под диктовку дежурного. Моего мента увели вглубь, и больше я его не видел, никогда.

Паспорт мне вернули, правда, нехотя. Но в нем, кроме прописки, не было никаких дополнительных записей.

— Как вы дозвонились до нас, ведь рядом с Пушкиным — ни одного автомата?

— По мобильнику.

— Что это?

— Телефон.

— Можете предъявить?

Он долго вертел мой смартфон, пытаясь хоть что-то понять.

— Иностранная вещь?

— Сделано в Китае.

— В Китае можно, «русский с китайцем братья навек… Сталин и Мао слушают нас, слушают нас». Сталин всего три месяца назад умер, а ты одет как стиляга.

— Сталина через несколько лет выкинут из мавзолея и все его памятники разрушат.

— тебя, знаешь, за такие слова? Ты понимаешь, что говоришь?

— Да никто мне ничего не сделает.

— Шибко блатной, что ли?

— Это по паспорту и на вид мне двадцать лет, а на самом деле — восемьдесят пять, живу в 2018-м году, к вам попал случайно и ненадолго. Вернусь к себе — как вы меня арестовывать будете?

— Это правда?

— Мобильник видишь? Про Сталина я тебе сказал? Скоро амнистию объявят.

— Это — секретная служебная информация. Откуда знаешь?

— Берию со дня на день арестуют, а перед Новым годом расстреляют.

— Ты думай, что говоришь.

— Я не думаю — я знаю.

— Знаешь что, забирай свой паспорт и вали отсюда подобру-поздорову, а то и меня с тобой попутают.

Я вышел. Уже вечерело, как вечереет в июне — бесконечно долго. Мне легко узнавались дома на Тверской в сторону Манежа. Странно только, что смотрелись они старее и более обветшалыми, нежели в моё время.

Допотопные троллейбусы длинной вереницей тянулись к Охотному ряду. Навстречу им, с Красной площади, дребезжали фанерные трамваи. Город начинал затихать.

В гостинице «Москва» потаенно шумел коктейль-бар — на первом и втором этажах. Здесь колготилась московская богема — знаменитые киноактеры, художники, скульпторы, их отпрыски, развязные девицы и их кавалеры, старательно отделяясь от предков тесными компашками.

У стойки бара вырвалось на моё счастье местечко на козлоногом высоком табурете.

— «Шампань-коблер» и «маячок», — заказал я, смутно и фрагментарно вспоминая собственную юность.

Рядом шла беседа-спор на литературные темы.

— Ты «Старик и море» читал?

— Это Моэм написал или Стейнбек?

— Какой Моэм — Хемингуэй.

— А что он еще написал?

— Не знаю, кажется «На Западном фронте без перемен».

— Нет, это Ремарк. «Старик и море» — такая мура.

Тут уже вмешиваюсь я:

— Он на будущий год за эту повесть Нобелевскую премию получит.

— Ты-то откуда знаешь?

— От верблюда. А из советских писателей только в 1958 году будет нобелевский лауреат.

— Кто? Шолохов?

— Нет.

— Леонов?

— А этот-то за что?

— Симонов?

— Пастернак.

— Переводчик?

— За роман «Доктор Живаго».

От этих приторных коктейлей у меня зашумело, и мы перешли на бессвязные темы о кино, о западном кино.

— А ты фильмы Грегори Пека видел?

— «Снега Килиманджаро» — это как раз по Хемингуэю, он играет самого Хемингуэя, и этот, «Банковский билет в миллион фунтов стерлингов», классная комедия. Выпьем?

Дальше меня понесло уже по кочкам.

— Рональд Рейган со своей женой Нэнси снялся в фильме о президенте Джордже Буше, Нэнси играет Барбару Буш.

— А кто такой Рональд Рейган?

— Голливудский киноактер, сороковой президент США.

— А Джордж Буш?

— Сорок первый президент. При нем рухнула Берлинская стена. Ее построят в 1961 году.

Мои собеседники явно отодвинулись от меня и перестали обращать внимание — пошла политика. Однако один я просидел недолго.

— Привет, старик. Как дела?

— Подшиваются.

То ли я уже сильно набрался, то ли парень, лет на пять-семь всего старше меня, оказался свойским — мы проболтали с ним до самого закрытия коктейль-бара, до одиннадцати.

Договорились встретиться завтра в одиннадцать, на Пушкинской, в шашлычной «Эльбрус», пока народ не набежал.

Я с утра пошёл в сбербанк. У меня на книжке лежала какая-то чепуха, тысяч сорок. Я снял десять — больше у них денег не было в этот день.

Мы заказали по шашлычку и коньяку, армянского, трехзвездочного, триста. Начали не о чём: футбол, мочалки, война в Индо-Китае. Я рассказал ему про назначение генерала Наварра и готовящемся осенью нападении на деревню Дьен-Бьен-Фу, о том, что Хо-Ши-Мину надо непременно помочь, например, включить на полные обороты Раймонду Дьен.

Я пытался рассказать ему о Карибском кризисе, перестройке, развале СССР, фашизме в России, о космосе и Интернете, но его интересовали только ближайшие события и их участники. В арест и расстрел Берии он не поверил или сделал вид, что не поверил. Расспрашивал о Всемирном фестивале молодежи и студентов в Бухаресте, но именно этот предстоящий фестиваль я плохо помнил, гораздо хуже, чем о венгерских событиях 1956 года.

— Я до сих пор удивляюсь, как скромный митинг в тысячу человек мог привести к введению наших войск: в Москве митинги накануне краха СССР собирали до миллиона человек, а при Путине выходило до ста тысяч.

— Мы будем готовы подавить контрреволюцию в зародыше… иначе раздавят нас.

— Перед этим будет восстание в польской Познани: всё прошло более или менее тихо. Мы танками толпу давить будем — Жуков за это четвертого героя получит. Там ещё Микоян отличится.

Как ни странно, его почему-то очень интересовали такие вещи, как отмена продналога в деревне и отмена МТС. Естественно, его волновало отношение крестьян и не развалятся ли колхозы.

— А почему ты не боишься всё это рассказывать мне?

— Ну, вы же там не дураки. Я вам даю достоверную информацию, но если со мной что-нибудь случится, события пойдут другим путем, который не только вам, но и нам в 2013 году неизвестен. Мы — ладно, хуже всё равно не станет, некуда, но вам-то зачем эти гримасы и ужимки истории? Пусть всё будет как было. Хоть к чему-то можно подготовиться заранее.

— Пожалуй, ты прав. Примерно так и у нас рассуждают.

После литра коньяка у меня опять время пошло петлями:

— Сталинская премия сделает Поля Робсона невыездным в Америке. И Говарда Фаста тоже.

— История требует жертв.

— Ну, да, а потом, как только он встанет на защиту советских евреев, мы назовем его паршивым интеллигентом, вместе с Ван Клиберном.

— Тоже американец?

— Тоже. У меня с коньяка голова пухнет. Поехали в Сокольники.

Мы еще долго бузили в Сокольниках, приставали к девушкам и что пили, уже не помню.

На утро я проснулся под передачу «Опять двадцать пять». Было несмешно: 1973 год. Я еще раз похоронил маму и пережил всё это, так жж, как и тогда, даже, наверно, с ещё большей болью.

Всё остальное прошло в тумане отупения, небытия, нереальности происходящего, хотя всё было острее, чем в реальности сорокалетней давности.

А кончилось всё в реанимации аллергологической 25-ой, где я уже лежал, с тем же самым, но в другой ситуации: время бережно охраняет самоё себя.

Всплыл я, как быстро выяснилось, в 2033-ем году, уже сильно мёртвым. Поговорить или даже просто действовать я уже не мог.

Единственное доступное — наблюдать происходящее.

Москва и ее люди, особенно новоделы начала века и молодые люди, те, что уже после меня родились, сильно обветшали, постарели, обшарпались. Толпы унылых людей, неприкаянных, плохо одетых, злее обычного. Много закрытых и небрежно заколоченных магазинов, почти все брошенные. Машин, как всегда, полно, но все старые, битые-перебитые, ободранные. Метро ходит редко, даже в центре надо ждать поезда минут двадцать. И очень много цыган, целые таборы, невероятно вонючие, сразу на полвагона.

Москва стала столицей небольшого государства Московия, самого бедного и отсталого в Европе. Почти все правительственные и офисные здания пустуют или заселены иммигрантами. В Газпроме на Наметкина засели чеченцы. Здесь, говорят, пропадают и девушки, и молодые люди. Но основная масса иммигрантов — африканцы, беженцы из Восточной и Экваториальной Африки, почти сплошь бездельные и безработные, неизвестно, чем и как живущие. Зимой они массово вымирают, но к лету их опять набегает несметное количество…

В свой 2018-й год я уже не вернулся, петля оказалась разомкнутой, и потому ни кому, кроме меня самого, неизвестной и неинтересной.

Ангелы места
(сказка)

Нам почему-то мнится, что ошибки совершаем только мы, а там, в вышних, всё совершенно, блистательно совершенно. А вот и нет. Более того, там — свои неполадки, более высокого порядка, когда вынужденные, а когда и происходящие сознательно, почти целенаправленно, чтобы нам жизнь мёдом не казалось, а, главное, чтобы несовершенство мира помогало нам, противостоящим этим несовершенствам, самим совершенствоваться.

В одно и то же место было послано два ангела.

Князь белого света сказал своему ангелу, которого, кстати, зовут Любо:

— ты, Любушко, в том месте иди до гору и возвещай Нам, что там делается.

А князь чёрного света наказывал своему ангелу по имени Сило:

— Иди, Силушко, до долу, клюквенному дурману не противься, он там, поди, посильней тебя, и непременно воструби Нам о творящемся в том месте.

Ангел — он и есть ангел. Он, в отличие от человека, социально обусловлен и предсказуем: что ему велено, то он и делает. А, главное, он сомневаться, мучиться и горевать не умеет, разве что только ступорозить, страдать и печалиться.

Прибыли на место оба два практически одновременно. Смотрят внимательно, как им было велено, а друг друга не замечают — не положено.

А видят они, конечно, разное.

Сило видит несметное скопление людей, живых и неживых существ, все толкутся как мошки на болоте, толкаются, пихаются, кричат друг на друга совсем не благим матом, стараются друг другу кознь учинить, побольней да пообидней, каждый за другим огрех да вину видит, своего не замечая ни капельки, а потому все обиженными себя видят и считают, и точно могут указать, кто их обижает, а, если не могут указать, то придумывают всякую напраслину на окружающих и обступающих его.

Стоит Сило один-одинёшек, печалится, толкаемый и понукаемый со всех сторон — мало, что невидим, а всё равно мешает собой и своим присутствием. И что обидно — вострубить-то князю своему нечего: смысла он происходящего не улавливает и не видит. Он ведь не человек — человек и не видя смысла завсегда готов поднять и возвысить свой голос, сообщить людям и прочим своё мнение, которого никто и не спрашивает. Человеку это без надобности, у него своя воля и своё разумение — главное: прокукарекать и указать миру на его несовершенство, как бы от лица воплощённого совершенства, присущего исключительно каждому из нас, но зато всем. А ангелу так нельзя, не по чину.

Любо видит глубокое безлюдие и слышит немое безмолвие, белое-белое от недостатка людей и их молчания. Блистает место тишиной и покоем, ничего тут не происходит и, стало быть, возвещать нечего, сколько ни всматривайся и ни вслушивайся. Только и остаётся, что ждать: а вдруг и впрямь, что произойдёт? Тяжело Любо: послан он вещать, а о чём, если нет ничего? Но возвещать непременно что-то надо, раз послан за тем.

Один смысла не видит, другой — содержания, вот незадача-то.

А в вышних своя полемика. Заспорили вышние: правильно ли, что послали двух ангелов в одно место и, если правильно, то как вывести обоих из их безнадёжного состояния?

Ну, по первому вопросу быстро достигли консенсуса: вышние — они, ведь, начальствующие, а когда это начальники признавали свою правоту? Ведь начальник потому и начальник, что всё начинается с него, а, если начальник и само начало, исток, так сказать, неправы, то тогда насмарку вся всемирная история, вплоть до ещё не наступившего конца. Кому такое может понравиться?

По второму вопросу тоже решили не мудрствовать лукаво и поступить так, как привычно поступать в подобного рода ситуациях.

И послали в то место третьего ангела, серого, по имени Пофигу.

И вмиг белый ангел прозрел и, пусть и в серых тонах, но увидел содержание места и тут же весьма подробно и толково возвестил князю белого света о происходящем.

И в тот же миг чёрный ангел узрел в копошении окрест себя некий смысл, серый, конечно, но всё-таки смысл, и, само собой, вострубил о нём по инстанции князю чёрного света.

И возрадовались оба два князя, и даже чуть не всплакнули в умилении от своей мудрости.

Вот, собственно, и вся сказка. Я надеюсь, теперь ты понял, почему наша жизнь так сера и скучна: нам это не надо, ни к чему, а вот вышним это очень даже утешительно и делает творимо ими им же понятным. Ну, спи, дурачок, спи, дорогой, у нас ведь только и осталось несерого то, что нам снится.

Полувишневый сад
(пьеса)

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. Ночеутро

ЛОПАХИН: пришел поезд, слава богу. Который час?

ДУНЯША: скоро два. Уже светло.

ДИМА: там у них все с ума посходили: в два часа ночи — и уже светло… в мае… или это по старому стилю май? А какая разница, когда вишня цветет? Нет, время надо решительно менять! Каждый год хотя бы по часу!

ДУНЯША: а собаки всю ночь не спали, чуют, что хозяева едут.

ДИМА: я понял, это мы, значит, в Анадырė или в ещё какой заполярной дыре.

ЛОПАХИН: очень уж ты нежная Дуняша. И одеваешься, как барышня, и прическа тоже. Так нельзя. Надо себя помнить.

ДУНЯША: что в вымени тебе моем? А мне, Ермолай Алексеевич, признаться, Епиходов предложение сделал. Он меня любит, так любит!

ЛОПАХИН: лучше бы он свой кий сломал.

(Под видом Симеона-Пищика и Гаева входят Иосиф и Вовка)

ИОСИФ: ты, Вовка, существо микроскопическое, в нравственном смысле. Да и в умственном ты — миниатюра, мудафил и педеросток. Ты, Вовка, супротив не то, что столяра — супротив плотника: либо сапожник, либо дворник.

ВОВКА: за что, дяденька? Дяденька, ну, за что?

ИОСИФ: за Родину! За Сталина! Ура, товарищи!

ВОВКА: ты знаешь, люба, сколько этому шкапу лет? Шкап сделан ровно сто лет назад. Дорогой, многоуважаемый шкап!

ИОСИФ: надо бы наградить. Дать звание народного…

ВАРЯ: Уже взошло солнце, не холодно. Взгляните, мамочка: какие чудесные деревья! Боже мой, воздух! Скворцы поют.

ДИМА: у них уже часа два тому назад было светло, а солнце только начало всходить — ничего не понимаю… да-да, вспомнил — Заполярье, а тепло — потому что отопление еще не отключили, в спячке ЖКХ, в беспробудной спячке, всех уволю. Свобода лучше несвободы.

ЕЩЕ ОДИН ИОСИФ: свобода — она послаще

ЛОПАХИН: мне сейчас, в пятом часу утра, в Харьков ехать.

ВАРЯ: да уходите же наконец!

ЛОПАХИН: ухожу… ухожу…

ПЕТЯ: Мне приказано было ждать до утра, но у меня не хватило терпения

ДИМА: так это всё ещё ночь? В программке стоит, что спектакль кончается в 21:30. Это сколько ж еще ждать?

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: ну, идите спать…

ДИМА: Пойду я, может, буфет открылся, пока они спят.

ИОСИФ: отойди, любезный, от тебя курицей пахнет

СЫН ИОСИФА: кто не за нас, тот не против нас

ВАРЯ: дядечка, вам надо бы молчать. Молчите себе и всё.

АНЯ: если будешь молчать, то тебе же самому будет покойнее. Вон, сосед наш, Ходорковский…

ВАРЯ: что ж ты не спишь, Аня?

АНЯ: не спится. Не могу.

ГОЛОС ДИМЫ ИЗ БУФЕТА: черт побери, либо вы там спите, наконец, либо переставьте часы.

ФИРС (Иосифу): Леонид Андреевич, бога вы не боитесь! Когда же спать?

ИОСИФ: Иду, иду… ложитесь. А из Мавзолея за что выкинули? Тот-то — ничем не лучше.

ВАРЯ: надо спать. Пойду… Анечка… заснула… пойдем в постельку… пойдем! Душечка моя уснула! Пойдем… тсс… она спит… спит… пойдем, родная

АНЯ (тихо в полусне): я так устала…

ГОЛОС ДИМЫ ИЗ БУФЕТА: только что ведь встала. Когда устать успела? Все-таки надо менять часовые пояса, например, на часовые зоны. А что? Это мысль! В каждой зоне свое время. А утром — шмон, перекличка, как петухи — по всей стране.

ВОВКА: мне бы 240 миллиардов всего лишь, до утра, завтра по закладной проценты платить

ИОСИФ: а этот всё за своё.

ВОВКА: а как же-с! Свои денежки надо копить и собирать, а тратить и отдавать — чужие. Иначе капиталец не сколотишь.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ. Хорошо поговорить, но не с кем

ШАРЛОТТА (нелегалка): у меня нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет, и мне всё кажется, что я молоденькая. Так хочется поговорить, а не с кем… никого у меня нет. Ужасно поют эти люди… фуй! как шакалы

ЕПИХОДОВ: никак не могу понять направления, чего мне, собственно, хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря, но тем не менее я всегда ношу с собой револьвер.

ИОСИФ: под Лимонова косит. А сам — Навальный Навальным. На ВМН напрашивается.

ШАРЛОТТА: эти умники все такие глупые, не с кем поговорить.

ИОСИФ: государство будет отмирать и превращается из средства насилия в сервис. Мы будем помогать Епиходовым и сами будем расстреливать их из револьвера. Вот он.

ВОВКА: нерационально: убил — и больше ты с него ничего не получишь. Нет, надо налогами, налогами — стрясти с них каждую копейку, пока они думают, что делать с пистолетом.

ЕПИХОДОВ: теперь я знаю, что мне делать с моим револьвером (берет гитару и уходит, наигрывая «Ах, Арбат, мой Арбат…»)

ЛОПАХИН (проездом из Харькова): я от Батуриной. Согласны ли вы отдать землю под дачи или нет?

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА (Вовке): сегодня в ресторане ты говорил опять много и некстати. О семидесятых годах, о диссидентах. И кому? Половым говорить о диссидентах!

ИОСИФ: я неисправим, это очевидно, от борта желтого дуплетом в лузу, а мочить — в сортире…

ЛОПАХИН: и вишневый сад и землю необходимо отдать в аренду под дачи, сделать это теперь же, поскорее, — аукцион на носу.

ДИМА: а я думал, ваучерные аукционы уже давно кончились. Оказывается, нет — можно ещё что-нибудь хапнуть.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: дачи и дачники — это так пошло, простите.

ДИМА: не скажите. Вот, например, наш дачный кооператив «Озерное»… а потом: дачи в Заполярье — это так романтично.

ВОВКА: с девочками?

ДИМА: можно и при девочках, дорогой.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: он еще существует? Его бы к нам зазвать как-нибудь, устроить вечерок…

ВОВКА: наш «Озерный» не только существует — процветает! Он вам тут такой вечерок устроит — госбюджета не хватит, придется весь пенсионный фонд выложить.

ФИРС: помню, все рады, а чему рады, и сами не знают.

ЛОПАХИН: прежде очень хорошо было. По крайней мере, драли.

ИОСИФ: это мы по мелочи. В основном — ВМН, расстрел.

СЫН ИОСИФА: кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую (Мф. 5: 39)

ДРУГОЙ ИОСИФ: не в драчке, я считаю, счастье в чертоге царском, но в том, чтоб, обручив запястье с котлом швейцарским, остаток плоти терракоте подвергнуть, сини, исколотой Буонаротти и Боромини… и даже сорвись все звезды с небосвода, исчезни местность, все ж не оставлена свобода, чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, не без приюта. Скрипи перо. Черней бумага. Лети, минута.

ДИМА: только вот этого нам не надо — ускорения времени. Я сказал — шесть лет каждый срок, значит — шесть лет. И без ускорений.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: давайте продолжим вчерашний разговор.

ЛОПАХИН: о чем это?

ВОВКА: о гордом человеке.

ЛОПАХИН: мы вчера говорили долго, но ни к чему не пришли.

ДИМА: да ты вообще в Харькове вчера был.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: какой вы умный, Дима!

ДИМА: я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим.

ЛОПАХИН: надо только начать делать что-нибудь, чтобы понять, как мало честных, порядочных людей. Вот, к примеру. Вовка с Димой…

ВОВКА: я молчу, молчу.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: знаете, друзья, пойдемте, уже вечереет.

ДИМА: ага, значит, третьего акта не миновать. Я и в Давосе давеча об этом говорил.

ЛОПАХИН: всякому безобразию есть свое приличие!

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА (Диме): возьмите… вот вам… серебра нет… все равно: вот вам золотой.

ЛОПАХИН: Опохмелия, о нимфа, помяни меня в твоих молитвах и иди в монастырь…

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: идёмте, господа. Скоро ужинать.

ДИМА: так я завсегда готов к ужину.

ЛОПАХИН: напоминаю вам, господа: двадцать второго августа будет продаваться вишневый сад.

АНЯ: восходит луна

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ. А вот и 22.08, Юрьев день.

Вечер. В Прасковейском дворце под Геледжиком, окруженном вишневым садом, поёт хор Турецкого.

Все танцуют…

ИОСИФ: надо же, я их всех разметал, кого на Дальний Восток, кого в Палестину, кого на тот свет, а они — опять все здесь.

ВОВКА: дяденька, ну, что вы всё привередничаете. Кушайте компот. Торги не состоялись, по всей вероятности.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: и музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати… цена на нефть падать начала.

ШАРЛОТТА: фокус. Какая карта сверху?

ИОСИФ: туз червовый!

ШАРЛОТТА: Есть! Единая Россия — 62%! Ах, какая сегодня хорошая погода!

ДИМА: а меня, а меня! Я тоже хочу.

ШАРЛОТТА: прошу внимания, еще один фокус. Ein, zwai, drai! И Дима больше и не президент, и не премьер!

ВСЕ: так гнать этого мерзавца!

ШАРЛОТТА: Теперь еще! Айн, цвай, драй! Конец!

ИОСИФ: злодейка… какова? Какова? И где она была в 37-ом?

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: а Вовки все нет!

ВАРЯ: дядечка купил, я в этом уверена.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: хочешь — выходи за Лопахина, не хочешь — не выходи; тебя, дуся, никто не неволит…

ВАРЯ: если бы хоть сто рублей, бросила бы я все, в монастырь бы ушла.

ИОСИФ (Любови Андреевне): если опять поедете в Париж, то возьмите меня с собой, сделайте милость. Вы сами видите, страна необразованная, народ безнравственный, притом скука, на кухне кормят безобразно, а тут еще Фирс этот ходит. Возьмите меня с собой, будьте добры.

ДРУГОЙ ИОСИФ: тогда уж лучше меня — все-таки Нобелевскую должны дать. Склоны, поля, овраги повторяют своей белизною скулы. Краска стыда вся ушла на флаги. И в занесенной подклети куры тоже, вздрагивая от побудки, кладут непорочного цвета яйца.

ЕПИХОДОВ (Дуняше): вы не желаете меня видеть… как будто я какое насекомое. А я вам не Вовка. У меня несчастье каждый день, и я только улыбаюсь, даже смеюсь. Тарифы ЖКХ опять поднялись.

ЛОПАХИН (опять откуда-то приехал): Торги кончились к четырем часам… мы к поезду опоздали, пришлось ждать до половины десятого.

ВОВКА (Фирсу): вот возьми… тут анчоусы, керченские сельди…устал я ужасно.

ИОСИФ: что на торгах? Рассказывай же!

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: продан вишневый сад?

ЛОПАХИН: продан. Я купил!

СЫН ИОСИФА: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем (Мтф. 13.57)

ЛОПАХИН: идет новый владелец вишневого сада! За всё могу заплатить!

ДИМА (уже из зрительного зала): по-моему, пора закрывать всё это и переводить на зимнее время.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ. Приехали…

Октябрь. На зимнее время из-за отъезда переводить не стали, поэтому солнечно и тихо, как летом.

ЛОПАХИН: по стаканчику на прощанье. Что ж господа! Не желаете? Знал бы — не покупал. Ну, и я пить не стану. Выпей, Иося.

ИОСИФ: это вы мне или Бродскому?

ЛОПАХИН: обоим.

ИОСИФ (любой): это шампанское ненастоящее, могу вас уверить.

ЛОПАХИН: восемь рублей бутылка.

ИОСИФ (любой): инфляция.

ЛОПАХИН (Вовке и Диме): выпейте стаканчик

ТО ЛИ ВОВКА, ТО ЛИ ДИМА (один со сцены, другой из зала): мы шампанское стаканчиками не привыкли: бокалами или ведрами. У нас в «Озерном» этого барахла…

ЛОПАХИН: прощайте, голубчики. Я весной посеял маку тысячу десятин и теперь заработал сорок тысяч чистого. Да конопли собрали три стога.

СЫН ИОСИФА: Царство Небесное подобно зерну горчичному, которое человек взял и посеял на поле своём, которое, хотя меньше всех семян, когда вырастает, бывает больше всех злаков и становится большим деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его» (Мф. 13: 31-32).

ИОСИФ: умно. Где-то я это уже слышал.

ВОВКА: вы, дяденька, не по своей эпохе образованы. Вас бы к нам, вместе с Лаврентьем Палычем.

ИОСИФ: другим разом, генацвале.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА: да, нервы мои лучше. Сплю я хорошо, только пока не с кем.

ШАРЛОТТА: в городе мне жить негде: ни регистрации, ни прописки.

ВОВКА: приехали ко мне англичане и нашли в земле какую-то белую глину. Сдал участок с глиной на двадцать четыре года, пока смогу быть президентом… всем должен… еду долги всем раздавать…

ЛОПАХИН: все здесь? Никого там нет? Надо запереть. Идем!

ДИМА: Прощай дом! Прощай, старая жизнь!

ФИРС: заперто. Уехали. Про меня забыли… Человека забыли.

САТИН: человек — это звучит гордо.

ФЕЛИКС ЭДМУНДОВИЧ: пли!

Занавес
И буфет уже закрыли.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.