Тогда бывшие фротовики еще носили разноцветные полоски — свидетельство о ранениях: красная — лёгкое, желтая — тяжёлое. У Хаима были оба цвета.
Мой друг Xаим, часовщик
Генрих Иоффе
Памяти отца — Зиновия Натановича
Часы у меня были советского производства. Круглые, большие, почти во все запястье. Портились они часто. Я чинил их всегда в одном месте: в мастерской на Грузинском валу, недалеко от монументального здания (с колонами) метро «Белорусский вокзал». Со стороны мастерская эта походила на торговую палатку или какой-нибудь небольшой склад, окрашенный в грязновато-зеленую краску.
Работали в мастерской двое: высокий, хромающий (у него был протез) остроносый малый по имени Мирон и маленький, худенький, со слегка тронутым оспинками лицом человек средних лет, кторого звали Хаим. Мирон был заведующим. Приходил рано, снимал со ставен длинную железяку, на конце которй висел тяжелый замок. Открывал мастерскую и вел переговоры с клиентами, но в мастерской находился мало. Говорил, что мотается по городу, «за парнусевичем», т. е. в поисках заработка, дохода. А Хаим сидел в мастерской безотлучно. Ни во что не вмешивался, даже если разгорался скандал. Однажды при мне «поддатый» мужик в надвинутой на лоб кепке ругательски ругал Хаима:
— Ты вчера в моих часах пружину заменил, сказал, что новую поставил, а она уже утром лопнула! У, жидовня, только денежки берете! Всех вас к Гитлеру…
Закончить, он не успел. Выскочил Мирон, задрал брючину на своем протезе, закричал:
— Ты видел эти гипсуху и железяки, гад?! Пошел на…, пока я тебе яичницу между ног не сделал!
Хаим молча сидел на своем месте, не сняв с глаза черной лупы, сгорбившись над столом с разобранными часами.
Я забредал на Грузинский вал не только при поломке часов. Хаим был мой приятель, можно сказать, друг, я любил с ним потолковать.
Помещение мастерской, как водится, разделялось наполовину стеклянной стенкой, отделявшей приходивших клиентов от рабочих мест. Но пол в прихожей для клиентов почему-то был устроен выше, чем в той части, где сидели Мирон и Хаим. Входишь, Хаима не видно, он где-то в глубине, но через стекло сразу вижу его черепушку, покрытую редким легким пушком.
— Боевой привет! — говорил я, зная, что Хаим — фронтовик, прошел солдатом всю войну, был ранен. Тогда бывшие фротовики еще носили разноцветные полоски — свидетельство о ранениях: красная — лёгкое, желтая — тяжёлое. У Хаима были оба цвета.
Чуть подняв бровь, он сбрасывал с глаза лупу, поднимал голову:
— Выпьешь? Есть мировая закуска.
Я чаще всего мотал головой.
— А шамать будешь? Шамовка тоже мировая.
Если я соглашался, мы проходили в заднюю, похожую на чулан, комнатку, и Хаим раскладывал принесенную с собой снедь.
— Шамай! Что слышно?
— Вроде спокойно.
— Голда Меир приехала, ты слыхал про это, шлимазл?
— Слыхал, ну и что?
— Она приезжала в синагогу на Архипова. Мой сосед Зямка Цукерман сквозь огромную толпу близко протолкнуся к ней на улице и несколько раз чикнул ФЭДом. Теперь ходит по шарагам, вроде нашей, продает фотографии аидам. Я купил три, хочешь свою иметь?
— Ну продай одну.
— Тебе так дам.
Он в вынул из ящика стола любительское фото. На нем среди массы народа была запечетлена женщина в большом берете, похожем на те, которые когда-то носили художники.
— Красивая! — сказал я.
— Ну вот возьми, покажешь дома. Я, знаешь, даже мог и встретиться с ней!
— Да ты что?!
— А вот пришел человек, показал документ, спрашивает меня: вы будете товарищ Вильшанский? Зайдем в вашу «боковушку», есть разговор. Зашли. В израильском посольстве, говорит, выразили пожелание побеседовать с рядовым советским человеком еврейской национальности, который прошел бы всю войну рядовым солдатом. В военкомате нам назвали несколько имен, в том числе и ваше. Мы сейчас с вами поговорим, а затем…
Я знал, что большинство фронтовиков, которые, как они выражались, находились «на передке», не хотели говорить о своих военных годах. Хаим был таким же.
— Я ему ответил, — сказал он мне, — что мало чего помню. Почти все позабыл. В полевой артиллерии сужил. Землю мы лопатили под орудия и стреляли, бывало, пока стволы не раскалялись. Поднимали тогда их вверх, как слоны свои хоботы, чтоб остудить. Еще малость поговорили, я ему посоветовал пригласить другого. Он поблагодарил и ушел. Больше не приходил.
— А зря ты уклонился, — сказал я, — там было бы интересно.
— Да я не уклонялся. И вправду мало помню. Ранение, меня снарядный осколок под каску е…, если бы не она, мы бы с тобой сейчас не разговаривали.
Позднее, когда Хаима уже не было, я прочитал стихи Ю. Левитанского:
Ну что с того, что я там был.
я был давно, я все забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек.
я неопознанный солдат,
я рядовой, я имя рек…
я топот загнанных коней,
я хриплый окрик на бегу,
я миг непрожитого дня,
я бой на дальнем рубеже,
я пламя Вечного огня
И пламя гильзы в блиндаже.
Хаиму очень понравилось бы это, хотя ни стихов, ни прозы он не читал.
А потом выплеснулась космополитическая дурь, зацепившая меня. Я находился на грани исключения из университета и утешение находил на Грузинском валу. Хаим слушал мои жалобы и говорил:
— Не отвечай. Скажи: болею. Знаешь поговорку: «Але гоим мишугоим, але идн инвалидн». Лучше пошли вздрогнем по рюмахе. Закуска — мировая. А шамать будешь?…
Во врачей — «убийц в белых халатах» — Хаим не верил.
— Хорошенькое дельце, — говорил он, — там в задницы больших пурицев не те уколы всаживают, а я должен в Сибирь ехать! Когда они подсчитают, сами увидят: денег не хватит и решат, что с жидами лучше не связываться — себе дороже.
Хоронили его на еврейском кладбище в Востряково. Народу пришло мало. Это было время отъездной еврейской лихоманки. Не до Хаима было… Уходили мы с Мироном. Он постарел, сгорбился.
— Ну как, — спросил я его, — по-прежнему гоняешься за парнусевичем?
— А кто теперь за ним не гоняется, — ответил он. — Наверное, все. Деньги! Другое — по боку!
— И Хаим бы потянулся?
— Хаим? Нет. Он не от мира сего…