Александр Кацура: Сюрпризы сюрпрозы

Loading

Сквозь булыжную мостовую пробивалась трава. Продолжение переулка — крутая булыжная гора, на вершине которой крашеные железные перила, а за ними — неведомый мир. Ступенек много. Десять и десять. И ещё десять. Лестница тоже крутая, вступать на неё опасно. Идти по ней — нельзя. Можно только смотреть.

Сюрпризы сюрпрозы

Цикл малых рассказов

Александр Кацура

ОВРАГ

Мы вышли с нею на окраину брошенного посёлка, одолели дыру в заборе и оказались в поле, пустом и холодном. За последним сараем, потемневшим от старости, шаг наш замедлили высокая мокрая трава, а за нею глубокий овраг. Я помнил смутно, что до этого мы все куда-то уезжали на большой разболтанной машине с кое-как закрытыми бортами. Было грустно, весело, тесно, шумно, но доехать мы никуда не смогли. На одном из изгибов скользкой дороги грузовик, заворчав, заглох и уткнулся носом в кювет. Оживить его не удалось. Все пятнадцать человек выкатились гурьбой и двинулись назад. Поначалу шли бодро, размахивая руками, пыхтя, бросая негромкие, отрывистые реплики, но постепенно то один, то другой начали отставать. Цепочка редела, реплик уже не было слышно, и в итоге до посёлка не дошёл никто. Только я и она. И вот мы снова медленно бредём мимо пустых покосившихся домиков, понимая, что оставаться здесь нельзя. Что это смертельно опасно. Я поднимаю отяжелевшие веки и с удивлением замечаю, что горизонт близок и иллюзорен, как декорация в провинциальном театре. И вдруг мир — на мгновение — кажется мне маленьким и от этого более уютным и тёплым, нежели минуту назад. Я мягко трогаю её плечо, словно хочу сказать: «Не бойся!». Она слегка кивает в ответ.

Я подошёл к крутому скату оврага и, прогнув спину, откинув голову, заскользил на пятках по мокрой глине вниз. Я мчался с уверенностью горнолыжника. На дне оврага я резко затормозил и, развернувшись, глянул вверх. Её силуэт чернел на фоне гаснущего неба. Я приоткрыл рот, чтобы на этот раз уже во все лёгкие крикнуть: «Не бойся!». Но она, не дожидаясь моего несостоявшегося вопля, наклонилась вперёд, словно бы повисая над пустотой, а затем быстро заскользила по моим следам, неожиданно заложив при этом такие виражи, что я чуть не ахнул от страха и секундного восторга. Прошли мгновения её полёта, и вот она уже тормозит рядом со мною. В ушах ещё стояло, но быстро угасло шуршание скольжения. И наступила оглушительная тишина.

Повсюду вокруг нас жадно тянулись вверх высокие влажные травы, стыли, не шевелясь, холодные цветы, сработанные с фарфоровой тщательностью — диковинные растения хрупкой бледной окраски. Сделав несколько осторожных шагов по краю ближайшей ложбинки, мы обнаружили вдруг, что некоторые из растений действительно сделаны из фарфора. Одни напоминали дымчато-стеклянные розы, другие смахивали на бледные орхидеи, закрученные лепестками бесплотной толщины. Мы потихоньку двинулись вдоль этого фарфорового царства цветов и сплетённых ветвей, казалось, политых лунным светом, и они, когда мы проходили мимо, на глазах превращались в узкие длинные полки с бесконечными рядами фаянсовых горшков, вазонов и статуэток, залитых тусклым светом, уже больше напоминавшим свет головёшек.

«Послушай, всё это очень красиво, — прошептала она, впиваясь глазами в разнообразные штуковины. — Просто удивительно». Я подошёл ближе и слегка коснулся пальцами фигурки блекло-зелёной танцующей девы. И вздрогнул, почувствовав неземной холод. Стукнув ногтем по лепестку соседней орхидеи, я услышал в ответ слабый стон. Ещё через несколько шагов я обнаружил по правую руку мерцающие витрины и продолговатые столики, полные мелких товарных предметов. Кольца и браслеты забавных, чуть искажённых форм, янтарные запутанные бусы, какие-то приталенные флакончики и пузырьки, перчатки с непонятным количеством пальцев, чулки в мелких круглых дырах, разноцветные ленты, мотки шерсти и даже скобяной товар — гвозди с такими шляпками, словно это грузди, корявые железные скобы с грубыми насечками на остриях и нечто вроде позеленевших разлапистых дверных ручек от ворот неведомых замков или монастырей. Но было много и совершенно необычных предметов непонятного назначения. Так могла выглядеть марсианская торговля. Я выбрал для своей спутницы вещь вроде бы понятную — отливающие хромом и белой сталью зонд-щипчики, любопытное устройство для подрезания ногтей и удаления бахромы. Я щёлкнул ими раз-другой, раздался словно бы звон колокольчика. Цена была обозначена на треугольной белой картонке. Я помню, как звякнули о тарелку мои монеты. Помню, как она улыбнулась подарку, как дрогнули её бледные губы. Мы вышли из этой лавки древностей и по мокрому травянистому косогору, скользя и падая, полезли куда-то вверх. Но там ли был оставленный нами посёлок?

Небо напоминало холодный клюквенный кисель, воздух вокруг был фиолетов и влажен, звуки вновь исчезли. Но я знал, что где-то там наверху, если держаться правее, должна начинаться улица, застроенная небольшими домиками, скорее даже хатами. Улица тёмная и тёплая, крыши у хат соломенные, а в небольших кривых окошках должны светиться красные ниточки огней. Ещё не всё потеряно, и у нас есть шанс до этой улицы добраться. Если идти по ней, скинув туфли, босые ноги станут утопать в тёплой пыли, а душный запах сирени будет волнами налетать из-под накренившихся тынов. Крайний домик всегда был особенно тёмен, хотя стены его побелены, а солома на крыше рыжая. Но сейчас его стены кажутся густо-синими, а крыша — цвета крови. А ещё в этот час прямо за домиком наверняка светятся две крупных голубых звезды, а повыше чёрной трубы висит слегка обглоданная с краю луна с мучительно белой шеей изображённой на ней загадочной женщины. Но я знаю, что ключ от домика лежит, как всегда, под второй ступенькой, подгнившей и покосившейся.

«Ну, пойдём же скорее!», — я взял свою спутницу за руку. Она ничего не сказала. Ладонь её была холоднее льда.

ПОЕЗД

Они распластались на крыше вагона бешено мчащегося поезда.

Солнце било сквозь жалюзи под судорожный стук колёс. Оранжевые и голубые лучи сходились и расходились в бокалах. Хрусталь рассыпал по белой скатерти косые спектральные квадратики прозрачного синего цвета и дразнящего красного. Взгляд скользил от дальнего конца стола туда, вперёд, и казалось, что блюда громоздятся, словно причудливые дома разной высоты. Фарфоровый город с фруктовыми вазами, розовой ветчиной, жёлтым лоснящимся балыком, чёрной икрой и белыми горками салатов. Два официанта застыли у торцов стола с ледяным спокойствием на лицах. Гости, напротив, были улыбчивы и румяны. Толкаясь и что-то весело бормоча, они вползали на свои места.

Прижимаясь к грязному, шершавому железу, воровски оглядываясь, втягивая голову в плечи, они осторожно перебирались с крыши пульмановского вагона на более плоскую поверхность «Арбеля», а с него на худосочный «Кушман», испещрённый квадратными люками. Позли по-пластунски, боясь зацепиться за провода и каменные пролёты, налетающие сверху неожиданно, как порывы ветра.

Потом стол был порушен, всё сдвинуто, скомкано, растерзано, салфетки и скатерть залиты соусом и вином. Шум, шампанское, разговоры про укрепление валюты, про скандал в театре драмы, про слишком смелый наряд популярной актрисы, про небольшую войну на юге, которую пора заканчивать. Ручейки и промоинки бесед двоились и троились, создавая островки-группки спорящих, хрипящих и кричащих. Дым трубок и сигарет полз из углов.

Опасно свешиваясь, они сверху заглядывали в окна. В вагонах повсюду спали люди, съёжившись на комковатых, серых простынях, прикрываясь драными одеялами. Кое-где горели тусклые огоньки.

Еда была легка и восхитительна, изысканная кухня Леванта и Прованса. А вина! Энергия солнца, аккумулированная виноградом нежнейших сортов, до поры скрытая тёмной зеленью бутылочного стекла, сквозила теперь сквозь резные грани фужеров. Разговоры немного утихли, официанты расставляли бутылки «Шартреза» и «Бенедиктина», но вдруг раздался общий возглас восхищения. И даже аплодисменты. На специальной тележке ввезли торт — ореховую средневековую крепость с суровыми башнями по углам, с огромным собором в центре, сработанным из шоколада, крема, цукатов и марципанов.

Он сорвал тормоз и повис на нём. «Прыгайте же!» — закричал страшно. Когда его спутники один за другим исчезли внизу, он тоже прыгнул, отпуская рукоять тормоза. Машина взвыла, поезд рванул и пропал в чёрной дыре туннеля.

РАЗЛОМКА

Сорванцы постарше говорили, бывало: «Айда на разломку». Пятилетний Лежик охотно увязывался за ними. А простиралась она тут, прямо за ближайшими домами Елецкого переулка — вздыбленное поле, сплошь покрытое останками разбомблённых домов и слоем битого кирпича. Словно дикий великан, побольше самого Гулливера, долго мутузил своими грубыми башмаками эту часть города у реки. Вытоптал славно. Стояло лето 1946 года. На разломке было тихо и жарко. Когда сорванцов не было, Лежик отваживался заглядывать туда один. Бродить там было хоть и страшновато, но интересно. Крупные обломки не превышали роста человека, ну, изредка, быть может, и каменного жирафа с невероятно закрученной шеей. Жутковатые, молчаливо кричащие груды из камней, остатков кирпичных стен и торчащих из них железных прутьев словно вздымали изломанные руки, скорбно жалуясь на судьбу. Громоздились они густо, часто, было их много, и края им не было видно. Беззвучная, безлюдная разломка казалась самостоятельным, не имеющим границ мёртвым царством. Но при этом царством заманчивым. Где-то в его середине на небольшой, слегка расчищенной площадке молча застыли три брошенных трактора, ржавых, молчаливых, с выдранными дверями. Лежик ещё не знал такого слова — «трактор», он зачарованно смотрел на покрытые кирпичной пылью гусеницы и думал, что это такие вот необычные танки. Старательно сопя, забирался он в кабину, усаживался на водительское место и пытался орудовать рычагами. Он воображал себя танкистом. Нагретые солнцем рычаги были тёплыми, почти горячими. Это усиливало ощущение боя. Он был в восторге. В упоении. Стесняться было некого, и он грозно вопил, стреляя и круша всё вокруг.

Настрелявшись вволю, он отправлялся дальше и доходил до Китайской стены, уходящей далеко в обе стороны. Величественная, двухъярусная, из потемневшего красного кирпича, она уцелела. Бомбы её не тронули. Он знал, что за стеной течёт река. Но ходить туда было нельзя, и он запрета не нарушал.

Он вспомнил, как в прошлый раз он с более взрослыми мальчишками облазил всю эту стену. По разбитым кускам и трещинам они взобрались на первый уступ высотою с двухэтажный дом, если не выше, и бродили там, заглядывая в узкие, стрельчатые бойницы, сквозь которые можно было увидеть дорогу и часть реки за гранитным парапетом. Они воображали себя защитниками. Враги наседают, но они не дрогнут. «В эти дыры на нападавших лили кипящую смолу», — авторитетно сказал один из парней, взрослый, лет восьми, а может ему и все девять. Лежика поразила глубина его познаний, он посмотрел на него с уважением. А потом они с этого уступа прыгали вниз. Не все, а те, кто посмелее. Лежик собрался с духом и тоже прыгнул. Его с такой силой ударило о землю, что подбородок жахнул о колени, и Лежик прикусил кончик языка. Во рту стало солоно от крови, но Лежик был доволен. Он победил себя, он прыгнул.

Однажды, когда Лежик с Юргином, сыном дворника из соседнего дома, дружно сооружали запруду, рядом с ними присел на корточки один весёлый дядька. Он дал каждому по конфете, прицельно плюнул в середину запруды и рассказал, откуда взялась разломка. Оказывается, в войну в небе, вот прямо тут, кружили немецкие бомбардировщики. Их целью был Кремль. И тогда рядом решили соорудить Кремль фальшивый — из фанеры и картона поверх двух и трёхэтажных домишек Зарядья. Были даже башни, а на них горели фальшивые звёзды. Настоящий Кремль был погружён во тьму. И немецкие асы, те, которым удалось ночью прорваться сквозь лай зениток и тросы аэростатов, старательно этот фанерный Кремль отутюжили. Бомбы они кидали точно. «Вы, хлопчики, теперь сами можете в этом убедиться», — сказал дядька и радостно засмеялся.

Лежик и Юргин переглянулись. Теперь они знают великую тайну.

ЛЕЖИК И ФИАЛКОВАЯ ДЕВОЧКА

Если спуститься с Варварки по каменным ступеням вниз, то можно попасть в зачарованный мир Зарядья. Там его, Лежика, пространство. Его дом. Его мощёный булыжником переулок, узкий, длинный, пустынный, полого ведущий где-то там в конце к гранитным берегам реки, от которой он отгорожен высокой, старинной стеной, сложенной из древнего кирпича, с настоящими бойницами и полуразбитой башней на углу. Но это там, вдали. Здесь же, в начале переулка, стоит его мрачновато-красивый, с серой лепниной по карнизу, шестиэтажный дом, вздымавшийся над мелкими домишками слева и справа. Тёмная, пахнущая сыростью парадная. Он живёт на самом верху. Если выглянуть из окна и поглядеть направо, то становится видно, что асфальт Варварки находится на одном уровне с его глазами. Вот в какой глубокой яме стоит его дом.

Лифт не работает со времён войны. Бабушка рассказала, что для нужд военной промышленности сняли электромотор, да так и забыли вернуть. Но он взбегал на свой шестой с лёгкостью горного козлика. Другое дело, Настасья Петровна, пожилая дама из соседней квартиры. У неё вместо ноги деревянный протез. Она поднимается, кряхтя и отдыхая на площадке каждого этажа. Лежик очень ей сочувствует. Однажды помог дотащить сумку. И запомнил её добрый, изумлённый взгляд.

Олег, Олежка, Олежек. Лежик. Так когда-то его называла мама.

В переулке всегда тихо и пустынно. Машины сюда не заезжают. Не могут же они спуститься сверху по узким ступенькам. Люди тоже встречаются редко. Это забытый, затерянный край. И обычно Лежик гуляет один. С утра и до вечера его никто не беспокоит. Мама куда-то пропала. Кажется, в больницу. Или ещё куда-то? Бабушка не объясняла. Она следила только за тем, чтобы к ночи он был дома. Иногда из кривого дома, к которому прилепились ведущие на улицу ступени, появляется сын дворника Юргин. Он заметно старше, и он драчун. Поэтому они не столько играли, сколько дрались. Лежику доставалось больше, и он бывал доволен, когда этого драчуна не было на горизонте. После дождя вдоль узкого тротуара текли ручейки. И тогда Лежик строил запруды из камешков, глинистой грязи и прочего мусора. И пока вода не пробивала запруду, он успевал пустить один или два бумажных кораблика.

Сквозь булыжную мостовую пробивалась трава. Продолжение переулка — крутая булыжная гора, на вершине которой крашеные железные перила, а за ними — неведомый мир. Ступенек много. Десять и десять. И ещё десять. Лестница тоже крутая, вступать на неё опасно. Идти по ней — нельзя. Можно только смотреть. Там, наверху, за последней ступенькой, другой мир. Там другой воздух, менее плотный, загадочно прозрачный. Там по-другому дышится. Знать он этого не мог. Он так чувствовал. Там каменные красивые дома. Но отсюда видны лишь их крыши. Изредка можно было увидеть людей. Пешеходы. Они появлялись слева из-за перил и почти тут же скрывались за домом, который стоял правее. Отсюда, снизу, обзор был узкий. Но всё равно это было интересно.

Туда ходить ему не разрешается. Там большой чужой мир. Там большие чужие люди. Отсюда, снизу их почти не видно. Да и появляются в поле зрения они редко. И на краткий миг — пройти несколько шагов, чтобы скрыться за углом каменно-чёрно-стеклянного зелёно-белого дома с остатками украшений и каких-то коричневатых завитков.

И вот однажды он увидел её. Когда по привычке взглянул туда, наверх. Она шла с мамой. Она капризничала, слегка упиралась, и мама тащила её за руку. Лежик был благодарен девочке за то, что она упиралась. У него появилось время её разглядеть. Девочка была воздушная. Тонкая, как Дюймовочка. Волосы пепельно-светлые. Бант розовый. А платьице её было цвета только что сорванных фиалок. И он сразу понял, что она волшебно красива, что это — фиалковая девочка. Как было бы здорово — взбежать по ступенькам и нежно взять эту девочку за руку. Или хотя бы коснуться её платья. А уж если дёрнуть за бант! За косичку. Сколько возможностей. И он их все пропускает. Стоит как зачарованный и смотрит.

И Лежику мгновенно подумалось или даже показалось, или даже привиделось, что эту девочку и его, их вдвоём, их вместе, взрослые, суровые, непреклонные и одновременно невероятно добрые мамы решили познакомить и сдружить. И делают это решительно и просто. Они укладывают их в одну кроватку и оставляют одних. Но где это? Это никакая не спальня, не сумрачная комнатка, где ему приходится проводить душные ночи вместе с мамой, бабушкой и суровой старшей сестрой, нет. Одинокая детская кровать стоит на зелёной лужайке, а сверху синее небо. А вокруг никого.

Но главное, они оба без одежды. Фиалковое её платье валяется рядом, в траве. Они, подумать даже страшно, голые. Но это скорее приятно, это заманчиво. Ведь можно даже прикоснуться к ней. Нежно-нежно тронуть её плечо с обезоруживающей улыбкой. Ни в коем случае не напугать. Не обидеть. Самое удивительное, что и она готова прикоснуться чудными своими пальчиками к его руке или щеке. Восторг! Над ними жужжит шмель. На секунду становится тревожно, но он, погудев, улетает. Они лежат привольно, слегка болтая ногами, посматривая в небо, изредка друг на друга, и это тянется долго-долго, и до сумерек вечера далеко-далеко. И нет никаких причин это прерывать. Бесконечное их лежание вместилось в одно мгновение. И это было то самое мгновение, когда мама девочки сердито дёрнула её. Она потянула её за собой там, наверху, где кончаются идущие вверх ступени и где живёт другая улица, другой мир. Девочка словно бы споткнулась, наклонив свой бант, но, влекомая сердито-доброй рукою матери, выпрямилась, сделала шаг, другой и исчезла из вида. Она не успела повернуть голову направо и взглянуть вниз, на него. Лежик остался один. В своём низком, пустынном мире с плотным, слегка отяжелевшим воздухом. Ему горько и сладко одновременно. Он не сердится на её мать, нет. Он понимает, что по-другому и быть не могло. И всё же… Это одно из первых впечатлений его жизни. Первая встреча. Она же первое его расставание. Возможно, и первое разочарование. Он видел фиалковую девочку две секунды, может быть, три. Но помнить будет всю жизнь.

ТУСКЛАЯ КОМНАТА

Рыбья косточка, длинная, белая, чуть раздувшаяся на одном конце и тонкая, острая на другом. Кроме неё взять мне было нечего. На огромном обеденном столе больше не было ничего. Как и во всей тесно заставленной тяжёлой мебелью комнате. Вещи были старинные, из тёмного дуба, покрытые доисторической пылью. Они хранила мрачное молчание. Они были явно не за меня. Но, вроде бы, и не слишком враждебны. Им, громоздким, нелегко дышалось, но они старались хранить нейтралитет. Теплее всех молчал буфет, похожий на трёхэтажный замок с башенками и резными перильцами наверху, за которыми вполне мог жить маленький народец. Мне хотелось заново приглядеться к буфету, нежно прикоснуться к какому-нибудь завитку, может быть, даже заискивающе. Вновь подружиться с ним. Сделать его союзником. Сказать негромко и как бы в сторону, что я люблю старинную мебель, что я готов изучить её непростую жизнь, осмыслить то, что видела она за свои три почти столетия. Пробормотать словно бы себе под нос, что я даже готов приступить к написанию трактата о старых мебельных мастерах, об их святой вере в любовно обработанное дерево и в честный труд.

Рыбья косточка — единственное, что можно вынести из этой комнаты. Но и она могла послужить предлогом, чтобы отправится в путешествие и зайти совсем в другую комнату, тусклую, почти безжизненную, на другом конце квартиры, за двумя поворотами и узким проходом. А пустым идти нельзя. Я осторожно взял со стола и повертел в пальцах эту мягкую, белую иглу. Я вышел в бесконечные коридоры бесконечно большой квартиры. Держа двумя пальцами осторожно, но крепко, я нёс косточку запутанным, кривым, с выступающими углами, путём, уходящим направо, в полутьму…

Я нёс её как добычу, как очень важный и по-своему красивый, уверенный в своём бытии предмет, как некий символ, как свидетельство не угасшей жизни. Не то, чтобы я хотел похваляться, что мы имели, к примеру, возможность сварить и съесть довольно крупную рыбину, и уж тем более, не хвастать, что это мы поймали её. Нет. Прекрасно известно, что в море мы не выходим и рыбу не ловим. И врать нам не к лицу. Да и что там море, когда мы и в город давно не выходим. Но вот как-то же сумели добыть столь огромную рыбёху, уж не знаю её названия. И даже сварили в большом котле нечто вроде ухи. И мы дружно ели эту уху, потому что мы ещё живы. Впрочем, была ли уха, был ли котёл, в точности сказать нельзя. Зато кость была реальна. Маленькая белая шпага.

Дверь в тусклую комнату была открыта. Молчаливо и мрачно распахнута. Словно обитатели безгласно говорили — скрывать нам нечего. Я знал, что там всего две женщины. Про одну я знал немало, про другую — почти ничего. Кто внушил мне, что я должен им помочь. Просто обязан. Так кто же? А вот в чём помочь — этого я не знал совершенно. И почему вообще возникла тема помощи? Это тоже было тайной. Но я думал: разберусь по ходу дела.

Я вошёл к ним, тихо ступая. Их там действительно было двое. Точно ли так? Или я чего-то не вижу, не понимаю? Или разучился считать. Разуверился в счёте как в одной из важнейших процедур сознающего себя сознания. Да нет, не пугайте, не путайте, не смешите. Не вгоняйте меня в состояние нулевой слабости. Я всегда был силён в счёте. И взор мой всегда был цепок. И общая картина, куда бы я ни входил, была, как правило, для меня ясна. И обычно я владел собой. Вот и теперь я не склонен был терять остатки мужества. Простого мужества человека, обречённого ходить по вечным коридорам бесконечной квартиры. У меня была секунда, от силы две, чтобы принять в себя эту комнату, понять её конструкцию, уловить громадность тусклого её объёма, аккуратно-бессмысленную, молчаливую мешанину предметов. Какие-то кресла, стулья, чёрные стёкла шкафов, портновские манекены, выгоревшие абажуры торшеров, каминная ширма с еле читаемыми драконами. Вдали прямо — удлинённый стол на высоких, худеньких ножках, правее и дальше — раскладная кровать, укрытая солдатским одеялом.

Старшая, стоящая в стороне слева, у края тёмной ниши, сразу отвернулась, словно она занята чем-то предельно важным. Словно там у неё кухонный столик с остатками не до конца вымытой и не вытертой посуды. Нет, скорее это не столик, а обветшавший комод с лежащими на нём ножницами, с двумя или тремя шкатулками, наполненными костяными пуговицами, нитками, напёрстками. Да нет, послушайте, это же бюро, нечто вроде резной конторки, на которой пылятся две стопки пожелтевших писем и лежит высохшее гусиное перо. Я прекрасно знал, кто она, знал, что она умерла два года назад. Толком я не успел её разглядеть, а повернуть голову и рассмотреть получше не решался. Я не столько видел, сколько чувствовал её согбенную, худую спину, прикрытую старой серо-зелёной кофтой, обносившейся и немного драной по краям. Спина её не была враждебна. Но и не была безразлична. Слабое, слабое тепло источала она. Я не мог этого видеть, но мог это чувствовать. Я понял, что выражает её спина: она не хочет меня приглашать. Она не хочет незримо, но непреодолимо сказать — оставайся! Оставайся тут с нами. И навсегда. Не хочет. Не считает нужным. Не считает желанным. Не считает возможным в этот час, в этот день, в этот век. И я мгновенно понял, что благодарен ей за это. И что я не должен (да и не вправе) буравить любопытным взглядом её спину. И уж тем более её конторку с письмами. Не мне их читать. Увы, не мне. Да и поздно.

Младшая не умирала. Такого опыта у неё ещё не было. Но у неё в запасе был другой опыт. И возможно, он не уступал этому. Она ещё не рождалась. Она неплохо знала тот мир, а в этом ориентировалась слабо. Но это не сильно смущало её. И движения её были точно рассчитаны, ловки. Она склонилась над столом. Она словно бы расставляла приборы. Тарелки, фужеры, рюмки, вилки, ножи. Пузатый графинчик, призывно блеснувший. Накрывать на стол? Кормить гостя? Поить его? Нет. Нет! Ещё раз нет. Я не только не рассчитывал на это, я не только не хотел этого, я просто не мог этого допустить. На это есть запрет. Высокий и окончательный. Никаких вещественных связей. Другое дело, рыбья кость. Это иной поворот, неожиданный. «Вот, смотрите, — сказал я, нагнетая некоторое напускное веселье, — это настоящая кость от настоящей рыбы. Представляете?» Младшая как будто слегка улыбнулась. Спина старшей посылала почти неощутимый сигнал. Но вновь скорее тёплый, нежели безразличный. А мне-то казалось, что при жизни мы не слишком симпатизировали друг другу.

Никаких вещественных связей. И никаких звуков. Они не только не нужны, они неуместны. А как же мне тогда удалось что-то сказать? Я же буквально тараторил. Чуть ли не орал. Вот про эту косточку, например. «Смотрите! Смотрите!» Но было ли это речью? Были ли звуки? Не знаю. Впрочем, позже я догадался, что и не говорил ничего. Я просто приподнял и показал её — маленькую белую шпагу. Знак того, что я — из реального мира вещей. И ещё это означало, что я пришёл предложить им помощь. Искренне предложить. Ведь я ещё владею не потухшими искрами жизни. Дунуть. Взвихрить. Раздуть костёр. Пусть самый маленький. Пусть ненадолго. А всё ж живой огонёк! Младшая, не глядя на меня, тепло кивнула. Она чуть заметно шевелила губами. Или даже не двигала ими вовсе. Но я всё равно понимал её. Слова её, короткие фразы её легко проникали в моё сознание. Не могу сказать, что я их слышал. Но твёрдо могу сказать, что понимал. Она сказала, что благодарна. Что они обе чрезвычайно признательны. Тронуты. И что в их сверкающем тусклом мире это не такой уж пустяк — знак оттуда. При этом он абсолютно безнадёжен, этот пустяк. Пустяк из пустяков. И на деле им никакая помощь не нужна. Слишком поздно. Или безнадёжно рано. Помощь? Смешно. Скорее, она нужна мне. О, как нужна! Пойми это. И не возражай. Пойми и не спорь. У нас не столь уж много возможностей. Но кое-в-чём (в чём-то предельно важном) помочь мы способны. Даже должны. И непременно сделаем это. И ты не должен отказываться. Впрочем, последнее не имеет значения. Можешь не пить. Можешь не отведать ни кусочка. Помощь уже оказана.

В этот момент она продевала накрахмаленную салфетку в серебряное кольцо.

Спина старшей улыбалась.

А там, в дальней комнате, старый дубовый буфет вздохнул.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.