Александр Левковский: Всё-таки — русские, вроде бы — наши…

Loading

Из года в год я ставлю пьесы из стандартного советского репертуара, к примеру, «Незабываемый 1919-й» Всеволода Вишневского, прославляющий нашу революцию, или «Русский вопрос» Константина Симонова, обвиняющий Соединённые Штаты во всех мыслимых грехах. Ну и, конечно, полный набор чеховских пьес…

Всё-таки — русские, вроде бы — наши…

Рассказ

Александр Левковский

Левковский

«Малая церковка. Свечи оплывшие.
Камень дождями изрыт добела.
Здесь похоронены бывшие… Бывшие…
Кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.»
Роберт Рождественский, «Кладбище под Парижем»

— Маринка! — закричал я, едва переступив порог. — Я еду во Францию!

— Да ты что!? Во Францию!?!?

— Именно! В Париж!

— А я? — тихо спросила Марина, и голос её был полон безнадёжности.

Я вздохнул и развёл руками.

— Папа-а! — завизжала шестилетняя Верунька, выскакивая из комнаты. — Ты увидишь горбатого Квазимодо?!

— Да! — расхохотался я, подбрасывая её вверх. — И Квазимодо, и д’Артаньяна, и трёх мушкетёров, и графа Монте-Кристо!

— … и Эйфелеву башню, и Булонский лес, — грустно промолвила Вика, проходя мимо меня на кухню. — Всё ты увидишь, а мы не увидим ничего.

Вике на днях исполнилось шестнадцать; и я внезапно подумал, какое это было бы невыразимое счастье для неё пройтись вечером со мной по Елисейским Полям, от площади де ля Конкорд до Тримфальной Арки, -— по Елисейским Полям, о которых так заманчиво пел Ив Монтан на своих гастролях в Москве в 57-м году.

Но такое счастье было бы возможно, если б мы жили, скажем, в 1862-м году в деспотичной царской России, а не в 1962-м в Советском Союзе, где каждый, выезжающий за границу, оставляет позади свою семью в качестве заложников.

Вика на удивление похожа на Марину: тот же рост, те же каштановые волосы, те же глаза с продолговатым разрезом… На волосах и глазах, однако, их сходство и заканчивается. Вика, если б оказалась в Париже, носилась бы, не уставая, по Луврам, Версалям и Соборам Парижской Богоматери, а Марина бОльшую часть своего времени уделяла бы шикарным магазинам на Елисейских Полях.

Впрочем, в настоящее время и парижские музеи и парижские магазины — вне пределов досягаемости для моих девочек. Но ведь жизнь — это бесконечная цепь неожиданностей. Кто знает, может, когда-нибудь мы с Викой, Мариной и Верунькой ещё прогуляемся и по Луврам, и по Елисейским Полям…

* * *

Когда четыре часа спустя мы с успокоившейся Мариной лежали в постели, она была полна планов, что я должен купить в Париже и где добыть денег для этих покупок.

— Значит так, — решительно говорила она, — ты возьмёшь с собой четыре банки кофе. Зять Натальи Викентьевны — он какой-то крупный чин в ТАСС -— вернулся недавно из Парижа и говорит, что французы охотно покупают наш кофе. Он у нас дешевле, чем у них. Но не растворимое дерьмо одесского производства, а настоящий бразильский кофе в зёрнах. У тебя остались ещё импортные рубли для «Берёзки»?

— Что-то осталось. На кофе, кажется, хватит…

(Полгода тому назад я вернулся из гастролей по Англии и Ирландии, и мы с Мариной купили кофточки, колготки и бюстгальтеры для неё и Вики в закрытом магазине «Берёзка». Для Веруньки были приобретены изумительные американские кружевные трусики и не менее изумительная кукла.)

— В гостинице ты подойдёшь к дежурной по этажу, — учила меня Марина, — покажешь ей банку кофе и скажешь: «Мадам, не хотите ли купить?» По-французски это звучит так: «Мадам, si vous souhaitez acheter ? Запомнил?

— Марина, — сказал я, вздохнув, — сколько раз я должен тебе повторять, что в западных гостиницах нет дежурных по этажу!? Там никто не следит, кого ты приводишь к себе в номер.

— Даже если это легкодоступная девушка?

— Даже если это легкодоступный юноша, — сказал я.

— Ужас! Как они живут там, на загнивающем Западе!

— Неплохо живут, — пробормотал я. — Не гниют.

— В общем, если нет дежурной по этажу, — продолжала Марина, -тогда ты предложишь кофе швейцару. Повторишь ту же фразу, только заменишь «мадам» на «месье». Хорошо?.. И на вырученные франки купишь мне туфли на шпильках.

— На каких ещё шпильках?

— На длинных. Длина — не менее семи сантиметров. Запомнил? И когда будешь покупать, постучи каблуком по прилавку — звук должен быть металлическим! Шпильки должны быть обязательно стальными! У Натальи Викентьевны на первом этаже живёт пьяница-фрезеровщик с авиационного завода; так он ей за три поллитры сварганил шпильки из высокопрочной стали, которая идёт на авиационные моторы. Она со своими ста килограммами веса ходит на этих стальных шпильках уже три года. Понял?.. А я свои пластмассовые износила за три месяца.

— Марина, — сказал я устало, — у меня уже голова кружится от твоих шпилек и твоей вездесущей Натальи Викентьевны.

— Извини, дорогой! — промолвила с чувством Марина и даже чмокнула меня в щёку. — А теперь расскажи, что ты везёшь показать французам?

— Три вещи! — воскликнул я с энтузиазмом. — «Синюю птицу» Метерлинка, «Три сестры» -— и мой гибрид!!

— Тебе разрешили показать на Западе твой гибрид!? — поразилась Марина.

— Представь себе — разрешили! Мне в Министерстве сказали, что французская публика очень социалистическая и просоветская — и, значит, гибрид встретит на ура!

… Я называл «гибридом» мою идею соединить в одной пьесе «Конармию» Исаака Бабеля с «Белой гвардией» Михаила Булгакова. Это была, конечно, в высшей степени сумасшедшая идея! Абсолютно мне не свойственная!.. Я — театральный режиссёр и драматург. По всеобщему признанию, -— один из лучших режиссёров Москвы. Но я, заметьте, — советский режиссёр! А это значит, что из года в год я ставлю пьесы из стандартного советского репертуара, к примеру, «Незабываемый 1919-й» Всеволода Вишневского, прославляющий нашу революцию, или «Русский вопрос» Константина Симонова, обвиняющий Соединённые Штаты во всех мыслимых грехах. Ну и, конечно, полный набор чеховских пьес, где прекраснодушные российские интеллигенты предсказывают светлое будущее России, которое наступит через двадцать-тридцать-сорок лет…

Кстати — о чеховских пьесах и чеховских интеллигентах. Через два десятилетия я прочитал в «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицына:

«Если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие, медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого лёгкого — пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, — ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом…

И только ли ужасен этот взрыв атавизма, теперь увёртливо названный «культом личности»? Или страшно, что в те самые годы мы праздновали пушкинское столетие? Бесстыдно ставили эти же самые чеховские пьесы, хотя ответ на них уже был получен?..»

Но я ничего не знал об этих ужасах! Клянусь вам — не знал и не ведал! И с лёгким сердцем и чистой совестью я продолжал строить прекрасные мизансцены «Трёх сестёр» и «Чайки», где рафинированные чеховские интеллигенты всё гадали о прекрасном будущем нашей России…

И меня ценили! И помещали обо мне хвалебные статьи в литературных журналах и театральных обозрениях. И даже присудили однажды Сталинскую премию.

Но тут в середине 50-х годов к власти пришёл Хрущёв — и в воздухе запахло так называемой «оттепелью». И стали мы — писатели, драматурги, поэты и режиссёры — немного смелее. И принялись мы слегка фрондировать. При жизни Сталина мне и в голову не пришло бы написать пьесу по рассказам расстрелянного «врага народа» Бабеля, имя которого было запрещено даже упоминать, и по книге Булгакова, который в те страшные годы уцелел только чудом. А при Хрущёве я, осмелевший, написал этот «гибрид» и отправил пять копий в Министерство культуры.

Там мою пьесу долго калечили, вырезали целые куски, убирали персонажи и добавляли эпизоды… И получилась пьеса, где красные были, большей частью, непорочными ангелами, а белые, в большинстве случаев, гнусными злодеями…

Вот в таком виде мою вещь и разрешили к постановке! Но даже в таком измочаленном, истерзанном, измордованном виде моя поставленная на сцене пьеса оказалась сенсацией, о которой писали не только наши газеты, но и западная пресса!

И вот теперь мне позволили показать моё детище французам.

Это детище я назвал, с намёком на Стендаля, -— «Красное и Белое»…

* * *

Бессовестные жмоты из нашего Министерства культуры поселили нас в Париже в третьеразрядной гостинице — в потрёпанном отеле с опереточным названием «Фиалка Монмартра».

Я вообще-то не был в претензии — мне наплевать было на гостиничные неудобства; мне только нужна была просторная комната, где я мог бы по вечерам репетировать с артистами кое-какие мизансцены. А будет ли у меня большой туалет или маленький, -— это мне было до лампочки.

Однако не в этом заключалось основное неудобство. Главным раздражителем для меня являлась моя старая знакомая по британским гастролям Катерина Ивановна, поселившаяся в соседнем номере.

«Катька-докторша», как мы её за глаза называли, имея медицинское образование, числилась вообще-то врачом нашей экспедиции, хотя никакой врач нам не был нужен и всем нам было известно, что она назначена властями с площади Дзержинского для неустанной слежки за нашей труппой. Ведь с этими вольнодумными артистами нельзя ослаблять бдительность! Ведь кто-нибудь из них может смыться из гостиницы и запросить политическое убежище на Западе! И созвать пресс-конференцию! И оклеветать на весь мир нашу родину!..

Никто не знает, замужем она, или, может, разведена, или просто старая дева. Известно только, что она в партии чуть ли не с 1903-го года, является членом бюро горкома и постоянно сопровождает театральные труппы в заграничных поездках.

Но бог с ней, пусть следит за нами, пусть пересчитывает нас всех перед отходом ко сну, пусть прислушивается к нашим разговорам, пытаясь уловить пресловутое «преклононие перед иностранщиной», пусть звонит в Москву с какими-то таинственными сообщениями!.. Пусть, пусть, пусть!

Но пусть оставит меня в покое!

Она ведь уже испортила мне британские гастроли, неуклюже заигрывая со мной, приближая в разговоре своё лицо к моему, как бы невзначай касаясь моей руки, иногда нежно беря меня под руку, — будто нам с ней семнадцать лет, а не сорок. Впрочем, сорок исполнилось только мне, а ей, по моим сведениям, уже сорок пять.

Будь она более привлекательна, я бы, может, и закрутил с ней лёгкий романчик. Ну просто, чтобы она отвязалась. И чтобы не донесла на меня какую-нибудь гадость, которая помешает мне ездить на заграничные гастроли.

Но стоит мне только взглянуть на её толстые бутылочные ноги — и всё желание у меня пропадает! Я, знаете ли, эстет. Для меня женская ножка — это чудо! Вы бы видели стройные ноги моей Марины — это же восторг и упоение! Нечто вроде ножек Любови Орловой, когда она танцует на жерле пушки в кинофильме «Цирк»!

А у Катьки-докторши каждая нога напоминает мне эту самую цирковую пушку.

… Впрочем, в первую сумасшедшую неделю гастролей Катерина Ивановна старалась не попадаться мне на глаза. Мы провели с переменным успехом спектакль «Синей птицы», сыграли на ура «Трёх сестёр» -— и, наконец, с бьющимися сердцами вышли на сцену с моим «Красным и Белым»…

Реакция зрительного зала нас потрясла! Нам беспрестанно аплодировали. Нас минут двадцать не отпускали со сцены. Нас просто забрасывали цветами…

Мы вернулись в нашу «Фиалку Монмартра» истинными героями!

И главным героем был, конечно, я!

Вот она — та сладостная минута, когда написанная тобою вещь воплотилась на сцене — и не где-нибудь, а в сердце Парижа! — и тебе аплодирует, вскочив на ноги, весь зрительный зал!..

* * *

— Виктор Сергеевич, я вас поздравляю!

Катерина Ивановна стояла перед моим столиком в гостиничном буфете и улыбалась.

Я наспех прожевал кусок круассана и привстал. И приложил все усилия, чтобы улыбнуться в ответ.

— Можно присесть? — проворковала она.

Я поспешно пододвинул ей стул.

— Виктор Сеергеевич, — сказала она, — ваша пьеса — абсолютно божественная! Я была в полном восторге!

Я с таким рвением изобразил на лице признательность, что все лицевые мускулы у меня заныли от напряжения.

— Спасибо, Катерина Ивановна, — промолвил я с чувством. — Не хотите ли стакан чая?

— С удовольствием.

Я принёс ей чай и сел за столик, размышляя, как бы мне поскорее от неё избавиться.

Мне, однако, не пришлось долго думать. Не успела она сделать первый глоток, как в буфет влетел — нет, не влетел, а буквально ворвался! — взъерошенный мужчина лет сорока и кинулся к нашему столику.

— Господа! — вскричал он на чистейшем русском языке. — Мне сказали, что у вас есть доктор!

Мы переглянулись в изумлении.

— Да, — произнесла Катерина Ивановна и встала. — Я — доктор. А в чём дело?

Странный незнакомец схватил её за руку и поспешно произнёс:

— Мадам, мне нужна ваша помощь! У моего отца сердечный припадок. Он владелец этого отеля. Он здесь, в гостинице, на третьем этаже! Я бы вызвал «скорую», но наши парижские «скорые», как правило, не спешат. Прошу вас — идёмте со мной!

— Катерина Ивановна, — сказал я, вставая — захватите, пожалуйста, ваш саквояж…

… Через пять минут мы стояли перед кроватью, на которой полусидел старик. Глаза у него были полузакрыты, и лицо было зловещего синеватого цвета.

Катерина Ивановна сунула ему под язык таблетку нитроглицерина и, закатав рукав его пижамы, ввела иглу в вену.

С минуту мы стояли у кровати, глядя на больного.

Старик заворочался, что-то невнятно пробормотал и потянул на себя одеяло.

— Ну слава Богу! — произнёс его сын, держа руку отца и поглаживая её. — Как будто, опасность миновала… Господа, я ваш должник!

— Кто вы? — спросил я. — Вы, я вижу, русский.

Он повернулся ко мне и протянул руку.

— Позвольте представиться, — сказал он. — Жуков Георгий Николаевич.

Я невольно рассмеялся.

— Были б вы Георгием Константиновичем Жуковым, вас можно было бы принять за нашего знаменитого маршала.

Он усмехнулся.

— Именно по этой причине мои фронтовые друзья в армии де Голля и дразнили меня «маршалом», — сказал он и вдруг спохватился. — Господа, мы с вами должны сейчас выпить за здоровье моего отца и за нашу встречу! Пожалуйте в гостиную…

* * *

… Пока Георгий Николаевич расставлял бокалы, откупоривал бутылку

«Савиньона» и выкладывал на стол закуски, Катерина Ивановна разглядывала семейные портреты, развешанные по стенам.

— Виктор Сергеевич, — понизив голос, позвала она. — Взгляните-ка на это фото.

Я подошёл к ней и всмотрелся в портрет.

— Виктор Сергеевич, — сказала она тихим напряжённым голосом, — это же царский офицер! Посмотрите на его мундир. Полковник императорской гвардии. Или, может быть, даже генерал!… Георгий Николаевич, скажите, пожалуйста, кто это?

Держа в руках откупоренную бутылку, Георгий Николаевич приблизился к нам.

— Это мой отец, — промолвил он, коснувшись портета пальцами. — Тот самый, которого вы сейчас спасли от сердечного припадка. Николай Эрастович Жуков. Полковник лейб-гвардии конной артиллерии. Участник Первой Мировой войны.

Участник Первой Мировой войны!? Офицер царской армии!? Да это почти персонаж из моей пьесы!

Я ощутил странное необъяснимое волнение.

— А после войны? — спросил я. — Что делал ваш отец после войны?

Георгий Николаевич помолчал.

— После войны, — тихо сказал он, глядя на портрет, — Николай Эрастович служил в Добровольческой армии…

— То есть он был белогвардейцем!? — вскричала Катерина Ивановна. — Он служил под начальством Деникина! Он воевал против советской власти!?

Георгий Николаевич отошёл к столу. Стоя спиной к нам, он промолвил:

— Мой отец ненавидит это слово — «белогвардеец»… Он не был белогвардейцем, Катерина Ивановна, он был борцом за Россию! И, кстати, это был 19-й год — советской власти тогда ещё не существовало… Была гражданская война…

— Виктор Сергеевич, — решительно сказала Катерина Ивановна, повернувшись ко мне, — мне кажется, мы опаздываем на встречу с французскими корреспондентами.

Меня внезапно залила волна раздражения… Кто она такая, эта Катька-докторша, этот цербер, приставленный к нам для надзора, чтобы диктовать мне, главному режиссёру театра, где мне быть и с кем общаться!?

— Катерина Ивановна, — медленно произнёс я, стараясь не взорваться, — французские корреспонденты подождут.

Она подошла к дверям и взялась за дверную ручку.

— Виктор Сергеевич, — сказала она, — я должна вас предупредить: будьте осторожны!.. Спокойной ночи!

И вышла из гостиной.

* * *

В полночь, открывая вторую бутылку «Савиньона», Георгий Николаевич промолвил задумчиво, глядя через моё плечо на портрет отца:

— Вы знаете, Виктор Сергеевич, ведь у моего отца относительно здоровое сердце. Понадобилось нечто экстраординарное, чтобы выбить его из седла… И этим невероятным событием послужила ваша пьеса.

— Моя пьеса!?

Геoргий Николаевич разлил вино по бокалам.

— Мы с ним были сегодня на спектакле. Он всё порывался уйти, не досмотрев, но я уговорил его остаться. Я никогда в жизни не видел его таким возбуждённым! По дороге домой он кричал: «Ложь! Ложь! Ложь!..» Я просто не мог вести машину… Он хватал меня за руку и кричал, надрываясь: «Они все лгуны — и Бабель, и Булгаков, и автор этого гнусного пасквиля на нашу гражданскую войну!»

Я выпил вино, встал и прислонился к книжному стеллажу.

— Где же он увидел ложь? — вызывающе спросил я, хотя мне было ясно, что лжи в моей измордованной цензурой пьесе было более чем достаточно.

— И в изображении белых, и в показе красных… Видите ли, Виктор Сергеевич, мой отец был в гражданскую войну и белым, и красным. Он по образованию крупный военный иженер-артиллерист, бывший профессор Академии Генштаба, — и в Добровольческой армии Деникина служил начальником артиллерии…

— Я не сомневаюсь, — сказал я, — что Николай Эрастович знает отлично, что представляла собой белая армия. Так в чём же он увидел ложь?

Георгий Николаевич подошёл к стеллажу и снял с полки книгу.

— «Белая гвардия» Михаила Булгакова, — промолвил он, быстро листая книгу. — Вы ввели в вашу пьесу вот эти строки из его повести:

«… теперь наше офицерство превратилось в завсегдатаев кафе. Кафейная армия! Пойди его забери. Так он тебе и пойдет воевать. У него, у мерзавца, валюта в кармане. Он в кофейне сидит на Крещатике, а вместе с ним вся эта гвардейская штабная орава…»

Вот от чего мой отец получил сердечный припадок! «Нет, — кричал он мне после спектакля, — мы не были такими! Мы воевали и умирали за светлое будущее России!»

— Но и красные, — возразил я, — воевали и умирали за светлое будущее России…

— Верно, — согласился он. — но почему красные у вас в пьесе — невинные ангелы, а белые — отпетые злодеи, вешающие красноармейцев на фонарных столбах и топящие их живьём в баржах? Кстати, это чистая правда — белые и вешали и топили… В 19-м году, в Пятигорске, отец видел, как истерзанных красноармейцев волокли, привязав к лошадям, а затем повесили на столбах вдоль главной улицы… Но почему вы не показали, как ваши хвалёные красноармейцы безжалостно расстреляли украинскую крестьянку только за то, что она везла в поезде мешок соли, притворившись, что это укутанный младенец? Помните рассказ Бабеля «Соль»?

Я молча кивнул.

— Отец рассказывал мне, — продолжал Георгий Николаевич, — что в 21-м году Первая Конная Армия Будённого устроила чудовищный еврейский погром в Тараще, под Киевом. Беременным женщинам вспарывали животы, матерей насиловали на глазах у детей… Николай Эрастович был в то время насильственно мобилизован в Красную Армию и служил начальником артиллерии у Будённого.

Чувство стыда и безысходной тоски внезапно охватило меня. Что же я наделал? Почему я позволил цензорам из Министерства культуры сделать из моей пьесы лживую агитку? Чего же стоят все те аплодисменты, которыми я так упивался три часа тому назад?..

— Знаете что, — вдруг предложил Георгий Николаевич, — давайте съездим завтра на русское кладбище. Там лежат бывшие соратники моего отца и бывшие светлые умы старой России — её писатели, философы, учёные, изгнанные из родины и умершие на чужбине. Там будет лежать мой эмигрант-отец и там буду похоронен я.

* * *

Стоя рядом со мной под мелко сеющимся дождиком, Георгий Николаевич смотрел на купол храма Успения Божьей Матери и тихо говорил:

— Эту церковь задумал и создал Альберт Александрович Бенуа, знаменитый художник и архитектор. Здесь, на этом кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, он и похоронен — один из многих, потерянных для России…

Мы медленно двигались вдоль бесконечных рядов могил. Георгий Николаевич читал имена, отчеканенные на памятниках:

— Африкан Петрович Богаевский, генерал-лейтенант Добровольческой Армии… Сергей Николаевич Булгаков, всемирно известный философ… Писатели Бунин, Шмелёв, Ремизов — гордость и слава литературной России… Николай Александрович Лохвицкий, генерал-лейтенант, участник Белого движения в Сибири… Очень одарённый шахматист Зноско-Боровский, побеждавший самого Алёхина… Генерал Добровольческой Армии Кутепов… Талантливейший учёный-металлург Чичибабин… Героиня французского Сопротивления, княгиня Вера Аполлоновна Оболенская, казнённая нацистами в Берлине… Я, кстати, был вместе с ней в Сопротивлении и в 44-м освобождал Париж в составе армии генерала де Голля… Вот, Виктор Сергеевич, те, кто страдал и боролся за светлое будущее России -— и среди них, как видите, и те, кого ваша Катерина Ивановна называет презрительно «белогвардейцами»…

… Много лет спустя я прочитал в балладе Роберта Рождественского «Кладбище под Парижем»:

«… здесь похоронены сны и молитвы,
Слёзы и доблесть, «Прощай!» и «Ура!».
Штабс-капитаны и гардемарины,
Хваты-полковники и юнкера.

Как они после — забытые, бывшие,
Всё проклиная и нынче и впредь,
Рва́лись взглянуть на неё — победившую,
Пусть непонятную, пусть непростившую,
Землю родимую, и умереть…»

* * *

Я потерял всякий интерес к моему лживому «Красному и Белому», и труппа сразу же, по каким-то необъяснимым каналам, почувствовала это. Стали играть вяло, двигаться по сцене медленно, вести диалоги монотонно…

И публика, по тем же непостижимым каналам, тоже ощутила серость и дряблость исполнения. И перестала бешено аплодировать. И прекратила забрасывать нас цветами…

А через неделю мне позвонили из нашего посольства и предложили явиться к атташе по вопросам культуры.

Там меня приветливо встретили, угостили кофе с пирожными и мягко объявили, что меня срочно вызывают в Москву.

— Почему? — спросил я, хотя мне было предельно ясно, что это «Катька-докторша» донесла на площадь Дзержинского о моих непрекращающихся контактах с «гнездом белогвардейцев», как она выразилась пару дней тому назад. И, значит, я стал числиться «неблагонадёжным».

В ответ на мой наивный вопрос атташе развёл руками и улыбнулся.

Два вежливых молодых человека из посольства помогли мне собрать мои чемоданы, терпеливо подождали, пока я попрощаюсь с труппой, погрузили меня в просторный «Ситроен» и отвезли в аэропорт.

… В Москве моё дело двинулось вперёд с ошеломительной быстротой. Меня исключили из партии «за моральное разложение», уволили из театра по той же причине, запретили работать в московских театрах и предложили на выбор режиссёрскую работу в Чите, Улан-Удэ или Владивостоке.

По отдельным репликам на этом кровавом избиении мне стало ясно, что квартира Жуковых на третьем этаже «Фиалки Монмартра» была заполнена подслушивающей микроаппаратурой, и московские власти были знакомы с каждым неосторожным словом, которое я произнёс в наших долгих — часто заполночь — беседах с Георгием Николаевичем и его отцом…

* * *

Я уехал во Владивосток один.

Марина, после серии истерик, обозвав меня «идиотом» и «сволочью», заявила, что не хочет иметь со мной ничего общего, никуда не поедет и подаёт на развод. И не отдаст мне ни Вику, ни Веруньку.

И последнее, что я увидел из окна медленно двинувшегося поезда «Москва-Владивосток», были обе мои безудержно плачущие девочки…

* * *

Прошло тридцать лет.

Нет уже в живых ни Марины, ни Вики — их обеих скосил рак. Изо всей нашей семьи остались у меня Верунька, её две дочери и два сына-близнеца покойной Вики…

Не довелось моей Вике пройтись со мной по парижским Елисейским Полям, от площади де ля Конкорд до Тримфальной Арки, как она мечтала тридцать лет тому назад, когда ей было шестнадцать…

… Мы стоим с моей Верунькой на засыпанной гравием площадке перед двумя мраморными памятниками на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

На одном памятнике выписано старинной кириллицей:

Николай Эрастович Жуков
Полковник Российской Императорской Армии
1885 — 1966

На другом высечено:

Георгий Николаевич Жуков
Капитан Французской Освободительной Армии
Кавалер Ордена Почётного легиона
1922 — 1978

Верунька тихо произносит:

«Плотно лежат они, вдоволь познавшие
Муки свои и дороги свои.
Всё-таки -— русские, вроди бы — наши,
Только не наши скорей, а ничьи…»

— Вот смотри, папа, — продолжает моя Верунька, — оба Викиных мальчика забрались аж в Австралию… Они называют себя «новыми эмигрантами». Когда они приезжают в Москву, от них не услышишь русского слова — всё по-английски. Так кто же они? «Всё-таки русские? Вроде бы наши?» А, может, -— «не наши скорей, а ничьи»?..

* * *

Прорвав белые облака, самолёт стал снижаться, приближаясь к Шереметьево. Внизу промелькнул купол деревенской церкви, окружённой белыми берёзами.

Прислонившись к моему плечу, Верунька шепчет:

«Полдень. Берёзовый отсвет покоя.
В небе российские купола.
И облака, словно белые кони,
Мчатся над Сент-Женевьев-де-Буа…»

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Александр Левковский: Всё-таки — русские, вроде бы — наши…

  1. ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ РАССКАЗ, СПАСИБО !! ЧИТАЛА И РАНЬШЕ А. ЛЕВКОВСКОГО И НАВСЕГДА ЗАПОМНИЛА…..

    1. “Но я ничего не знал об этих ужасах! Клянусь вам — не знал и не ведал!..
      И меня ценили! И помещали обо мне хвалебные статьи в литературных журналах и театральных обозрениях. И даже присудили однажды Сталинскую премию….”
      ::::::::::::::::::::::::::::::
      … и всё было бы хорошо, так бы и жили, припеваючи, если бы не бессовестные жмоты из Министерства культуры и — «Фиалка Монмартра»…Впрочем, при Хрущева кое-что узнали и
      раскрепостились настолько, что будь Катя-доктор более привлекательна, могли закрутить с ней романчик… Вот и пришлось ехать во Владивосток одному…Марина, как все женшины, знала цену драматургу с «гибридом» — соединить в одной пьесе «Конармию» Исаака Бабеля с «Белой гвардией» Михаила Булгакова… да ещё под названием «Красное и Белое».
      Это как коктейль бормотуха + бiлэ мiцнэ (белое крепкое).
      🙂 «Полдень. Берёзовый отсвет покоя.
      В небе российские купола.
      И облака, словно белые кони,
      Мчатся над Сент-Женевьев-де-Буа…»
      Мчатся с РождествЕнским они выше облаков, мчатся чуть похожие на большевиков
      мчатся в де-Буа они. А знаешь, дорогая, лёту до Парижа – несколько часов..

      1. где же ты, дебют с Лили? Где Лили-Марлен, набравшая за ~10 месяцев
        6883 просмотр(а) и 31 коммент? Где Высоцкого стихи, где буфетчик-араб на мосту
        Aлленби, в терминале через реку Иордан… Где мои 17 лет, когда я работал на кондитерской фабрике, беседовал с удивительными начитанными кондитерами
        (и портными), где бесконечные ночные беседы и споры…

Добавить комментарий для Раиса Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.