Михаил Садовский: Прошлое без перерыва

Loading

Михаил Садовский

Прошлое без перерыва

(повесть)

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
А. С. Пушкин

Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти…
Книга Экклесиаста, или Проповедника

Мучительно и настойчиво одна мысль тяготила его много месяцев и никак не формулировалась. Она накатывала подобно волне на берег, захватывала каждую клеточку поверхности, проникала внутрь, сбивала с ног, а потом непременно откатывалась, оставляя на пустынном размытом месте с ощущением полной беспомощности и досады за неумение противостоять жизни.

В такие минуты хотелось уединиться, чтобы сосредоточиться и понять, что происходит…

Сегодня был такой день. Неожиданно, хотя сон всегда неожиданный, ему приснился боцман Трыкин без форменного головного убора, что само по себе нарушение устава, но ещё более чудовищное, потому что был он в кипе. Выглядело это не комично, а трагически, ибо евреев боцман не любил, редко попадавших в команду терпел, бурча «свой жидок — не жидок», и притом вряд ли был антисемитом. Он просто их боялся по непонятной причине, а потому и кусал больно, как собака, часто агрессивная не по характеру, но от страха.

Боцман был зол. Непрерывно поправлял кипу и успокоился только после обеда, когда изрёк, непонятно к кому обращаясь и по какому поводу, но вслух: «Здесь вам не у себя в Москве в пыли по пояс на Арбате!» Что это значило, по какому поводу приснилось, и как можно истолковать, Захар не знал. Целый день он думал об этом, но ничего на ум так и не пришло…

Над озером поднимался туман. Окна домов недалёкого противоположного берега мерцали и казались огнями судов на рейде. Плеск водосброса справа у плотины дополнял обман, превращая время и пространство в послушные воле человека стихии…

«Офицерское звание ни от чего не защищает. Наоборот — первым подставляет тебя под удары судьбы: пули в бою, штормы на палубе, разносы начальства и недовольство подчинённых за спиной… «Офицер без мечты, как собака без крыльев,» — продолжал он цитировать боцмана. — Офицер — это вообще не профессия, а образ жизни и состояние души… кричат сволочи: дедовщина, лихоимство и прочее армейское дерьмо — это что от офицеров? От мрази в погонах.

И присяга присягой, да только насиловать её не надо, она же не проститутка. Родина может мне приказать умереть — я ж ей присягал, но только: за что умереть?.. Это слово, Родина, тоже… произнести по-разному можно!.. Идти в восемнадцать лет её интернациональный долг выполнять на костях сограждан, а в довесок получать издевательства жлобов с горильими рожами в казарме — это тоже родина велела — присяга… — он чувствовал, как сильно раскипятился, и старался сам себя урезонить… — Но Бог же дал голову и душу, не каждому, правда, а кто понял, что есть у него и голова, и душа — никогда от них не откажется! Это не в миг, не сразу: понять и на первое место поставить то, что от Бога. Трудно это. Очень. Мне же воспитание преодолеть надо… а меня два раза обокрали: родители перепуганные… сами-то они… я даже не знаю, как… они верили — не верили? Ну, они же не могли пройти мимо! Они же выросли в семьях, где невозможно было без Бога… а мне ничего не досталось… Что я еврей, мне открыла улица. Что я безбожник, мне сказали в школе… И так я прожил всю жизнь? Когда волна била так, что всё трещало, я же просил: «Господи, твоя воля, пронеси и помилуй!» Трыкину, наверное, было легче, будь он недладен этот боцман, вот привязался, ты понимаешь! Он крестился и не боялся — плевал на всех — беда всё спишет, так ему легче было… а я что? Жил безбожником и, когда припирало, у Бога просил защиты?! Хорош…

Чего я бежал сюда? От кого?

Отчалил в сорок с гаком. Хотел начать сначала… а ведь, если бы отец с матерью живы были, не решился бы. Ни за что. Может, просто струсил? Да, когда в Вене мы из вагона вышли, а нас солдаты с овчарками с боков охраняли, схватился я по привычке за бок… Где кобура!?. Тут уж было не с бюрократами родными воевать! Прилично труханул — ничего не скажешь… не могли объяснить сразу, что нас охраняют от всяких неожиданностей и подонков!

А Родина спокойненько нас отпустила! То держала, держала — присяга, мол, и вдруг: свобода! Никто ж не знал, что это?! Чем её заправлять, эту свободу, чтобы проглотить и не сидеть остаток жизни в гальюне? Неужели всё это было? Именно со мной? И что я здесь делаю?..»

Дальше он старался не вспоминать, но не получалось. Чтобы разобраться в сегодняшнем, ему приходилось каждый раз начинать сначала, как бы брать разгон, чтобы потом проскочить по инерции чуть дальше! А выходило наоборот: чем ближе память подбиралась к текущему дню, тем медленнее, мельче становился её поток, растеряв главное где-то по дороге, на подступах, а потом и вовсе замирал…

Выходило так, что только оглянувшись назад, мог он понять происходящее и ощутить себя в нём, увидеть, представить своё положение: «Ну, и какие у меня координаты? 00 — долготы и 00 — широты: полюс беспомощности. Ну, ты понимаешь…»

Судьба снова, в который раз, разворачивала его, подставляла бортом к волне, и он признавал, что его умения жить слишком мало для того, чтобы противостоять этой смертельно опасной позиции во время шторма, в котором они всей семьёй пребывали с первого дня, как ступили на эту «землю обетованную». Он никого не винил, да и в чём? Но от этого не становилось легче.

«Может, это всё ещё сон? Вот сейчас подойдёт шлюпка, доставит на борт, и опять я услышу хриплый, назабываемый, как сказала бы мама про него — «въелся в печёнки», голос боцмана, распекающего матроса: «Вы где были? В гальюне?!. Вы бы ещё в театр сходили!» А ведь мне его не хватает, этого Трыкина… Иван Степаныча!.. Ну, ты подумай! Неужели правда?… Правда. Правда. Многим и не по силам такое переселение оказалось — расплачивались депрессиями, смертями ранними, в петлю лезли… а лечились чем? Успехами детей и внуков… Но мне-то что делать? Что?»

«Да я могу обвести кружком на календаре день, когда всё это началось! Сомнения эти… что я на готовенькое ехал что-ли? Сам на всё готов был! Ради детей же!.. Мы же с Сонечкой так решили! Но с первого дня всё перекашиваться стало… чужой тут монастырь — и устав чужой…

Ну, офицер-то — офицер, кому он здесь нужен? Да по жизни я не в хромовых сапожках шагал и не в тапочках домашних шаркал — через неделю пошёл посуду мыть. Вспомнил, как в мореходке палубу драил и… а ещё через неделю под кожей на ладонях пузырьки какие-то мелкие образовались, а через три дня они потихоньку лопаться начали, и такой зуд по ладоням и пальцам пошёл — до крови же расчёсывал — не спал ночами, и пахли они какой-то гнусной заморской свежестью…»

Налетел ветерок — закачались расплывчатые огни, шум воды стал похож на откатившуюся волну. Захар закрыл глаза, сжал зубы и медленно закачал головой из стороны в сторону…

«Вот такая история! Обычная история… всё, как у всех… купил перчатки резиновые. И ещё три месяца выдержал… три… и пошёл хлеб грузить в пекарню, потом на вэн старенький наскрёб — возить этот хлеб начал… Все спят, а я на вахте с четырёх утра… все с работы, — сплю! А жизнь где-то за бортом осталась… Сплю — всё ни по чём: на корабле — и дизели пошумней, и топот погромче, и качает, не как колыбельку, а встряхивает и взбалтывает, что «мама дорогая», если не сказть крепче…»

Стало зябко. Он привычно передёрнул плечами и пошёл мелкими медленными шагами по берегу у самой кромки воды…

Субботу освободил. Сказал тогда хозяину:

— Как хочешь, а суббота — моя!

Тот ещё удивился:

— Да, ты же, вроде, и кипу не носишь? Религиозным стал?

— Кипу не ношу, и до религии мне полэкватора, а в синагогу, что приняла меня, пойти должен. В знак уважения и благодарности к людям этим. Приехал я в одной тельняшке, а они меня ждали, встретили, всё для жизни дали. За что — не пойму, будто я им сын, или отец, или, не знаю кто — и ничего не спросили взамен… разница больно большая вышла. Уезжал — отняли всё: гражданство, паспорт, квартиру, и что нажил, нагорбатил, заслужил… а приехал: будто за «то», что там изъяли, — тут «вернули»… не вернули — дали, чтоб жил по-человечески, да не завтра в светлом будущем, до которого семь вёрст лаптём киселя хлебать, а сразу, с самого начала, с первого шага…

— Это правда. А ты не кипи только… спокойней! Меня не синагога принимала, а похоже вышло… ну, помоложе я был, мне легче… семьи нет — сам себе пан-атаман… а так: ни языка, ни специальности, ни деньжат в загашнике… — ты мужик головастый — место тебе отыщется. Не лежи на боку — отыщется… я ж тебя и в компаньоны звать не стану, вижу — лететь тебе выше…

Ночами, когда старенький вэнчик, скрипя рессорами на поворотах, перемещал его под непривычным звёздным небом, ему казалось, что раскрутятся веером мередианы и параллели, и паутинкой светлой, как на экране локатора, протянется его судьба обратно до самого «черного в мире» моря… и баранка — не баранка, а штурвал, и кабина — не кабина, а мостик, и моторчик — не моторчик, а мощный дизель…

Крутится планета. Крутится, и катятся волны судьбы… разные картинки по дороге всплывают…

— Заходи, Цадикович! Садись! — слышится ему голос капитана.

Мягкий он с виду человек — свой мужик. Это с виду только — каждый знает. В доблестных вооружённых так не продержишься — тут коли не ты, так тебя. И сразу он в лоб:

— Мне, Захар Яковлевич, старпома искать надо. Уходит Михайлов с флота. Начальству представление и рапóрт писать трэба — вот вызвал тебя посоветоваться прэжде. Что скажешь…

Молчал — шары ворочал!.. Что тут скажешь? Четыре года с ним по одной палубе ходим… только дороги у нас разные всё время, а на корабле не на суше — далеко не разбежишься, места мало — крест на крест дороги ложатся…

— Я, товарищ капитан, неподходящая для этого кандидатура, — слышит он свой голос, — не все мои пункты подходят. Не утвердят Вам рапoрт в штабе.

Молчит капитан, тяжело молчит. Положил свой подбородок двойной на воротник кителя и молчит…

— У нас на флоте, все равны, — слыш? Брось ты… — не знает, как сказать… слова ищет… — Это на агытацию похоже… Понял?

— Есть, товарищ капитан! Понял… Только утверждать меня не в одном ведомстве будут, если позволите возразить. А по другому-то не пройду я, простите! Вы, товарищ капитан, убедиться легко можете: по всем кораблям пройдёте — нигде с пятым пунктом старпома не встретите…

Когда начинает светать, кажется Захару, что едет он во сне по незнакомой дороге… Степью же была, и не заметил, как заблудился в сером безмерье. Домов таких никогда он не видел: странные окна, в крестики-нолики бы на них играть, стеклянные двери, будто воров уже нет на свете, машины у гаражей стаями, блестят все и фары таращат… Скоро рассветёт, пока он в дороге, и мир вернётся из сна в реальность. Опять уплывёт в прошлое капитан Заветов, как Летучий Голандец в сером тумане, мелькнёт «Багряный» за штормовой волной строгим силуэтом, и голос Трыкина непонятно откуда скажет ему, доверительно укоряя на прощанье: «На флоте виноват не тот, кто виноват, а тот, кого назначат!»

К полудню Пятая авеню заполнилась туристами, как артерия вредными бляшками. Вдоль Музейной мили с двух сторон выстроились автобусы, и машины медленно ползли по одной свободной полосе. Над урчанием моторов летели голоса гидов с алых двухэтажных Эпл-тур. На ступенях Метрополитен люди закусывали, целовались, читали, писали конспекты, дремали, уронив голову на колени или упершись затылками в стену, — было совершенно ясно, что лучшего места на всём свете они не нашли и поэтому оказались именно здесь. На подходе к этим притягательным ступеням вдоль тесного тротуара торговали духовной пищей искатели счастья со всего света. Здесь можно было получить свой портрет за десять минут и пять долларов, купить китайский тонкокистный орнамент в паспорту, обзвестись кивающим бесконечно и непонятно кому Буддой, стать обладателем слона центральной Африки из настоящего эбонового дерева или зарыться в ворох чудесных окружающих видов, перенесенных на фотобумагу, и вынырнуть за пятнадцать долларов с Земляничной поляной в руках, полученной в вечную и нетленную собственность.

Было душно. Захар остановился в тени передохнуть и совершенно бездумно начал перебирать стоящие вертикально в ящике тоненькие паспорту с фотографиями. Здесь были виды Манхеттена — уже обрушенные Близнецы, небоскрёбы, гостиницы, озёра и поляны Централ парка…

— Что-то конкретное ищите? — спросил его по-английски возникший из-за щита с фотографиями человек

— Скорее просто любопытствую, — ответил он по-русски, безошибочно уловив акцент спросишего.

— О, соотечественник! — обрадовался хозяин фотографий. — Давно из России?

— Из России? По-моему, больше века… А знаете, что? Не найдётся ли у Вас дома Ленона, здесь на 72 стрит, в котором он жил?

— Отчего же!? — обрадовался продавец, — найдётся непременно! Вы тут посмотрите, а у меня ещё запасы!.. Приходится много с собой носить… разное спрашивают…

— И это Ваша работа… я имею в виду картинки…

— Моя. «Сам — сам» здесь распространённая фирма. Сам снимаю, сам торгую…

— И как?

— На жизнь хватает… пока…

— А Вы?

— Я не местный, как говорили в России. За рекой с семьёй живу…

— А я на Брайтоне…

— Среди своих, значит…

— Выходит так! Вот Вам и картинка…

— Действительно! — И сколько?..

— А! Продавец из меня неважный… не знаю, как фотограф… для своих — пятнадцать…

— Могли бы и дороже брать, работа хорошая… а я её приятелю к новоселью…

— А почему, извините, именно этот дом? Любите Леннона…

— Не столько Леннона, сколько приятелю угодить хочу… мы все здесь такими сентиментальными становимся… я вот наблюдаю… с одной стороны жесткими, как жизнь заставляет, а чем глубже заглянешь — всё сентиментальнее и мягче… он тут живёт… пятнадцать лет ждал… и получил квартиру по программе….

— Совсем, как в Союзе!

— И не говорите! Четыре комнаты, шестнадцатый этаж — красота, скажу Вам… осбенно вечером — море огней! Иногда банальности очень выгодны — точнее не скажешь… да, а как величать Вас?

— Алекс — по здешнему…

— Значит, Саша?

— Да…

—Захар, — протянул он руку

— Мама Шуркой звала… правда…

— Мама… — Захар помолчал. — Вы лет на… ну, на десять-то помоложе…

— А здесь не имеет значения, сколько тебе — главное, как выглядишь… — возразил Алекс.

— Как сказать… мне там тоже внушали, что до сорока я ещё молодой…

— Время ланча, — взглянул на часы Алекс, — это святое!.. Тут на Лексингтон есть одно хорошее местечко! Я угощаю по случаю знакомства…

— Спасибо! — согласился Захар. — Первое время боялся доллар потратить, пальцы не разжимались…

— Все через это прошли, — Алекс рассмеялся. — Мне проще! Одному всегда проще…

— А вас-то как занесло сюда?

— Как и Вас, Захар, я думаю!

— Ну… не совсем… я семью спасал… сына от Чечни, дочь от улицы… всё же рухнуло — даже офицерам платить перестали…

— А мне мир открылся. Всю жизнь мечтал поездить — а тут подфартило — в лотерею выиграл Грин карт! Представляете! Никогда — ни рубля… а тут… на тебе! Но родители не пожелали — остались… конфликт поколений… они ещё во что-то верят…

— По ремарковским местам идём, — сменил тему Захар

— Да? — удивился Алекс, — а вы любите Ремарка?

— Не знаю, — задумался Захар, — это сложнее… Он, как брат мне… много раз выручал… здесь особенно…

— Интересно! Вы что и книги с собой тащили… я-то налегке приехал… у меня ничего и не было… вот заходим… — остановил жестом Алекс… и начал спускаться по ступенькам. Они вошли в прохладный полуподвальчик. Тихо шипел кондиционер, почти все места были заняты.

— Вон в углу у двери, — Алекс опытным взглядом отыскал крошечный притулившийся в углу столик, и, когда они уселись, спросил в ожидании официанта, — Ну, расскажите, Захар, расскажите… я не очень назойлив?..

— Чего там! У нас боцман Трыкин, когда учил салагу палубу драить, повторял ему отечески: «Знание — сила!» У того уж и силёнок нет — гляди упадёт сейчас, а боцман тут, как тут — к уху наклонится и доверительно так: «Знание — сила! Усвоил?!»

— Там мои снимки были… — тихо и сожалением вздохнул Алекс

— Где? — не понял Захар

— В «Знание — сила», в журнале… — Даже обложки давали!..

— Так вы журналист?

— Мечтал им стать!.. пристреливался… журналист, вообще-то, не профессия, я думаю, скорее работа…

— А теперь? — Захар напряжённо смотрел на сидящего рядом

— Здесь… тут всё другое… и слова, и понятия за ними… там бы я никогда не пошёл на улицу торговать, как здесь… стыдно считалось… хотя… вот вы мне скажите, я понимаю, что Вы там не в шестёрках ходили, что случилось? Почему так подались все? Прессовали, прессовали, потом раз — пар из бутылки вырвался! Сила какая! Силища! И что? Пшик… вся мощь впустую, а при таком-то давлении много преодолеть сразу можно было.

Захар долго молчал, сложив руки ладонями над столом и сжав так, что пальцы налились кровью…

— Я вам словами Ремарка скажу, ладно?.. у меня память такая… мне не надо тащить книги… а писатель… да, ну вы сами поймёте… эти слова здесь витают, может, он и сиживал здесь, писал и нарочно будто нам оставил… — Захар опустил голову, упёрся взглядом в стол, помолчал несколько секунд и начал тихим голосом, медленно поднимая лицо:

— «Я же видел, как все было. В конце концов, нацисты не марсиане какие-нибудь, что свалились с неба и надругались над бедной Германией. В эти сказки верят только те, кто давно уехал. А я шесть лет слушал восторженные вопли народных масс. Видел в кино эти орущие, раззявленные в едином порыве морды десятков тысяч сограждан на партийных съездах. Слышал их кровожадный рев по десяткам радиостанций. Газеты читал. — Он повернулся к Шиндлеру. — И я был свидетелем более чем пылких заверений в лояльности к режиму со стороны видных представителей немецкой интеллигенции — адвокатов, инженеров и даже людей науки, господин профессор. И так изо дня в день шесть лет кряду.»

Они долго молчали.

— Народ, — опять заговорил Захар. — Это какой народ и что он такое? Это те, кто в Яропольце топили печи в избах во время войны иконами из церкви имения декабриста Чернышёва? Немцы, вот эти самые, что орали, и то не тронули иконостас, а они, не моргнув, совали святые лики в топку! А ведь лес кругом! Так идти рубить же надо! Или это те, что отцеубийцами Павликами Морозовыми мораль гражданам насаждали, или все, про которых Горький сказал:»народ — сволочь»!

— Я — русский… — потупившись хрипло произнёс Алекс.

— Так и я — русский! — темпераментно отпарировал Захар. — Чего обижаться! Ну, какой я еврей — по культуре русский, по жизни русский, а по вере… по вере — никто, ничто даже, сказать вернее. Оболваненным век прожил! Потомственный офицер с промытыми мозгами, а когда прозрел… поздно — так и вообще без веры остался… Хоть в Сатану — а верить… надо… Россия-то всегда безбожная была… кричала громко про свою духовность, а пальчиком поманили — пошла сама храмы крушить! Да с удовольствием! Потому большевики и распоясались — там орали и тут орали… там фашисты, тут коммунисты… а всё из одной бочки! Одного разлива!

— Фашисты у себя храмы не крушили… — мрачно вставил Алекс… и они замолчали…

— Вы тут часто бываете? — спросил он тихо.

— Часто не получается… а вырываюсь, когда душе совсем невмочь… я лечусь тут… в этом городе, где в толпе не чувствуешь себя потерянным, а среди небоскрёбов… понимаешь ты, — мелким и ничтожным… удивительно! Наоборот, они невольно заставляют каждого гордиться, что это сделали люди! Так банально… а правда ведь… Кажется, что и ты можешь достать звёзды…

— Значит, есть повод… — не отступал Алекс

— Главное, не искать идеала — это мы уже проходили… и дорого заплатили за науку…

— И мы тоже, — подтвердил Алекс и добавил, видя недоумение собеседника, — Молодым ещё хуже… нас обманули на ровном месте… к вам ещё близко война, фашисты, потом целина, БАМ, плотины великие, космос…

— Мальчик, — перебил его Захар, — за всё людьми платили… только людьми… их жизнями… за все мнимые первенства и идейные захеры… а вы пришли в безбожный мир, где всё же есть идея… идол, которому молится весь свет… и не боится революций и перестроек…

— Американцы наивны и доверчивы, как дети, поэтому держатся за свои предрассудки, несмотря ни на что… — Алекс помолчал и усмехнулся… — Даже, когда рухнули Близнецы и мусульманский дракон на весь мир пасть раззявил, мне кажется, что они специально надели неподобающую чадру, чтобы не видеть страшную правду…

— Я далёк от обобщений, сужу по себе — приехал спасать детей, и теперь опять перед той же проблемой… если найдёте калитку в рай, Алекс, сфотографируйте её для меня!

— Она наверняка закрыта, Захар!

— Наверняка! Но мне на память! Я повешу её над своей кроватью, чтобы знать хотя бы, что есть к чему и куда стремиться…

— Думаете найти секрет замкá…

— Нет. Но хотя бы одну подпорку… ничего же не осталось… серо, как небо перед штормом…

Захар совсем не кривил душой, сказав Алексу, что с детьми у него проблемы… Он никогда не распространялся об этом — долгая жизнь в замкнутом коллективе приучила его к самоконтролю, но с чужим всегда легче говорить о самом главном. «Эффект вагона» — так называл он для себя этот феномен…

Вскоре по приезде подружка пригласила Леночку на батмицву. В семье отнеслись к этому очень серьёзно, можно даже сказать, возвышенно, тем более, что плохо представляли ещё, что это на самом деле значит. Стали искать подарок, деньги на новое платье, а оно оказалось очень дорогим! Для торжества у дочери вообще никакого платья не было. Даже стихи поздравительные всй семьёй сочинили — неделю трудились!

Когда они прибыли вечером за дочерью в ресторан, удивились: как много детей! Гремела музыка, толпились разноцветные шары, ударяясь в потолок, столы скрылись под ворохом бумажных салфеток, тарелок, стаканчиков, пластиковых бутылок всех цветов… По залу озорно носились мальчики в кипах и чёрных строгих костюмах, девочки в длинных платьях собирались стайками и заливисто смеялись, родители, подоспевшие к разъзду, выискивали взглядами своих чад, стоя у самого входа, радостно, напоказ — экзальтированно здоровались, прощались, обсуждали на ходу какие-то проблемы, было видно, что большинство тут хорошо знает друг друга…

Захар и Соня молча жались в сторонке, несколько подавленные, едва улавливающие отдельные слова громких реплик и разговоров, не понимая их сути, переглядывались и, не сговариваясь, думали об одном: что им трудно представить, как они могут вписаться в этот круг, столь далёкий от них по всему — воспитанию, традициям, мироощущению, даже пониманию таких вещей, как праздник…

По дороге Ляка, так они звали дома дочку, не умолкая рассказывала, как было интересно, весело, какие новые песни они пели… и вдруг вздохнула:

— Жалко, что мне не справляли…

— А ты бы хотела? — удивлённо спросила Соня. — Представляешь, сколько денег это стоит…

— Но это традиция, мама… понимаешь?.. У нас даже суббота — обычный день.. А у Элен и Розы каждую неделю получается праздник! Конечно, я тоже хочу так!

— Справлять субботу? — удивился Захар

— Да! Папа! Это так здорово, интересно! Меня пригласили на следующий шаббос!

— Вот и хорошо, — согласился Захар, — сходи, потом расскажешь!.. не с чужих слов!..

С того дня, как стал замечать Захар, начали происходить в доме какие-то странные, непривычные вещи — у Сони появились длинные чёрные юбки, в пятницу вечером она зажигала свечи, а на столе красовалась хала. Он приходил всегда поздно усталый, делал вид, что не замечает ничего, или что происходящее его не очень волнует. «В конце концов — каждый живёт, как понимает! — уговаривал он себя. — Хватит, налопались тоталитарной уравниловки.» Но когда посреди года Лена заявила, что больше в паблик скул ни за что ходить не будет, и чтобы родители определили её в еврейскую школу для девочек, промолчать было невозможно.

— Ты стала религиозной? — в упор наступил Захар.

— Ещё нет, папа! Но мне нравится, как они все вокруг живут.

— Что, тебе нравятся эти женщины, которых ты встречаешь на улицах — неряшливо одетые, в сползших набекрень париках и с обвисшими животами, с грудой детей мал-мала меньше и вечно куда-то спешащих!? — кипятился Захар. Соня не знала, как быть, чью сторону принять, и старалась, чтобы всё обошлось тихо:

— Ну, в самом деле, Захар, — ничего страшного, если ребёнок хочет…

— А почему, почему? — кипятился отец.

— Потому, папа, что в женской иешиве не курят в уборной, не меряют лифчики и не договариваются, у кого будут собираться на этой неделе, чтобы баловаться травкой и… — она замялась, — я даже не всё сказать тебе могу, понимаешь?..

— Там серьёзное образование, очень хорошее для девочки! Она права, —поддеживала Соня, — а потом Леночка получит диплом и может идти учиться дальше… куда захочет…

— Ну причём тут хорошее образование, — невпопад возражала Ляка, — то, что они в восьмом по математике решают, я у нас в четвёртом проходила!

— Ну, вот! — сокрушался отец. — Образование! Куда уж дальше! Приехали! — Захар всплескивал руками. — И ты готова к такой жизни? — вопрошал он дочь.

— Какой, папа?

— Какой? Такой! Там готовят жён, удобных для домашней жизни и продолжения рода!

— Разве это плохо? А в паблик — для американ айдол и голливудской обслуги!..

— Дура!!! — фыркал младший брат, обожавший свою Ленку и в происходящем чувствовавший разлучающую угрозу своей дружбе и любви к ней! — Дура!

— Посмотри, какие у них мужья! — не унимался Захар. — Шлимазлы какие-то, а не парни… как вороны все в чёрном…

— Ты не прав! — возмущалась дочь. — Потому что не знаешь, и узнать не хочешь!..

Лена менялась быстро и заметно, и дом преображался вслед за ней. Исчезли напряжённость и суетность подростка, походка её стала лёгкой и плавной, лицо светилось, и радостная улыбка мимолётно, часто и неожиданно мелькала на лице. На всех дверях появились мезузы, свечи зажигались пятничными вечерами, на полке с книгами заблестели золотые буквы на коричневых толстых корешках священных фолиантов, пасхальное латунное блюдо сверкало на стене, менора тянула вверх свои ростки, и среди семейных фотографий на стене появилось благообразное лицо незнакомого старца с белой пышной бородой… как оказалось, весьма мудрого и почитаемого равва…

Большую часть времени Захар пропадал на работе, и тем заметнее было ему всё происходящее. «Как же так, — дерзко возражал сам себе Захар в хорошо знакомом ему стиле дочери. — Я же таким был. Из семьи пораньше утечь хотел, в мореходку подался, хотя отец грозил всеми смертными карами и увещевал: «Хватит в семье одного подневольного!» И он же обокрал меня, как всех нас тогда, целые поколения, сознательно, якобы чтобы спасти, отодвигая от исконных корней, от всего еврейского… Будто в той стране можно было хоть в чём-то и кому-то быть свободным! Свобода разными сторонами оборачивается… Но почему, почему здесь? Почему моя дочь!? Мечтал, что они, мои дети, будут совсем другими, чем мы, что весь мир откроется перед ними. И не по пятому пункту их будут принимать учиться и работать! Вообще, ради чего мы сорвались с места? Там не было будущего — отвечал он сам себе и горько усмехался… там не было будущего… и не было прошлого — мы оставили там лишь то, что хотелось бы забыть и никогда не вспоминать больше. Так за что же здесь хоронить себя?! Ради чего же столько мучений? Столько надежд впустую… может, мы сами виноваты: воспитание на потом откладывали… мол, вот устроимся, обживёмся… сначала копейки не водилось — лишь бы сыты были, потом язык не давался, потом работа, потом машину надо, значит, не отказывайся в воскресенье вкалывать, а там и вторую нужно, и дом приобретать пришло время… да и как её воспитывать… по теквандо и гимнастикам таскать, где все чада подряд, по словам тренера — явные кандидаты в чемпионы, даже олимпийские… а то, как владельцам эти залы наполнить — гордыня, или ложь во спасение!?

А как бы мы их воспитывали? Как нас? Людьми без Б-га и национальности. Ведь то, что сделали большевики, никому не удавалось за тысячелетия — они отобрали у народа душу… не только у евреев, и у старшего брата тоже… заселили родину людьми без роду и племени, но каждому по клейму, чтобы управлять легче было: «разделяй и властвуй!»

Вот и противодействие — с борта на борт шарахнуло… точно: свято место пусто не бывает, нельзя с плоской душой жить, а мы прозевали, прохлопали… не то, что не наполнили, даже не предложили ничего взамен… она же ещё ребёнок, Ляка… Она же жить не могла без меня! С детства кричала «пинку, пинку!», заставляла присесть на корточки, обхватывала сзади ручонками и целовала спину! —Захар зажмурил глаза и почувствовал, как пощипывает в носу. — Шаги за версту узнавала!.. куда это ушло? Растворилось в свободе? А что это такое и откуда она её знает? Может быть, с чужих слов начала, подтянула песню, а как её потом оборвать? И почему всё время: было, было — будто у нас глаза только на затылке?! Видим то, что прошло, судим о том, что миновало и понимаем то, что уже изменить невозможно… будто кто-то ведёт нас, и всё происходит по заранее заданному, а мы представляем это как свои решения и поступки, каждый миг превращая в «было», чтобы рассмотреть его с сожалением и щемящим чувством утраты…

То ли дело — жить по уставу: и распорядок известен, и думать не надо!

«Основной целью практического обучения на выходах в море является выработка у обучаемых твёрдых навыков в выполнении ими своих функциональных обязанностей при решении кораблями свойственных им задач в сложной обстановке, максимально приближенной к реальным условиям ведения боевых действий в море.»

«Максимально приближенной!» — Захар усмехнулся и тряхнул головой. — Ну, и текстик! — он мог весь устав повторить без запинки! — А тут и приближать ничего не надо, — подумал он! — Обстановка боевая… свистать всех наверх!»

С тех пор, как Лена перешла в иешиву, и сын заметно переменился. Сначала Боря не знал, как выразить свой протест: дразнил, задирался, потом притих и начал дуться на сестру, с которой привык делиться всем, что преподносила жизнь. Он считал, что она не имела права так отдаляться, не подумав о нём, что это эгоистично, несправедливо и жестоко. Его мальчишеский максимализм побуждал предпринять что-то — выразить протест, вернуть всё, заставить исправить… но он, привыкший понимать её с полуслова, как своего самого близкого и верного друга, видел, с какой радостью и настойчивостью она меняла жизнь! Как ей нравилось, всё, что она делала, как её тянуло в школу, к новым подругам, праздникам, вечеринкам, как много она теперь знала недоступного и непонятного ему… и постепенно мальчишеское любопытство заставляло его, конечно, не подавая вида, пристальнее приглядываться к сестре и стараться понять, в чём же тут секрет? Что так тянет её, куда и к чему?

В марте дожди будто специально к празднику умыли землю, и грянул весёлый Пурим! По улицам летели песни, верещали трещётки, разнаряженные, с размалёванными лицами мальчишки и девчонки бесились и носились от дома к дому, разнося шелохмунес! Ленка порхала, светилась, растворялась в стайке подружек и вдруг выныривала, как из глубины, оглашая мир своим счастливым смехом. Сначала Боря из окна наблюдал, как они импровизировали сценки из книги Эсфирь, при имени Аман указывали на кого-то пальцами и орали что есть силы, перекрывая даже грохот трещёток! Его тянуло туда! Влиться в эту гущу, и тоже орать, беситься, веселиться вместе со всеми, и, когда шумная толпа приблизилась к дому, он неожиданно для себя выскочил и остановился… хлопнула дверь, ребята заметили новенького, на миг оборвалось веселье, но вдруг девчонка в белоснежном платье принцессы выскочила ему навстречу — он даже не сразу сообразил, что это сестра, — схватила его за руку и потащила за собой: «Давай с нами!» У него не было времени ни подумать, ни сопротивляться, — ноги сами так радостно, послушно рванули с места и понесли его к шумным сверстникам, что он почувствовал буквально в тот же миг, на ходу, как тяжесть, много месяцев угнетавшая его душу и тело, отпустила, исчезла! Стало легко, свободно и так весело, что непременно надо было оповестить весь мир об этом, и он заорал невесть что! Просто заорал изо всей силы, во все лёгкие, на весь белый свет!

Родители, конечно, заметили перемену в сыне, но ничего не говорили об этом даже между собой. Мать, боясь вспугнуть что-то хорошее, отец, ещё не формулируя свою догадку, в ужасе от того, что сестра повлияла на брата и увлекает его за собой…

В голове Захара вертелась назойливая строчка «Учитель, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться…» У них в семье так и произошло — Соня, ранее не только не выказывавшая никакой религиозности, но даже не знавшая ничего об этом, под влиянием дочери, сначала, чтобы не потерять её доверие, пошла за ней, потом заинтересовалась, чем она живёт, опять же из благих материнских соображений. Она всегда мечтала, что у неё будет замечательная подруга — дочка… теперь ей стало интересно самой узнавать от неё столько нового, почувствовать общность с совершенно незнакомыми и непонятными до того людьми, встречаться с ними, осознавать, что принадлежишь какой-то общности, готовить новые блюда и торжественно встречать свечами субботу… конечно, многое ей казалось странным, непонятным, даже вычурным и капризным… почему это в субботу нельзя говорить по телефону или, например, зажечь свет? Какая ерунда — ведь в то время, когда суббота стала торжественным днём, не было многих атрибутов и вещей, без которых немыслима жизнь сегодня! Не глупость ли и догматизм игнорировать это и жить, как три тысячи лет назад… нет, до соблюдения таких мелочей ей было ещё далеко… но были вещи пострашнее, смущавшие её и вызывавшие недоверие и даже отторжение. «Если евреи Б-гом избранный народ, — рассуждала она, — если Б-г за послушание и почитание его обещал защищать нас, то как же он допустил Холокост!? Не слишком ли велика цена, чтобы всего лишь доказать ему, как мы богобоязненны и послушны?» На этот вопрос никто ей не мог ответить, и все попытки и объяснения выглядели неубедительными, даже безнравственными с её точки зрения.

Она вспоминала домашний альбом с коричневым широким корешком и твёрдыми обложками, обтянутыми бордовым бархатом… в нём хранились безымянные для неё лица… мама была последней, кто ещё мог их назвать, порой с трудом вспоминая и тихо добавляя: «остался в гетто… погибла в гетто…». Она пыталась записывать, про кого-то точно, про кого-то по предположению мамы и на третьем десятке всегда сбивалась со счёта… теперь уже и спросить было некого… судьбы людей растворились во времени, имена уплыли в никуда, но альбом был с ней… здесь, в её доме, на новой земле… Прошлое… Но шесть миллионов погибших — обезличенная, невообразимая масса людей, превращённых в чёрный дым — это сильнее бередило и тяготило её память, когда она открывала альбом, всматривалась в своих незнакомых, несуществующих уже родственников, детей, наверное, своих братьев, которых не знала, и спрашивала тихо и настойчиво: «За что?» и «Кто за это ответит?» Ответа не было. И Б-г молчал. «Почему он молчит, если так всесилен?» Но и на этот вопрос ей никто ни разу не ответил… В синагоге, которую посещала нечасто, она сидела, даже и не стараясь вникнуть в совершенно чужой, непонятный язык, незаметно приглядывалась к окружающим, и думала о своём. «Ничего это не говорит моему сердцу. Когда это приходит к тебе в детстве — ты живёшь этим… а нас обокрали… обокрали навсегда… может быть, хоть дочь обретёт веру, с верой легче жить! Она даёт надежду и, возможно, избавляет от терзающих вопросов, сводящих с ума… Может быть, на нас оборвётся трагическая цепочка, и она почувствует себя частичкой народа… не самого плохого на земле, и сможет им гордиться, собой гордиться! Может быть, в этом наша миссия и Б-жье провидение, что мы теперь здесь, и дети не должны стесняться и таиться оттого, что они евреи! Мы страшно жили с чувством необъяснимой угнетающей вины… они не будут так жить в любом случае! Так пусть делает, что хочет! Всё равно будет лучше, чем там, где им ничего не светило! Дай Б-г! Или, как они говорят, — она вдруг оборвала сама себя. — Они? Кто они? Почему они? Как мы говорим! Мы! Мы! Борух Ашем!..»

Алекс пошёл проводить своего нового знакомого до сабвея. Река улицы разделялась, отпускала ручейки людей в пиццерии и саладбары и пополнялась вытекающими из них потоками. Женщины с телефоном в одной руке и длинным бумажным стаканом в другой проскальзывали между прохожими. Колыхались телеса, спичечные ножки топотали каблучками, мелькали сари, разноцветные шорты, изредка деловые костюмы, студенты с рюкзаками за спиной, туристы с картами в руках, клерки с сумками на колёсиках… машины подъезжали, отъезжали, сгружали красные упаковки коки, зелёные спрайта, ящики овощей… — всё вокруг кипело и… не торопилось, не мешало друг другу, не натыкалось, не перебегало раздражающе перед носом. Если вглядеться, можно было подумать, что всё уже отрепетировано, и по многу раз повторено — отработаны до мелочей каждое движение, каждый шаг … вальяжно, размерено, рационально с видимым, но непоказным удовольствием шла обычная жизнь, и она, как становилось ясно, составляла большую часть пребывания на земле каждого, а потому по праву должна была доставлять удовольствие любой мелочью существования: созерцанием солнца, разномастных заставленных витрин небольших магазинчиков, ходьбой, разговором по телефону, каждым мелким глоточком бочкового кофе из бумажного сосуда, звуками, облачавшими в пузыристый прозрачный балахон городского шума… всем, всем, всем…

Голос Алекса выбился из общего ритма и прервал мысли Захара:

— Завяз, как в болоте, — рассуждал он по дороге. — И что делать не знаю…может, за волосы тащить самого себя обратно, как Барон Мюнхгаузен…

— Сейчас не сработает, — задумчиво возразил Захар.

— Почему? — обернулся Алекс

— Волосы не выдержат. Значительно хуже стали от испорченной биосферы, а болото, наоборот — посмотрите вокруг — стало более вязким и удобным…

— Удобным?

— Ну, конечно! Попал в болото — главное: не рыпаться, чтобы не утонуть… Здесь — пробиться тяжело, надо быть в потоке, подчиняться его ритму, скорости, желаниям… если не в его обслуге, не регулируете его, не направляете… но этот засасывающий поток уверен и надёжен… смотрите, как все спокойны и полны достоинства… поэтому вас никто даже краешком одежды, локтем не задел… а там, на Родине, кому Вы нужны? Что, вернувшись, делать станете? «Знание — сила» ещё существует?

— Наверное, — предположил Алекс, — выходит на глянцевой бумаге с голыми девочками и рекламой «Порше» и «Ролекса»…

— Вот, вот! Им очень нужны ваши виды и философские фотоэтюды… Вы, случайно, стихов не пишете с тоски?

— Бог миловал! Тут, в так называемых русских газетах, сплошь на всех страницах такие перлы, что в стихах, что в прозе! Без меня хватает… салат из патентованных эскулапов, ясновидящих, дантистов, самозванных звёзд всех пошибов и графоманов…

— Странно, — вдруг взбодрился Захар, — куда же все таланты подевались? Столько уехало! И не слыхать, не видать их…

— Талант беззащитен… сидят таланты по углам и выживают, кропают нетленку по ночам, а днём машины водят или чинят… некоторые пытаются занять место в американской литературе, кино, театре… но это безумно трудно… одному на миллион, может, удаётся… — тут настоящими стихами не заработаешь, и настоящей прозой тоже… и фотки им нужны только определённого сорта, а если в одежде, то непременно прозрачной… бездарность всегда агрессивна… ей нечего больше противопоставить, нет других аргументов… у нас говорили: брать на глотку… вот и устраивают «толковища» в местном русском эфире сексуально озабоченные звёзды обывательского цеха и нудачницы-всезнайки, расцветающие на поле слушательского бескультурья!..

— Эй! Алекс! Да у Вас не только взгляд, но и язык острый! Вы правы… сто раз правы… Я тоже пытался было на инженерной ниве подняться, придумал кое-что…. а им не надо… начал биться, а потом плюнул — понял, что не пустят. Я же — одиночка, фирме какой-то бизнес сбиваю… а им не надо… корпоративность страшная…

— Издалека всё другим кажется… и демократию можно довести до абсурда…

— Ну, Вы-то ещё внедритесь в эту жизнь, женитесь… дети уже американцами будут.

— На ком?! — невольно воскликнул Алекс…

— Ну, ну… женщины-то не перевелись в Америке… На этот счёт у меня глаз верный!

— Да, на вид-то, несомненно… особенно в телевизоре… на любой вкус! Я на горячей точке существую — передо мной за день столько мимо проходит… На время — да…Только вот жениться!? На американке — исключено: слишком мы разные… у всех моих знакомых это плохо кончилось… на девочке из Бруклина… еврейские за гоя не идут, а мне поздно обрезание делать, да, честно сказать, не очень-то привлекает переехавшее через океан старое местечко… а те красотки, что, как я, прибыли сюда зацепиться, в мою сторону и не глядят… им, как в Союзе, — прежде расписка, потом п…ка! Удивительная страна — великая! А каких-то простых вещей не понимает… и всё чужое — запахи чужие и клубника резиновая…

— Клубника… верно… клубника… а действительно, не привыкнуть… сколько лет живу и всё «у них», «у нас»… а где у них, где у нас? И всё в прошедшем времени… ну, и поговорили!

— Вот Вам телефоны мои, — протянул на прощанье визитку Алекс, — может, пригожусь кому-то. Знаете, фото в альбом, бармицва, свадьба… Никогда этим не занимался раньше, да, видно, придётся… вы правильно насчёт обслуги заметили…

«Вот и выходит, что Ленка права была… — рассуждал Захар по дороге, — у неё уже и друзья тут, люди, которые поймут её, которым доверять можно, свой круг нравственно здоровых индивидуальностей, которые защищают душу от агрессивной окружающей среды… и дело не в национальности и религии… Хотя, — возражал он сам себе, — как ни старается этот великий плавильный горшок мира, а каждый за свои корни держится, и, может, поэтому крутятся все колёсики и не останавливаются… скрипят иногда, и громко! Но крутятся!..

А я, наверное, не спица в колесе, а нота в скрипе.»

У Бори начала расти борода. Он, конечно, сам первый заметил это. Когда оставался один, пристально рассматривал волоски, пробивающиеся на подбородке. В косо падающих из окна солнечных отсветах они казались ему рыжими и темнели, когда он с ручным зеркальцем переходил в дальний угол комнаты. В классе некоторые ребята начали брить свою первую щетину, обсуждали между собой, как и чем почаще скоблить лицо, чтобы волосы росли быстрее и гуще. Им казалось, что, побрившись, они скорее станут взрослыми, а, значит, независимыми…

Однажды сестра пригласила его пойти с ней на шаббес в семью к своей подруге. Сказала ему один раз в начале недели: «хочешь, пойдём со мной», — и не напоминала больше. В пятницу, когда она начала принаряжаться, Боря вдруг, даже сам не понимая почему, спросил её тихонько:

— Так я могу пойти с тобой?

— Конечно, — обрадовалась Лена, — конечно!

— Надо как-то красиво одеться? — поинтересовался брат.

— Совсем не обязательно, но лучше идти в новый дом не в кроссовках и старых джинсах — ты же не уличный мальчишка, и у тебя уже была бармицва, кипа для тебя там всегда найдётся… — оглядывая его и пожав плечом, ответила Лена.

По дороге к Фельдманам Лена совсем его не наставляла, не внушала, как себя вести и что говорить, они просто болтали о разных житейских мелочах, — так бывало раньше, когда они совсем маленькими проводили вместе целые дни и никогда не скучали. На пороге их встретил сам хозяин дома: «Гут шабос!» — радостно приветствовал он, распахнув руки и приглашая в дом. С первой секунды Боря перестал волноваться и почувствовал, что ему здесь хорошо и уютно…

Вечером, когда они возвращались домой, сестра поинтересовалась:

— Борь, ты чего молчишь? Может, скажешь, тебе не понравилось у Фельдманов справлять субботу?

— Понравилось…

— Тогда пойдём ещё!

— А это удобно? — удивился Боря.

— Хм! Чудак! Ты же слышал, как нас благодарили, что мы пришли!

— За что? — удивился брат.

— За что? У евреев первая заповедь — помоги ближнему! Мы пришли в семью и помогли им выполнить эту заповедь, совершить доброе дело — мицву! — Брат поправил на голове подаренную ему кипу, каким-то новым, незнакомым ей взглядом посмотрел на сестру и молча кивнул головой…

Он долго не мог заснуть, а потом то ли во сне, то ли в забытье проживал снова прошедший субботний вечер и будто бы видел себя со стороны, удивлялся, как ему хорошо и тепло у чужих людей, как свободно и просто! Он сначала молча слушал «Барух ата Адоной», а потом уже невольно сам повторял эти слова, шевеля губами. Всё было ему интересно, удивительно, он вместе со всеми мыл руки, потом молчал до разрезания халы, ел, обмакивая в соль, её тёплую свежеиспеченную мякоть, подпевал — будто уже много раз проходил всё это… успевал со всеми вместе произнести «аминь», никто не поучал его, не заставлял, не тревожил распросами, и в то же время он чувствовал заботливое внимание целый вечер от совершенно незнакомых людей, непонятно каким образом и почему ставших ему близкими, даже родными.

Особенно ему понравилось путешествие!

— А сейчас! — провозгласил громко и весело хозяин, сидевший во главе стола. — Мы отправляемся в путешествие! — он потёр руки, оглядел всех торжественно и, как бы предупреждая взглядом, что грядёт нечто необыкновенное!

— Люди мы не богатые, но сегодня все вместе… мы… — он растягивал слова и радостно оглядывал всех за столом. — Мы все садимся в самолёоооот! Борух Ашем! В первый клааааасс! Мы это можем себе позволить! Правда? — обратился он ко всем. — И… летим… куда вы думаете? Далеко, далеко, поближе к Мёртвому морю в пустынную местность, которая славится и до сих пор своими оливковыми рощами! Зачем? — все внимательно молчали и даже жевать перестали. — Прошлый раз мы путешествовали в Старый город в Иерусалиме, а сегодня, — он растягивал слова, как опытный конферансье на концерте перед объявлением гвоздя программы, — сегодня мы будем под землёй в пещере добывать… —пауза, — оливковое масло! — возвысил он голос… — И каждый убедится, какое оно вкусное, и узнает, какое полезное! Главная еда наших далёких предков! Боре стало легко, увлекательно, непонятно отчего весело. Одна мысль на миг отвлекла его: «Как интересно! Это похоже на урок, а так интересно!» Фельдман увлечённо рассказывал, смешно укрощая рукой рыжую лопату бороды, чтобы она не заслоняла лежащие на столе страницы его конспекта, поднимал картинки, фотографии, схемы, показывая всем за столом, смачно цокал языком и чмокал губами, дегустируя древнюю лепёшку, политую древним оливковым маслом и предлагая её всем по кругу, и все восторгались, подавали реплики, смеялись…

А потом пели, заглядывая в небольшие книжечки с молитвами и песнями. Нестройные голоса сходились дружно на каких-то длинных слогах и нотах, набирали силу, сливались, как соединялись души сидящих за этим столом людей в поздний вечер пятницы, за субботней трапезой, в обычном еврейском доме, как ещё в сотнях тысяч, а может, и миллионах домов, разбросанных по всему белому свету. «Здесь очень хорошо, — думал Боря, как им… — он поправил сам себя, — нам хорошо здесь! Как замечательно каждую неделю делать такой праздник — субботу!»

Утром он никак не мог сразу сообразить, отчего ему так светло и радостно. Вставать, конечно, не хотелось. Он ещё на чуть-чуть прикрыл глаза. Быстрой змейкой проскользнули перед ним все события вчерашнего вечера, смешавшись с ночными видениями… и по дороге он задал сестре точно тот же вопрос, какой она три года назад маме:

— А почему у нас нет такого в семье? Я тоже хочу, чтобы папа был дома, и мама готовила вкусный обед… и приглашать гостей, чтобы всем вместе справлять субботу!..

Чего не хватало Захару — книг. С отцовской библиотекой, перешедшей к нему по наследству, расставался он, сжав зубы… Ах, если бы сегодня сказали ему: «Вспомни все книги и назови их, какая рядом с какой на полке стояла — произойдёт чудо, и окажутся они все перед тобой, и окружат тебя своими корешками, и огородят, и обогреют, и подопрут, и помогут»…

Часами, когда выдавалась на работе ночная смена и ритмично, по регламенту мелькали огоньки пульта, сидел он в кресле с закрытыми глазами, оперев затылок на спинку, вытянув ноги, и вспоминал, вспоминал, вспоминал домашнюю библиотеку, выбирал любимые корешки, открывал знакомые обложки, и мог целыми десятками страниц без запинки произносить не раз прочитанный текст… память у него была уникальная, но выборочная, странная — ненужное, неинтересное отбраковывала сама, безо всякого спроса, и отбрасывала. Сначала он удивлялся, почему не запоминает некоторые вещи, злился на себя, старался перебороть, но потом, когда обнаружил, в чём дело, и убедился, что память права, — стал доверять ей безраздельно.

Отец собирал книги любовно, доставал хитрыми путями, поскольку книги всегда были — советский дефицит. Он хранил их бережно, но никогда не запрещал ими пользоваться! Только стихи никому не давал выносить из дома. Этими томиками и тоненькими книжечками дорожил особо… и хотя стояли они на полках, игнорируя всякий видимый логический порядок, он безошибочно находил любую самую тоненькую и незаметную книжечку, а потом так же безошибочно на сколь бы долго она ни покинула полку, возвращал на место… Годами не менялся этот порядок. Была однажды попытка расставить томики по алфавиту, расположить по сериям, выстроить по росту или по каким-то другим приметам и признакам — ничего не получилось. Книги сами командовали своими полкaми и выстраивались только им одним понятным образом. А когда появлялась новая — становилась на полку, и можно было не сомневаться, что отныне это её постоянное место на долгие, долгие годы…

Особенно Захар любил мемуары, словно следуя за вкусом отца, хотя тот, как ни странно, вовсе не руководил его чтением, и, например, не запрещал мальчишке в тринадцать лет читать Мопассана.

Ещё подростком наткнулся Захар на воспоминания Эренбурга и был потрясён обилием имён в этих трёх толстеньких карманного формата томиках. Ему казалось, что и десяти жизней не хватит, чтобы хоть по разу поговорить со всеми людьми, оказавшимися на этих страницах, а не то что дружить, встречаться и общаться с ними… особенно удивительно, зазывно и загадочно звучали имена художников, которых он никогда не видел и не надеялся увидеть: Сутин, Хусин, Паскин, Модильяни и Вламинк… получались стихи… он повторял и повторял их, как ребячью кричалку: «Сутин, Хусин, Паскин! Модильяни и Вламинк!»… и таинственнее всех для него был последний — Вламинк, Вламинк… остальные попадались ему потом, хоть в иллюстрациях, репродукциях, книгах…

Теперь Захар стоял перед картиной этого загадочного художника совершенно завороженный, ничего не замечающий вокруг, втянутый туда, в жаркий летний день, в высокую траву у старого, но явно не заброшенного дома. Он глубоко дышал, опьянённый запахом горячей земли, крапивы, лопуха, нажаренных солцем сухих досок веранды, оглушённый звоном невидимых пчёл в непорочной тишине… это была его душа, его… его суть, его родина, детство, старенький летний домишко, кривые заросшие грядки в огороде, бурьян вдоль забора, покрытая притоптанной травой тропинка к всегда распахнутой калитке с вечно открытым почтовым ящиком на ней, из которого всегда торчали нагретые и вкусно пахнущие типографской краской газеты…

Наверняка, если подняться туда, на небольшую терраску во втором этаже, с окнами, перечёркнутыми ветками яблонь, там, как было у них на даче, стоит железная кровать с продавленным пружинным матрасом и старым тюфяком поверх него, а рядом на тумбочке миска яблок и недочитанная книга — нет места уютнее и слаще на земле, нет часов прекраснее, когда лежишь и совершенно погружаешься в страницы, может быть и читанные уже не один раз, потому что в этом домике книг мало, библиотеки в посёлке нет, а до города далеко!

Ветки шумят и постукивают по стеклу, запахи перемешанные, многослойные, настоянные, густые заполняют каждую щель и объём пространства, обволакивают, настраивают душу и тело — истома дня становится бесконечным, безвременным морем, и нет никого желания выбраться из него, выплыть, оказаться на берегу…

«Во дни раздумий и тягостных сомнений, ты один мне поддержка и опора…» Теперь Тургенева не читают… — он сжал зубы и покачал головой. Почему Тургенева не читают, а Вламинка смотрят? Музей — это великая книга, выставленная напоказ. Может быть, если бы Тургенева так выставили, его читали бы… невозможно же пройти мимо красоты! Даже самый необразованный человек не проходит мимо красивой женщины равнодушно, или красивого цветка, бабочки!.. Проходит, — отпарировал он сам себе, — eщё как проходит. Просто не замечает. Не видит. Не знает, что это красиво… но сколько народа в музее! И ни одной нашей картины! — он опять поймал себя на этом «нашей». — Ни одной картины из России… странно. За все годы, сколько сюда русских переехало, да каких! И ни одной картины…

Он привык разговаривать сам с собой… «На корабле каждый сам по себе в своём офицерском кубрике… если б не книги, да хороший собеседник — ну, сам себе, опять же, — тяжело бы пришлось. Вот бы повесить было на стеночке у иллюминатора Вламинка, репродукцию с этой картины… а у меня что?… Васильев висел с вечной тоской, такой же размытой, как его дорога в распутицу».

— Опять лечился? — донеслось до него. Захар обернулся. — Давно не виделись! —Алекс широко улыбался, стоя рядом со своим щитом фотографий.

— Рад тебя видеть, — сам удивляясь, что перешёл на ты, улыбнулся в ответ Захар. — Я-то, ладно… может, кого ещё сюда сводить — меньше войн бы было. Люди забыли, в какой среде им обитать положено… что водой и воздухом травятся — ладно, а вот душа… душа покоя требует! Солнца, тишины…

— Ты крепко подзарядился! Что, в море все романтики?

— Когда два месяца берега не видишь, конечно, о земле думаешь…. и представляется она тебе так, как ты говоришь: солнце, трава высокая и пчёлы звенят в тишине, и домик старый рубленный в деревне где-то…

— Кто же сегодня тебя так настроил?

— Вламинк… ты его любишь?

— Трудно сказать… может, полюблю, если увижу…

— Сходи. Он рядом. Рекомендую…

— И от чего он лечил тебя…

— Да всё от того же. Все, кто за океан, вообще в эмиграцию, собирается, решает мучительно: ехать — не ехать, а оторвавшись от родины, через некоторое время забывают всё страшное, что гнало, и начинают решать: правильно сделал — неправильно?..

— А ты?

— И я не знаю… каждый должен прожить свою жизнь. Дети взрослеют, и когда родители понимают это — становится больно… кажется, что они пошли не той дорогой, а сделать ничего невозможно… пойдём посидим по-русски…

— По-русски тут не посидишь…

— Наш боцман Трыкин говаривал: «Если хочешь жить в уюте, водку пей в чужой каюте!» Ты добро-то оставляешь где-то или с собой каждый раз в Бруклин тащишь?..

— Приятель у меня здесь один недалеко… философ, вроде твоего боцмана… выручает… к нему и пойдём… приглашаю… слава Богу, тут нет «Часа волка».

— В каком смысле?

— Водки везде навалом в любое время, любых сортов… или ты предпочитаешь другое?

— Нет. Лучше русской с белой головкой ничего не пил!

— Ну, насчёт головки не знаю, а «Столичная» найдётся… из России прямо…

Соня чувствовала, как рассыпается семья, и не знала, что делать… и надо ли делать… Дочь светилась, когда шла в иешиву, и не стремилась домой. Она пыталась всем в доме рассказать, как ей хорошо, увлечь в свой новый мир. Сначала Соня откликнулась, но остановилась на полдороге между ней и двумя мужчинами — мужем и сыном. Потом она стала замечать, что Боря тоже заинтересовался жизнью сестры, стал внимательней и внимательней присматриваться, расспрашивать её. Когда он перестал брить пробивавшуюся неровно, клочьями щетину на подбородке, она почувствовала, что сын стал каким-то другим… её весельчак и добряк Боря замкнулся, сосредоточился на себе… «Может, взрослеет, — думала она, — а борода… ну, просто совпало… поиграет и побреется.» Но когда однажды он вернулся домой из школы слишком поздно, а она, волнуясь, стояла у окна и решала, звонить в полицию или ещё подождать, её грустная дрогадка сразу подтвердилась. На скуле сына кровоточила широкая ссадина, одна половина подбородка была побрита, на другой торчали рыжие кустики завивающихся волос…

— Что случилось, Боренька? — спросила она ласково и тут же поняла, что взяла неверный тон.

— Ничего, мама, не беспокойся! Всё в порядке…

— Я же вижу расписку за порядок на твоём лице…

— Это нормально. Людей с принципами нигде не любят.

— Что значит с принципами?

— Это значит, что тот, кто высовывается, получает по шее… хорошо, что не ятаганом…

— И чем же ты высунулся?

— Им не понравилось, что у меня растёт рыжая еврейская борода, что я хожу в синагогу и, подозреваю, им вообще не нравится, что я еврей…

Она не знала, что ответить, и сын выручил:

— Не переживай, мама. Антисемиты везде есть. Я уже взрослый… ты не заметила… папа делает вид, что ничего не происходит… а на самом деле… тут всё есть… есть и законы, которых боятся, но я в полицию не пойду…

— А как будешь защищаться?

— Надену кипу, мама…

— И ты знаешь, кто это сделал? Они ведь могут и не такое…

— Не волнуйся… когда я надену кипу, они побоятся!

— Кто тебе сказал?! Твоя бабушка говорила «А нарешер бохер!» Глупый мальчик…

— Нет мама… я уже не «а нарешер бохер» и знаю, чего хочу…

— И что же ты хочешь?

— Стать евреем, мама!

— Вот как? А до того, кем ты был?

— До того? До того я был «А нарешер бохер», — отшутился сын.

— Хорошие шуточки… будешь носить кипу, чтобы они проломили тебе голову…

— Нет, мама! Они не тронут меня!

— Но если ты так решил поменять свою жизнь, хотя не знаю, прав ли ты… может, тебе, как Лене, перейти в иешиву?! По крайней мере, всем будет спокойнее, и ты сможешь понять, подходит ли тебе новая жизнь!

— Нет, мама… я не уйду… это не по-мужски… я буду учиться в этой школе… и они будут уважать меня… потому что я еврей… и живу по вере…

— Отец очень расстроится, он мечтал…

— Не надо, ма, —прервал Борис. — Ты думаешь я не вижу, что происходит… я уже взрослым стал… только я ничего не могу поделать… я же не могу учить и переубеждать отца… правда?

— Правда… дома у нас была семья… мы поехали ради детей… спасать вас… от улицы, от армии…

— Спасибо вам, мама! — Борис взял её за руку и посмотрел в глаза. — Спасибо, что сделали это! Там бы мы никогда не узнали того, к чему сейчас приходим… а теперь, теперь вы нас спасли… жаль, что не всем это понятно… но ещё есть время…

— Ты так умно говорить стал! Когда ты успел превратиться из мальчишки в такого рэбе!

— Хм! Чтобы мне стать настоящим хорошим рэбе, надо ещё много учиться!

— О, Боже! — всплеснула руками Соня,.. а когда сын закрылся в ванной и пустил воду, добавила, сокрушённо качая головой. — Что мы наделали!…

«Поначалу им всё кажется интересным и заманчивым, — думала она. — Пройти такую ломку, а потом разочароваться… или такого быть не может? Ему нравится быть не как все, а когда это идёт не из сердца, то рано или поздно проявится и, как всякий обман, так больно ударит… нувориши в любом деле страшные люди… это опять всё то же, что мы прошли, когда принципы заменяли душу… дай, Б-г, чтобы я ошибалась… ну, вот, а сама «дай Б-г»! Так может, они правы? Мои дети… Они-то, может, и правы… они-то, может, и правы… а я одна осталась… и не спасусь… если Захар уйдёт… я не спасусь… всё думала, почему здесь люди так часто теряют друг друга… вот и «почему»… другая жизнь, совсем другая жизнь, и люди становятся другими…»

(читайте окончание здесь)

Print Friendly, PDF & Email