Михаил Бялик: Григорию Соколову 70!

Loading

Стоит Вам сесть за рояль, сыграть первые звуки какого-либо классического творения — и каждый присутствующий мысленно (а порой, будучи не в силах сдержаться, и вслух) произносит: «Боже, какая красота!»

Григорию Соколову 70!

Михаил Бялик

Дорогой, любимый Гриша,
неужели Вам 70?..

Сердечно поздравляя Вас с прекрасным юбилеем, я думаю о том, как изменились наши представления о возрасте. Еще полстолетия назад 70-летних справедливо считали стариками, ибо короче был людской век — ни мои родители, ни Ваши до старости не дожили. Нынче 70 — начало нового, высшего расцвета личности, предельного раскрытия ее креативных возможностей. Многие — и я тоже — почитают Вас величайшим пианистом эпохи. Ваше искусство и в молодые годы поражало совершенством и психологической проницательностью. Интерпретировать тот или иной композиторский опус лучше, казалось, невозможно. Но, слушая Вас сейчас, не устаешь поражаться: какие еще невероятные глубины в том, что составляет суть человека и мироздания, Вам открываются в музыке! Мы, слушатели, ощущаем новизну ваших прозрений особенно полно, когда Вы, спустя какой-то срок, возвращаетесь к сочинениям, которые исполняли раньше. Путь познания, приближения к истине нелегок для художника: его жизненный опыт включает в себя не только счастье любви, но и горечь разочарований, боль утрат. Многое под Вашими пальцами звучит для меня теперь более печально, чем раньше. Но Вы сами выбрали этот путь, и я желаю Вам еще много-много лет подниматься по нему к неизведанным высотам.

Не много осталось людей, которые, как я, хранят память о Вас юном и о людях, способствовавших Вашему становлению. Конечно, помню я и Ваше ироническое замечание по поводу мемуаристов, пишущих больше о себе, нежели о том, кого вспоминают. Больше — это, конечно, нехорошо, но субъективный взгляд на происходившее неизбежен, это — особенность жанра. Опасаюсь, что лишенные субъективности воспоминания (если таковые вообще возможны) окажутся менее интересными. Итак, в памяти моей возникает небольшая, но уже, слава богу, отдельная квартира в Московском районе, неподалеку от завода «Электросила», сплошь увешанная виртуозно выполненными Вами моделями аэропланов. С энциклопедической основательностью и детской уверенностью, что для другого эти предметы так же важны, интересны, как для Вас, Вы готовы были рассказывать об особенностях конструкции и эксплуатации каждого из самолетов, уносясь при этом в заоблачную даль от уже выбранной Вами музыкальной колеи. Детскую доверчивость, открытость, непредвзятость я ощущаю порой и сейчас, беседуя с Вами, слушая Вашу игру, и радуюсь, что, обретя высшую мудрость, Вы эти качества тоже сохранили.

Я не ездил в Москву на конкурс Чайковского, потому что, как и Вы, не люблю конкурсы. В тех немногочисленных случаях, когда мне пришлось присутствовать на них в качестве члена жюри, я возвращался домой больным из-за несправедливости принятых решений и сочувствия одаренным молодым людям — а это были все участники состязаний, кроме одного, победителя (получивший вторую премию уже считал себя обделенным). К счастью, на этот раз решение международного жюри во главе с Э.Г. Гилельсом, ощутившим родственность Вашей творческой натуры со своей собственной, было справедливым. Так считали, однако, далеко не все. Мои «колежанки» (воспользуюсь словом из родственных славянских языков) по газете «Советская культура» позволили себе неблаговидные выпады против Вас. Ваши славные родители тогда приехали ко мне домой, на Васильевский Остров, не на шутку встревоженные: как урезонить зарвавшихся рецензенток? Для беспокойства имелись основания. Все тогдашние газеты были органом чего-то — райкома, горкома, обкома партии, «Советская культура» же — органом самого ЦК! Поскольку из каждой статьи упомянутые в ней ведомства обязаны были сделать «практические оргвыводы», эти органы, особенно самый главный из них, могли причинить большой вред (что создавало и для нас, пишущих, серьезные трудности, побуждая быть крайне осмотрительными). Я, как мог, старался успокоить гостей, пообещав поговорить с редактором отдела (что и выполнил), но все и так закончилось благополучно. Самым же для меня утешительным оказалось то, что Вы на всю эту суету не обратили ни малейшего внимания.

Сойдясь с Вами после конкурса, я думал, что смогу быть Вам в чем-то полезен: введу Вас в композиторский круг, рекомендую чьи-то сочинения, предоставлю нужную информацию. Очень скоро я понял, что моя помощь Вам вовсе не нужна: всё о том, что Вас интересует, Вы знаете, всё уже систематизировано по разработанной Вами системе ценностей. Ведь Вы тогда еще лишь начинали гастролировать, не бывали за рубежом. Проводя большую часть дня за роялем, Вы, однако же, познавали иноземные города, их географическое положение, транспорт, ведущий к ним и функционирующий внутри них, знали, каковы их главные музеи и что необходимо в них обозреть. Каким образом, с помощью каких флюид становилось все это Вам известно и прочно закреплялось в памяти? На это и сейчас у меня нет ответа. Могу лишь повторить слова легендарного П.С. Столярского, обращенные к родителям, осаждавшим его просьбами оценить способности их чад: «Что вы хотите? Обыкновенный гениальный ребенок!».

Мне довелось знать Ваших мудрых учителей Лию Ильиничну Зелихман, заложившую в консерватороской десятилетке прочный фундамент Вашего музыкального образования, и ее мужа, Моисея Яковлевича Хальфина, руководившего возведением его надземной части в годы Вашей учебы в консерватории и аспирантуре. Мудрость их состояла в том, что они с огромным уважением отнеслись к индивидуальному складу Вашего ума и таланта и никогда не пытались переделать Вас. Все их педагогические усилия сводились к тому, чтобы, постигнув уникальную природу Вашего дарования, облегчить Вам через опыт, накопленный человечеством и ими самими, решение тех максимальных задач, которые Вы с самого начала перед собой ставили. Примечательно, что Вы сами, занявшись преподавательской деятельностью в своей alma mater и, по внешним показателям, успешно ее осуществлявший (студенты из разных стран ломились к Вам в класс!), в какой-то момент, к недоумению и огорчению многих, покинули престижный профессорский пост. Призошло это, я полагаю, потому, что, будучи по натуре своей идеальным олицетворением человеческого свойства, именуемого перфекционизм, Вы попросту терялись, не обнаружив его у большей части подопечных.

Гриша, милый, я думаю, нынешнее всемирное бедствие из-за распространения коронавируса не заслонило в Вашей памяти иной, локальной, но тоже страшной катастрофы, в эпицентре (употребляю это слово в самом прямом смысле) коей мы с Вами очутились в далеком 1977 году? Я веду речь о самом крупном в Европе ХХ века землетрясении, присшедшем в Румынии 4 марта — его сильные толчки ощущались даже в нашем Ленинграде (вот такое локальное событие!). Вы находились в Бухаресте на гастролях. Я же, вместе с председателем Сибирской композиторской организации, давним моим приятелем Аскольдом Муровым в то утро прилетел из Москвы представлять Союз советских композиторов на пленуме Союза румынских композиторов, успев накануне вечером в столице послушать в Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко незадолго перед тем поставленную одну из любимых моих опер, «Манон» Массне. Встретившая нас в аэропорту любезная переводчица сообщила, что пленум открывается завтра, а на сегодняшний вечер у нее есть для нас билеты в Оперу — на «Манон» Массне. «Ну, — сказал я, — достала меня эта прелестная соблазнительница, всем приносящая несчастье!». Но сравнить оба спектакля было интересно, и после экскурсии по городу мы отправились в Оперу, размещавшуюся в массивном здании, выстроенном по образцу советского дворца культуры. Прогуливаясь в последнем антракте по фойе, мы, вдруг расслышав в нараставшем шуме многократно повторяющееся слово tremo, tremo, сообразили, что это значит землетрясение. И в ту же секунду всю массу людей бросило на несколько метров в одну сторону, потом в другую, и это повторялось раз пять. Я ждал, что здание сейчас рухнет, думал о своей семье и дивился, что не испытываю страха. Через минуту толчки прекратились, и тотчас во всем городе вырубили свет — чтобы избежать возгораний. Интеллигентные люди пропускали друг друга вперед, благодаря чему мы быстро отыскали в темноте свои пальто и отправились в гостиницу. Не забыть, как под слоем белой пыли разрушенных домов мчались на бешеной скорости, не обращая внимания на красный свет, сотни автомобилей. В отель нас не пустили: в стене возникла трещина. Нам объяснили, как попасть в наше посольство, и мы пошли через весь город, встречая по пути развалины многоэтажных домов, под которыми были погребены люди — в тот вечер в Бухаресте погибло около 1,5 тысяч человек.

В посольстве собралась изрядная группа «командированных», и я ожидал, что с минуты на минуту появитесь Вы. Но этого не произошло. Где и как искать Вас, я себе не представлял (ведь мобильников тогда еще не было). О царившей в дипломатическом учреждении атмосфере махрового советского хамства по отношению к соотечественникам мне не хочется вспоминать: в какое сравнение эта беда шла с тем, что творилось вокруг! Оказавшись у коммутатора, я услышал звонок, рубленый ответ служивого: «Никого тут нет. Ничего не знаю. Я не обязан вступать с вами в разговор» и резкий звук со злобой брошенной трубки. Нам объявили, что авиасообщение прервано. Боялись повторения подземных толчков, но этого, к счастью, не произошло. Двое суток мы провели в учебной комнате для детей сотрудников посольства, где на полу расстелили газеты, на которых мы спали. А затем нам сообщили, что авиасвязь с Москвой восстановлена, и мы отправились на аэровокзал. Здесь, наконец, мы с Вами встретились и вместе улетели домой. В самолете друг другу рассказывали о прожитом и пережитом в эти дни. Я узнал, что, когда из-за землетрясения был прерван концерт, Вы сразу же устремились в аэропорт, надеясь, что удастся улететь на родину. Насчет авиарейса ничего не было известно, и Вы, не теряя времени, заказали международный разговор с Питером. Ожидая, пока Вам его предоставят, Вы попросили телефонистку соединить Вас с посольством СССР, надеясь, что-то узнать обо мне, и, если ответ будет позитивным, сообщить о нем в Ленинград. Если бы мерзавец-чинуша спросил у меня, стоявшего рядом, как моя фамилия, мои жена и дочь не сходили бы с ума, безуспешно пытаясь в течение нескольких дней добиться каких-либо сведений от министерства иностранных дел. Пусть предпринятая тогда Вами, Гришенька, попытка не увенчалась успехом, трогательное проявление Вашей удивительной человечности глубоко впечатлило меня. Как видите, я до сих пор с благодарностью вспоминаю об этом эпизоде.

Едва прибыли мы в Москву, как Вы, опытный уже путешественник, никого ни о чем не спрашивая, устремились к переговорному пункту, чтобы позвонить Инне, а я следом за Вами позвонил своей Ире. Инну я знал по нашему сотрудничеству в консерватории, начавшемуся задолго до того, как Вы с нею решили соединить свои судьбы. Мы постоянно говорили о Вас, но лишь теперь, когда Вы стали звонить ей, я задумался, сколь важным в Вашей жизни человеком она стала. На самом же деле, лишь недавно, после ее ухода в иной мир, когда так пронзительно прозвучали для всех ее стихи, дивные по смыслу (все они о любви, о Вас) и изысканности слога, я понял, какой значительной творческой личностью, каким мощным источником вдохновения для Вас она была.

Вспоминая сегодня людей, которые связывали нас с Вами, я просто не могу не назвать еще одно имя — человека, который, к счастью, здравствует и предан Вам необычайно. «Вслед за гениями, — писал Шуман, — идут те, кто их понимают». С Вашим импресарио и близким другом Франко Паноццо мне удается поговорить лишь несколько минут тогда, когда он сопровождает Вас в концертной поездке. Но и этого достаточно для того, чтобы удостовериться: он знает и понимает Вас, как немногие. Он и сам — пианист, умеющий справедливо судить, кто есть кто в музыке. Обаятельный, легкий в общении, он, в то же время, обладает деловой хваткой, решительностью, волей. В Верону, где он живет, где находится его агентство, в свое время перебрались и Вы с Инной. Те полгода, что Вы готовите новую программу, его попечениями для Вас созданы максимально комфортные условия — никто и ничто не должно отвлекать Вас от главного дела Вашей жизни. В следующие полгода, когда Вы делитесь любимой музыкой с людьми, концертируя, главным образом, в городах Европы, включая родной Санкт-Петербург, где Вас всегда ждут с таким нетерпением, тоже всё — под его контролем. Строго соблюдается прописанное в договоре требование: на протяжении трех дней Вы репетируете в зале, сживаясь с ним, познаете тайны инструмента, который именуете своим партнером — пока в концерте у слушателей не возникнет ощущения, что Вы играете на нем всю жизнь. Спасибо Вам за то, что, посещая каждой весной Гамбург, разрешаете мне присутствовать на репетициях в старом, хорошо Вам знакомом зале Laeiszhalle. Я очень люблю наблюдать, как из нескольких роялей Вы выбираете тот, что более остальных подходит для исполняемой программы. Порой Вы спрашиваете у меня и Геррита Гланера, представителя фирмы Steinway, какой из инструментов, в каком месте сцены поставленный, звучит, по мнению каждого из нас, лучше — спрашиваете для того, чтобы утвердиться в принятом Вами решении. Если в каком-то из городов указанных в договоре особых — а, с Вашей точки зрения, элементарно необходимых — условий Вам предоставить не могут (как, например, в Москве), Вы туда попросту не поедете.

Когда задумываешься о Вашей, Гриша, жизни, возникает ощущение, что едва ли не все в ней было заранее предопределено. Вот, и Паноццо-то, что Вы когда-то из множества импресарио выбрали его, молодого и мало кому известного итальянца, доверив ему свою артистическую судьбу — еще одно подтверждение высказанного предположения. Он стал успешен и очень знаменит. Но взвалил на свои плечи колоссальную ответственность — перед Вами, музыкальным миром, историей. Со стороны кажется, что с нею мастерски справляется. Нынче, однако, из-за разразившейся катастрофы, ответственность его многократно увеличивается.

Через десять дней, 28 апреля, в Гамбурге должен был состояться очередной Ваш клавирабенд. Как я ждал его! Увы, вместе со всеми другими концертами, он отменен. Рушатся графики, рушатся судьбы. Главная, однако, самая ответственная задача для Франко — уберечь Вас от жуткого вируса. Очень прошу, соблюдайте строгие меры предосторожности. Это ведь не так трудно: добровольное затворничество для Вас привычно и желанно. В конце концов, оно обернется пользой и для Вас, и для искусства. Когда же кризис минует и человечество столкнется с его последствиями, возникнут новые, трудно представимые сегодня проблемы — экономические, социальные, психологические и пр. — ну, и эстетические тоже. Придется спасать мир. Когда-то великий прорицатель Достоевский произнес слова, ставшие общеизвестными: красота спасёт мир. Если он и на этот раз окажется прав,

Вам (и, конечно, Паноццо) доведется приложить к тому немалые усилия. Ибо Вы и есть гений чистой красоты. Стоит Вам сесть за рояль, сыграть первые звуки какого-либо классического творения — и каждый присутствующий мысленно (а порой, будучи не в силах сдержаться, и вслух) произносит: «Боже, какая красота!». Есть, конечно, и иная музыка, намеренно некрасивая, изображающая, иногда обличающая мир зла, насилия, безумия. Талантливые образцы этого рода тоже производят сильное впечатление. Но это, очевидно, не Ваша музыка. Я ее, во всяком случае, в Ваших программах никогда не встречал.

Еще раз поздравляю Вас с юбилеем!

Если когда-нибудь пролистаете это письмо до конца, не сердитесь на меня за старческую велеречивость.

Дружески обнимаю Вас (конечно, виртуально).
Ваш М. Бялик

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Михаил Бялик: Григорию Соколову 70!

  1. Ничего себе «старческая велеречивость»! Побольше бы такой на Портале…
    Всегда с удовольствием читаю вас, Михаил. Вот и сегодня из приватного обращения перед посторонним вроде меня в этом личном общении развернулась целая жизнь талантливого музыканта и масса интереснейших обстоятельств.
    Благодарю автора и присоединяюсь к поздравлениям!

Добавить комментарий для Григорий Быстрицкий Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.