Сергей Катуков: Рассказы

Loading

Кухонька была как всегда: внутренности шкафов повылезли квадратным уравнением немытых кастрюль, тарелок, чашек, стаканов, вилок и ложек, в жирном матовом серебре. Пожалуй, гараж Плюшкина-автолюбителя или свалка автомобилей. Пожалуй, хорошо бы сейчас согреться, пожалуй, очень подойдёт кофе с молоком.

Рассказы

Сергей Катуков

Сергей КатуковКофе с молоком

В квартиру Катя вошла с единственным желанием: удавиться.

Возвращаясь домой, остановилась у парикмахерской. Экран показывал душераздирающую картинку. Фрагмент документально-исторического фильма: Карфаген, разрушаемый римлянами. Чёрно-белые кадры, залитые кровавым заревом. Дымящиеся руины. Частокол римских копий с насаженными на них людьми. Лицо царицы Карфагена искажено предсмертным проклятием. Улицы, превращённые в овраги, до отказа набитые искалеченными детьми, стариками, женщинами. И посреди них с мечтательным избавлением на лице лежит она, Катя, с вывернутыми суставами, окровавленная, посреди этого ужаса, воплей и проклятий, и ей, умиротворённо засыпающей, без ненависти, без желания бороться за жизнь, почти спокойно и безмятежно. Только не шевелиться. И боли не будет. Её за неё выкричали другие.

В тяжёлых пакетах накупленная медь, снедь и камедь. Своя ноша тянет, мотает из стороны в сторону. Катя доезжала последние кварталы на своих двоих без особенного желания. Хоть бы не доехать. Рассматривая в магазинах все эти полки и стеллажи с едой, виденной в самой распрекрасной рекламе, никто, конечно, не подразумевает, что все это будет съедено, растворено слюной, переработано и заново исторгнуто в мир. Теперь ещё поднимайся на пятый, встретив по дороге ближнего своего, которого надо возлюбить. Какой-нибудь из «соседей-трудоголиков». Она бы так не смогла. Нет, правда, это же каждый день бухать, это же какая нужна сила воли, сколько здоровья, терпения и упорства в достижении цели. Бухать — нелёгкий, неблагодарный труд. Без выхода на пенсию, без праздников и выходных. Бухать — и никаких гвоздей, вот лозунг тебе моих соседей, солнце.

Перед подъездом притворно визжала газонокосилка, как привыкший умирать поросёнок.

Я буду жить в стране «выбывших». Есть такая страна. «Повыбывших». Приходишь в социальный комитет, говоришь, делайте со мной, что хотите. Хоть убейте. Ничего не хочется. Нет, говорят, убивать вас не будем, мы вас «выбываем». Это, конечно, говорят, временная мера. Одни так и остаются на всю жизнь «выбывшими», другие меняются, начинают путешествовать, помогать другим, третьим нужно просто отдохнуть. Но прежде пройдите вот все эти тесты. Тесты, конечно, плёвые, все их Катя проходила миллион раз при трудоустройствах, в другое время она бы их пяткой левой ноги, не раздумывая, прошла. А теперь заваливает. И в комитете говорят, укоризненно качая головой: а ведь правда, пора в «выбывшие». И Катя уходит в ванную, берёт шампунь, мыло и разглядывает опасную бритву, оставленную Кешей. И о чём они только думают? Нет, они что, не знают, что можно прямо-таки взять и, сидя в ванной, разрезаться. Слайс-слайс, тонкими полосками, а под ними чернота. Кровавое чернилово. И кто за это ответит, а, позвольте спросить? Производитель? Помилуйте, господа присяжные, так ведь и хлебом можно удавиться. Натолкать в глотку и…

А её психотерапевт Марь-Ванна, крупная, объезжай-не-объедешь женщина, лет пятидесяти, кто ж её знает, сколько она тут живёт, ведь, как построили, так и не меняли её, ванну-Марь-Ванну, крашеную-перекрашеную, отдираемую с зубной пастой и так уеденную ржавчиной, что ложиться в неё всё равно, что умирать, и Марь-Ванна, сама уже давно «повыбывшая», говорит: давайте-ка пройдёмся по вашей акупунктуре душевой водой. Надо расслабиться, довериться ванне, как доверяешься постели, залить её растворителем и выйти уже через канализацию. И чтоб уж наверняка — резать не поперёк, а вдоль. Избитая такая шутка, говорит Марь-Ванна, в сериалах про ментов: над умирающим от стыда самоубийцей стоит врач и, забинтовывая ему предплечье, насмешливо так говорит: а в следующий раз, молодой человек, режьте не поперёк, а вдоль, не поперёк, а вдоль. Можно и попробовать. Вдоль. Успеешь замотаться, тут ведь не как с балкона. Там уже не отмотаешь. Там один раз вышел — и навсегда вышел вон. Шишел мышел… А вы передавайте капельку по пальцам, говорит Марь-Ванна, по пальцам. Окунаешь указательный палец в воду и последнюю капельку, которая останется, передаёшь пальцу другой руки. А потом наоборот. От указательного — среднему, от среднего — безымянному. Безымянный — мизинцу. И по кругу. И пока капельку впитывает кожа, уходит и твоя головная скорбь, Катенька. И ещё говори-приговаривай: как эта капелька, так пусть и скорбь моя и скорбь моя…

А кто, позвольте спросить, спросит за то, как ты живёшь? Это ещё если спросят. А если нет? Не спросят сверху — так и не ответишь. И концы в воду, потому что предсмертную записку на зеркале стирает следователь-дурачок: это, говорит, как у вас тут, говорит, грязно, ага, и потому, недотёпа, затирает улики.

А ты недоволен моим телом, Кеша? Это что, чёрт подери такое, Кеша? Ты меня как торт, что ли, как пирог, который ему испекли, уесть хотел? А я, знаешь ли, не жалуюсь. И твоя бритва тоже не находит во мне ни изъяна. Вон какой жирный кусочек успела откромсать. Посмотреть бы, как это происходит. Раз — и голень, раз — и лодыжка. Кеша-людоед, всю меня изъел. И на суде потом не отвертишься, что не ел.

Катя сбрызгивает с пальцев воду, окунает и сбрызгивает, окунает, сбрызгивает, как Марь-Ванна велела. Сбрызнула, окунула, сбрызнула, окунула, сдёрнула капли и навсегда исчезла, и навеки ослепла.

На автомате переключатель. Проводка перегревается, автомат щёлк переключателем, свет вырубается. Посмотреть бы, как это происходит. Крошечный такой, малюсенький, еле пальцем ухватишь. Хорошо бы такой иметь. Перегрелась, и — щёлк.

Катя сидит в ванне, до половины наполненной кипятком, в совершенной темноте. Как это возможно, кажется, среди бела дня, в центре города, создать два кубометра совершенной темноты? Темнота, сделанная из стали. И несчастная локоможка, застрявшая внутри.

Ладонь поднести к лицу — не разглядеть. Потереть веки — бледно-сиреневые метели, бушуют магнитные поля. Порхают грузинские буквы, санскритские буквы, пульсирует «око Саурона». А на самом деле ослепнуть, слабо? Слышала же такое: одна тётенька не желала ходить на работу, прямо-таки мечтала дома сидеть. И вот тут у неё ноги и отнялись.

Отдёрнула шторку: нет, вот она, свинцово-ртутная жилка света, на месте.

Пока вода не стала почти ледяной, Катя сидит на месте. Сколько должно пройти времени, чтобы остыть кипятку? И тогда Катя дёрнулась. В темноте нашампунила волосы, надраила корпус ускользающим в ничто мылом. Как это трудно и интересно. Какое у неё забавное, весёлое тело. Умное. Кешка, дурачок, так и не понял. Оно же ведь теперь как будто само моется, мылится, пробуждается к свету, хочет есть. Как хорошо, что существует снедь, медь и камедь. И сколько это она так пробыла в темноте?

Кухонька была как всегда: внутренности шкафов повылезли квадратным уравнением немытых кастрюль, тарелок, чашек, стаканов, вилок и ложек, в жирном матовом серебре. Пожалуй, гараж Плюшкина-автолюбителя или свалка автомобилей.

Пожалуй, хорошо бы сейчас согреться, пожалуй, очень подойдёт кофе с молоком.

Небесные сквоттеры

Утром Саша вскочила первой.

— Знаешь, что? В этом твоём кодексе есть параграф про ответственность за тех, кого приручил? — спросила она встревоженно.

— Само собой. Мой кодекс на все случаи жизни.

— Тогда это хорошо, лисёнок, — Саша приподнялась на цыпочки и выглянула в окно. Свет с улицы, молниево сжатый, дробился лезвием стекольной трещинки, но уже просторно отдыхал в сухом межрамном параллелепипеде, аккуратно, спокойно освещая каждую соринку внутри узкого аквариума, где в прозрачной, домашней пустоте, прекрасно собранные, отчеканенные контрастным светом — крылышко к крылышку, тельце в штрихах волосков — спали, высушенные вакуумом, мухи.

— Сегодня ведь обязательно полетаем? — продолжила она, оглядывая набережную, мосты — Пушкинский, Крымский. И почувствовала приятную грусть. Ускользающую, добрую потерю. Невесомые перспективы целой новой жизни, настоящей другой судьбы в этом чужом жилище.

— Я бы очень хотела жить вот так. Где-нибудь у крыши. Наверху. И чтобы не по земле. А только прыжками — с дома на дом. По всему городу. Как хорошо, неуловимо. Представляешь… Утром я бы встречала рассвет первой. А вечером сидела бы вместе с лучами заката на тёплой крыше. С какой-нибудь чердачной кошкой, которая никогда не видела людей. Потому что обитает наверху. И она думала бы, что я тоже кошка. Большая и голодная.

Алик положил улыбку ей на плечо и обнял за талию.

— Смотри, какая штука, — Саша высвободилась и потянула из-под рухляди холстов нескончаемо длинный том. — Альбом Пикассо. — Вернулась в объятие, развернула фолиант на синих, холодно-сизых, эльгрековских фигурах.

— О, кажется, «голубой» период, — Алик узнал тяжёлые и подвальные, как тени, цвета.

— Думаешь, это «голубой» период?

— Да, голубой-голубой, как глаза, — он сделал движение вбок и заглянул ей в лицо.

— Как кит.

— Кит — синий!

— И голубой тоже.

— А в английском — синий.

— А тогда ещё и блакитный.

— Блакитный кит?

— Кит-блакит.

— Бла-бла-кит… Давным-давно это был благостный кит. Добрый дедушка Левиафан. Он возил на спине целое государство. И жили там благостные жители. Блажители.

— А потом?

— Потом у кита… у кита-блакита зачесалась спина…

— Подожди, до того, как он стал китом-блакитом, он ведь был обычным, мирным морским чудищем? Так ведь?

— Так.

— И с чего это он вдруг является перед нами уже эдаким «блакитом»?

— Ну так в государстве была комиссия по сокращению имён, вот они и назвали благостного кита для краткости «бла-кит».

— А жителей — «бла-жителями»?

— То-то и оно: жители — «блажители».

— Так почему же этот кит был благостным?

— Да потому что никакой другой, кроме благостного, не согласился бы возить на спине целое государство с эдакой уймой народа. И вот плавал себе этот кит-блакит по окиянам, по морям, да по антарктическим заповедникам, прихватив с собой жителей-блажителей. Были они счастливым и радостным народцем: блаженные блажители, одним словом.

— А дальше?

— Но вот стали докучать им такие неугомонные люди — шальные летуны. И так они их замучили, нападая на своих фанерных самолётиках, что решили тогда блажители нырять с китом-блакитом. И вот однажды, когда летуны затеяли свой очередной коварный налёт…

— Стой-стой, кажется, я поняла, — игриво перебила Саша, нетерпеливо останавливая, схватила руку Алика.

— Подожди, тут самое интересное!

— Нет-нет, я сама!

— Давай вместе.

— И вот когда коварные летуны решили совершить свой коварный…

— Внезапный, иначе он не был бы коварным…

— Внезапно-коварный налет…

— Когда летуны совершали свой коварно-внезапный налет, то кит вместе с жителями ушел под воду…

— И…

— И командир подразделения летунов сказал: «Утопли…»

— А его помощник Чонг Застыдон…

— Засты-дон?!

— Да! Снял шлем со своей лысой головы и не надевал до тех пор, пока пролетал над местом, где утопли блажители.

— И с тех пор их называют утопистами, а китовую страну — Утопией.

— Точно?!

— Точно! Вот какая истинная сказка про летунов, блажителей-утопистов и кита-блакита.

— Ляпота! — Саша шумно захлопнула альбом, как будто именно в нём содержалась вся рассказанная история.

Она повернулась, и Алик сделал затяжной, порхающий поцелуй.

— Спасибо тебе, что научил меня летать… — прошептала, вспомнив бесчисленные вчерашние дни. Приблизительные и уже настолько далёкие, никогда невозвратимые. Вчера он распахнул окно и протянул ей руку. Девушка сидела на полу, среди кухонной утвари, как Золушка, и утирала слёзы рукавом. Семечка к семечку, горошинка к горошине и тыква, упёршаяся в ногу крепким рогом черенка; в подоле — пыль, просеянная летним светом.

— Ты что — Питер Пен? — спросила она, недоверчиво смеясь сквозь остывающие слёзы — правда/неправда? — так солнце, листая лучи сквозь велосипедные спицы, смахивает с них росу.

— Нет, — Алик сел на подоконник, поделив просвет на неравные части. — Я небесный сквоттер. Меня зовут Алик. Я увидел тебя сегодня в городе. И хочу забрать с собой.

— А зачем я тебе нужна?

— Мне кажется, ты несчастна. Потому что купила печальную асфодель, связку чеснока и загадочную капусту романеско — с математическими фракталами. И стало понятно: твоя жизнь невыносимо скучна. Я хочу, чтобы ты улетела со мной. Кажется, я тебя люблю.

Тогда Саша немного подумала, отряхнула пыль и сказала:

— Я согласна.

— Значит, следуя «кодексу самурая», я должен посвятить тебя в небесные сквоттеры.

— А что это за кодекс и кто такие сквоттеры? — спросила Саша простодушно.

— «Кодекс самурая» хранится в самом сердце каждого небесного сквоттера. Ему принадлежит всё небо и частичка земли — любое жилище, которое он найдёт свободным для ночлега.

— А как ты сможешь меня посвятить?

Алик застенчиво улыбнулся и тихо покраснел.

Саша смотрела на него с любопытством, всё ещё сидя на полу, — снизу вверх.

Спустившись с подоконника, юноша подошёл к ней, взял за плечи, хитро посмотрел в каждый глаз по-отдельности.

— Есть только один способ. Называется «дыхание комсомолки».

— Это как?

— Зажми нос.

— Так, — Саша прихватила крылышки ноздрей сверху. Нарочито прононсируя, сказала: «Я готова».

— Теперь набери побольше воздуха.

— Ап!

— И закрой глаза. Что бы ни случилось, — пусть раздастся хоть гром небесный, пусть даже ярость всего мира приблизится к твоим вискам и обожжёт ореол волос, пусть даже самые прекрасноголосые ангелы соблазняют райскими трелями, — ни на секунду не смей открывать глаз! Понятно?

Она, зажмурилась, быстро закивала. Алик по-детски улыбнулся (послушная девочка!) и затянулся проникновенным, с трепетанием кадыка поцелуем. Огненные колесницы, дробя гром под откос, понеслись отовсюду; обзванивая фиолетовыми колокольчиками, миновала, обтекая их, толпа насмешливых демонов; из пола вырвался древесный столб — и вознёс их до бездыханной, невозможно узкой высоты, и парашютом раскрылся небесный купол, и уже полетели над городом, на едином тонком дыхании, выпивая ветерки вздохов с лица друг друга.

Впитанный с поцелуем, «кодекс самурая» перешёл к Саше. Внизу чуже, пьяно скользила улица, приближаясь и откатываясь. Алик проходил губами по Сашиной шее до подбородка. Она откидывала голову назад, смеялась, глядя сверху: «Кодекс самурая?», трепала его волосы, дула на пушок его лица.

Передвигались поцелуями. От подбородка до неизвестной набережной. Через мочку уха к альпийскому массиву огромной «сталинки». Туда, где площадка открытого балкона окружает остеклённую башню со шпилем. Где целый дом на горной вершине многоэтажного квартала.

— Мы сбежали из мира людей, — сказал Алик, когда они приземлились на хрусткую крышу. — Теперь мы небесные сквоттеры. Будем жить, плавно перелетая по всему миру. Разменивая города на природу. Тратя бесконечные страны гибкой календарной лентой. До тех пор, пока не найдём край света, откуда время пенящимся водопадом струится во вселенную. Мимо нас пройдут чужие люди: надутые буржуа и мелочные мещане, продавцы тлена и оголтелые потребители, магазинные туристы, ведущие робинзонаду быта — все они, не познавшие «кодекса», не изведавшие вкус облаков, сиянье рассвета, останутся навсегда внизу, даже не приблизившись к тайне, кто мы и чем невидимо окрылены.

— Пусть будет так, — согласилась Саша, улыбнувшись.

Они спустились по винтовой лестнице внутрь. Кажется, никто здесь не живёт. Тёмное, пространное помещение.

— Это не квартира, — Алик достал зажигалку, посветил.

Через панорамные окна хлестал яркий свет набережной, так что огонёк подслеповато меркнул, но вещи всё равно плавали в неразличимом хаосе.

— Да это мастерская! — сделала Саша открытие, развернула мольберт к окну.

— Интересно, что ещё тут есть.

Целые художественные залежи рядами теснились у стен. Но разглядеть картины полностью было невозможно. По-отдельности вспархивал то чистый, яркий цвет, то клеточная структура холста с изнанкой крупного, присохшего мазка, хранившего волосяной оттиск кисти. То глаз домысливал копошение неизвестных геометрических насекомых, обитавших исключительно в параметрах и измерениях именно этой живописной вселенной. То виден был побег рукотворных линий, стыдившихся своей неровности и неродственности прямоугольной раме.

Помещение большим, щедрым движением панорамного остекления устремлялось вокруг кирпичного остова, похоже, проходившего осью через всю башню. К одному из окон торцом приставал сбитый вручную стол. Рядом — такая же самодельная, великанская лежанка. Хозяин мастерской устроился здесь по-волошински широко и крупно.

— Мы захватим этот корабль на ночь…

Они снова выпорхнули наружу, на балкон. Внизу неохватной, живой, масляной картиной подводно трепетала Москва. И жизнерадостно и нетерпеливо хотелось есть и любить.

И потом было новое утро, когда она проснулась первой.

Последняя война

День и ночь гремела война. Иванов просыпался и засыпал под гулкое уханье снарядов, ложившихся ровными обречёнными рядами. Он приходил с работы — и слышал отдалённую эпопею канонады. Завтракал подгоревшей глазуньей под ровный, торжественный грохот сапогов. Командир отдавал команду, и над плацем флагом взвивался рокот бойцов.

Война косила офисы и заводы, магазины и автопарки, в метро Иванов тревожно и мучительно размышлял, должен ли он воевать. Его редкие попутчики из соседних вагонов прятали взгляды. Ветер на улицах зализывал снегом последнюю тропинку. Через месяц начались перебои с поставками в магазины. В офисе ему сказали, что приходить сюда нет смысла. Он последний сотрудник, не ушедший на войну.

Иванов одиноко перебирался через сугробы с одного берега проспекта на другой. И слышал, как за углом шла Первая освободительная, из подворотни неслась Вторая наступательная, с крыш взвывали эскадрильи армии рептилоидов, и грохот конного эскадрона накрывал вой звёздных штурмовиков. У соседа сверху терпел крушение подводный эсминец, снизу — с завыванием покидали аэродром сирийские повстанцы. Иванов шёл на кухню, вздрагивая от звуков погрома, который устроил своей мебели разъярённый сосед слева.

Часто можно было видеть, как выбегали на балкон покурить на скорую руку, яростно матерились и убегали назад: крушить мебель, захватчиков, повстанцев, пришельцев, ренегатов, имперцев, республиканцев и просто плохо подготовленных аборигенов Новой Гвинеи. Кто-то, не в силах вынести поражение, бросался вниз головой в сугроб с десятого.

Иногда по ночам город оживал. Люди вспоминали, что у них есть семьи, судорожно собирали котомки и мчались в уцелевшие торговые центры.

Война перестала делать перерывы. Иванов спал в самодельном параллелепипеде, обложенном густым слоем матрасов и одеял. Однажды он проснулся от крупной, каменистой дроби, пробегавшей по комнате: многоэтажный дом дрожал под натиском завершающего артобстрела, после которого сателлиты имперского флота начнут штурм королевского дворца.

Иванов встал. Оделся. Перерыл с фонариком чулан.

Он вышел на улицу под завывание метели. В руке, с обмотанным рылом лезвия, он держал длинное топорище. В соседних дворах мелькали пригнувшиеся тени. Город двигался точками теней. Послышались заговорщицкие голоса, хитрые прищуры показались во вспышках сигарет. Точки устремлялись к центру.

— Ну что, — кто-то негромко крикнул Иванову, — будем жить?

Иванов кивнул. Расчехлил лезвие. Вдали зазвучали первые удары. Посыпались весёлые искры. Он поплевал на ладони и, вцепившись в рукоятку, размахнувшись, врезал по силовому кабелю. Бей, круши, думал Иванов, выплёскивая накопившийся гнев, это единственная война — во имя тишины, за мир в ваших головах.

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Сергей Катуков: Рассказы

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.