Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

КГБ стало известно, что «определённые элементы» собираются выдвинуть «Доктора Живаго» на Нобелевскую премию — «имея в виду использовать его в антисоветских целях». Власти решают осуществить хитроумный план: вместо Пастернака сделать кандидатом на «нобелевку» другого, истинно советского писателя…

Вспоминая…

О Борисе Пастернаке, Вячеславе Кондратьеве и Анатолии Папанове

Лев Сидоровский

«Я ПРОПАЛ, КАК ЗВЕРЬ В ЗАГОНЕ…»
62 года назад Борису Пастернаку
присудили Нобелевскую премию —
и сразу же началась его травля

ТЕ ТРАГИЧЕСКИЕ события, дорогой читатель, я помню очень хорошо. Осенью 1958-го, сразу после окончания Ленинградского университета, стал работать в редакции «Новгородского комсомольца», и вот под самый конец октября к нам из обкома партии пришло строжайшее распоряжение: «С первого ноября в каждом номере газеты должно быть, как минимум, два БЕСПОЩАДНЫХ ОТКЛИКА (в первую очередь, от рабочих и колхозников) по поводу антисоветского романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго»!» Началась паника: кто из трудящихся славной Новгородчины этого самого Бориса Пастернака знает?! Ну а «Доктора Живаго» не только среди коллег-борзописцев, но, наверняка, и самих обкомовских деятелей никто вообще не читал. Однако, будучи «верными подручными партии», взяли себя в руки, разъехались по командировкам, и с начала ноября в адрес ещё недавно абсолютно неведомого Пастернака наша «молодёжка» стала выдавать яростные проклятия — от льноводов Демянска, картофелеводов Неболчи, огнеупорщиков Боровичского комбината и славных добытчиков торфа из Тёсовских болот. Обком был доволен…

* * *

В НАЧАЛЕ 1946-го великий русский поэт Борис Пастернак, которого после смерти назовут «Гамлетом XX века», «Заложником вечности», «Лучезарной душой», приступил к «большой прозе». Первоначальные «Мальчики и девочки» переросли в роман «Доктор Живаго», завершённый к осени 1956-го. Являясь, по оценке самого автора, вершиной собственного прозаического творчества (хотя туда входит и гениальный поэтический цикл Юрия Живаго, полный таких шедевров, как: «Мело, мело по всей земле во все пределы…»), он явил собой широкое полотно жизни российской интеллигенции на фоне драматического периода от начала столетия до Великой Отечественной войны.

Убедившись, что роман дома не будет опубликован, Пастернак вынужден был переслать рукопись в Италию, издателю-коммунисту Джанджакомо Фельтринелли. Первым проявил бдительность Дмитрий Шепилов. Совсем недавно его назначили министром иностранных дел, но поскольку всё еще оставался секретарём ЦК, то не забывал и об идеологических делах. (Совсем скоро его со всех постов попрут). Только что, 24 августа 1956 года, КГБ доложил в ЦК, что роман Пастернака передан итальянскому издателю, и цековский отдел культуры получил указание — роман оценить. Познакомиться с текстом не составило труда, ведь автор (увы, совершенно впустую) предложил рукопись журналам «Знамя» и «Новый мир», альманаху «Литературная Москва» и Гослитиздату.

И вот 31 августа Шепилов информировал товарищей по партийному руководству:

«Мне стало известно, что писатель Б. Пастернак переправил в Италию, в издательство Фельтриннелли, рукопись своего романа «Доктор Живаго». Он предоставил указанному издательству право издания романа и право передачи его для переиздания во Франции и в Англии. Роман Б. Пастернака — злобный пасквиль на СССР. Отдел ЦК КПСС по связям с зарубежными компартиями принимает через друзей меры к тому, чтобы предотвратить издание этой антисоветской книги за рубежом…»

К информации прилагалась подробная записка, которая этот вывод должна была аргументировать. Там же кратко излагалась история мытарств рукописи. В чём же рецензентам виделся идеологический вред романа Пастернака?

По их мнению, «Доктор Живаго» — это:

«… враждебное выступление против идеологии марксизма и практики революционной борьбы, злобный пасквиль на деятелей и участников революции».

Пересказывая содержание романа, авторы записки комментировали его идейный смысл, «тайный замысел» Пастернака. Уже десятилетнему герою внушается мысль о том, что «стадность», коллективизм присущи неодарённым людям, истину же «ищут только одиночки». Носителем этой вредной философии является в романе дядя Юрия. Он же поучает своего племянника, что марксизм не наука, так как он необъективен, «не уравновешен», «плохо владеет собой», «отворачивается от правды»… Конечно, особенно возмущало рецензентов то, что в романе «Коммунистический манифест» ставится в один ряд с «Бесами» Достоевского…

Далее говорилось, что творение Пастернака изобилует злобными выпадами против революции как идеи, против революционеров. Мол, во многих местах писатель развивает «троцкистскую идейку» о термидорианском перерождении революции, о том, что на смену робеспьерам — фанатикам революции приходят тупые люди, которые «поклоняются духу ограниченности»… При описании различных этапов революции, при изображении её деятелей и участников, указывалось в записке, автор пытается подтвердить и иллюстрировать мысли, высказанные в общей форме, — о беспочвенности и бессмысленной жестокости революции, о перерождении советского общества, о фальши и приспособленчестве, пронизывающих всю советскую жизнь:

«События революционных лет он видит глазами наших врагов»…

Бессмысленны мучения случайно схваченных людей, отправляемых на трудовую повинность. Бессмысленна жестокость карательного отряда, расстрелявшего с бронепоезда деревню, отказавшуюся внести продразвёрстку. Бессмысленна — в изображении автора — Гражданская война, в которой «изуверства белых и красных» соперничали по жестокости…

Из всего сказанного следовал вывод, что в своём романе Пастернак выступает не только против социалистической революции и советского государства, но и порывает с традициями русской демократии, объявляет фальшивыми и лицемерными всякие слова «о светлом будущем человечества, о борьбе за счастье народа».

И закономерный итог:

«Роман Б. Пастернака является злостной клеветой на нашу революцию и на всю нашу жизнь. Это не только идейно порочное, но и антисоветское произведение, которое, безусловно, не может быть допущено к печати».

В заключении предлагалось «принять меры» к тому, чтобы издание за рубежом романа «Доктор Живаго» предотвратить…

* * *

КАКИЕ ЖЕ меры они намеревались предпринять? Этот вопрос рассматривался на уровне Президиума ЦК КПСС, секретариата и лично главного идеолога СССР Михаила Суслова. Судя по всему, там сложился целый план, и особое в нём место занимала индивидуальная «воспитательная» работа с самим писателем. Поэтому немедленно Пастернака вызвали на заседание президиума правления Союза писателей СССР, где вопрос был поставлен ребром: как он посмел передать свой «антикоммунистический» роман за границу?! При этом Бориса Леонидовича называли «жалким отщепенцем», а его творение — «убогим сочинением» и «дурно пахнущей мерзостью». Хотя из присутствующих романа никто не читал.

В тоже самое время Фельтринелли из Милана сообщал в Гослитиздат, что они не будут печатать «Доктора Живаго» до появления в сентябре, как он рассчитывал, советского издания:

«Мы находим, что роман обладает очень высокой художественной ценностью, сближающей автора с великими русскими писателями XIX века. Мы считаем, что эта проза напоминает прозу Пушкина. Пастернак замечательно показывает нам Россию, её природу, её душу, события её истории, которые передаются при помощи ясного и конкретного изображения персонажей, вещей и фактов в духе реализма в лучшем смысле слова, реализма, который перестаёт быть тенденцией и становится искусством…»

* * *

НО, ПОСКОЛЬКУ советской властью «Доктор Живаго» был оценен совсем по-иному и никто публиковать его здесь не собирался, в ЦК сочли «целесообразным» направить от имени Пастернака письмо итальянскому издателю с предложением — рукопись возвратить. Более того: попытались добиться этого с помощью гостящего в Москве заместителя генерального секретаря Итальянской компартии Луиджи Лонго. Узнав про такое, возмущённый Фельтринелли роман немедленно издал, причём книга сразу же обрела громадный успех. Следом её французский вариант вышел в Париже. Потом — на английском и многих других языках…

А в начале апреля 1958-го Комитету государственной безопасности стало известно, что «определённые элементы» зарубежной общественности собираются выдвинуть «Доктора Живаго» на Нобелевскую премию — конечно же, «имея в виду использовать его в антисоветских целях». И тут власти решают осуществить ещё один хитроумный план: вместо Пастернака сделать кандидатом на «нобелевку» другого, истинно советского писателя — Михаила Шолохова, благо его поддерживает не только Советский Союз, но и «прогрессивные круги мировой общественности». И спешно начали продвигать эту «спасительную» идею через советское посольство в Швеции, а в «Правде», «Известиях» «Литературной газете» и журнале «Новое время» вмиг появились внушительные материалы насчёт того, что творчество и общественная деятельность Шолохова не имеют себе равных во всёй Вселенной.

* * *

ОДНАКО в Стокгольме были иного мнения, и 23 октября весь мир узнал, что Борис Пастернак (в России — второй после Ивана Бунина) удостоен Нобелевской премии по литературе — «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского романа». Кстати, начиная с 1946-го, то есть задолго до написания «Доктора Живаго», Пастернак на соискание Нобелевской премии выдвигался почти ежегодно. А в 1958-м его кандидатура была предложена лауреатом 1957-го Альбертом Камю. Получив такое известие, Борис Леонидович направил в адрес Шведской академии телеграмму:

«Чрезвычайно благодарен, тронут, горд, изумлён, смущён».

Что тут началось!.. В тот же день было принято постановление Президиума ЦК «О клеветническом романе Б. Пастернака», где отмечалось, что на сей раз присуждение Нобелевской премии является «враждебным по отношению к нашей стране актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны». Постановление обязывало «организовать и опубликовать» выступления «виднейших советских писателей», в которых следовало оценить присуждение премии другому (между прочим, тоже советскому) писателю как стремление «разжечь холодную войну». Впрочем, втягивание в политическую травлю коллег Бориса Леонидовича, каких бы они взглядов ни придерживались, вовлечение их в круговую поруку было давно испытанным методом власти, который так любил ещё Сталин в пору «культа личности»…

Что ж, казуистический «план» обработки Пастернака в духе «отречения» и признания своих «ошибок» и «преступлений» начал выполняться немедленно. Буквально на следующий день на дачу Пастернака, который уже получил много восторженных телеграмм из-за рубежа (и ни одной — от соотечественников) и куда не побоялся сразу придти с поздравлением сосед, почтенный Корней Иванович Чуковский, следом заявился другой сосед, по месту проживания — ближайший, к тому же друг со времён молодости — Константин Федин. Однако на сей раз припёрся дружок отнюдь не с добрыми словами, а — как без пяти минут председатель правления Союза писателей — по поручению ЦК «осуществил разговор»: потребовал от счастливого виновника торжества, чтобы тот от Нобелевской премии немедленно отказался. Потрясённый Борис Леонидович выставил Федина за порог.

И назавтра, 25 октября, в «Правде» появилась статья надёжного «цербера» — Давида Заславского под названием: «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка», а в «Литературной газете» — тоже ей подобная, которая содержала такие перлы:

«Пастернак получил «тридцать серебряников» (между тем, из громадного гонорара автор не получил ни копейки — Л. С.), для чего использована Нобелевская премия. Он награждён за то, что согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды. Бесславный конец ждёт воскресшего Иуду, доктора Живаго, и его автора, уделом которого будет народное презрение».

Вдобавок, чтобы непокорного «лауреата» поставить на колени, ЦК порешил:

«Немедленно исключить из членов Союза писателей!»

И в тот же день, 25 октября, было организовано собрание писателей-коммунистов, на котором в своей оголтелости особенно «отличились» Сергей Михалков, Николай Грибачёв, Анатолий Софронов, Всеволод Кочетов, Лев Ошанин и Мариэтта Шагинян. Тогда впервые прозвучала мысль, что «подлого клеветника» Пастернака надо взашей гнать не только из ССП, но и — из СССР. Вдохновлённый этим призывом ЦК благословил 27 октября совместное заседание руководства СП СССР, РСФСР и Московской писательской организации.

Однако «объект предстоящего избиения» на судилище не явился, прислав записку:

«Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснётся общества, часть которого я составляю. В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчён, что был так слеп и заблуждался. Я не считаю Нобелевскую премию позором, а деньги могу передать в фонд Совета мира. Я вас не обвиняю. Обстоятельства могут заставить в расправе со мной зайти слишком далеко. Не торопитесь, прошу вас. Славы и счастья вам это не прибавит…»

Это письмо, «возмутительное по наглости и цинизму», участников расправы окончательно взбесило. Приведу только две цитаты. Василий Ажаев:

«Пастернаку, написавшему своё убогое, копеечное сочинение и готовому вприпрыжку бежать за «наградой», чуждо всё то, что бесконечно дорого каждому советскому человеку…»

Галина Николаева:

«Я считаю, что перед нами — власовец, который не должен жить на советской земле…»

Ну кто, дорогой читатель, нынче помнит имена этих и многих других «ораторов», которые, возбуждённые бешеной ненавистью к ТАЛАНТУ, единодушно вытолкали Бориса Леонидовича из своих сплочённых рядов?! Открыто возразить им никто не решился — правда, Александр Твардовский, Самуил Маршак, Илья Эренбург, Михаил Исаковский, не желая участвовать в этом погроме, «высокое собрание» проигнорировали. А когда следом, дабы «одобрить» это преступное постановление, собрали московских писателей и среди прочих там выступил Борис Слуцкий, то потом он себе этого не смог простить до конца жизни. А Константин Паустовский, Вениамин Каверин и Евгений Евтушенко голосовать отказались… И Ольге Берггольц в Ленинграде (где братья-писатели тоже «постарались») было тогда очень тошно:

На собранье целый день сидела —
То голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?

В Литературном институте письмо против Пастернака, заставили «завизировать» всех студентов, даже Юрия Панкратова и Ивана Харабарова, которые в его доме буквально столовались. И только Белла Ахмадулина отказалась, за что её из вуза тут же исключили. А выдающийся поэт Грузии Галактион Табидзе, которому в больнице тоже предложили «подмахнуть» бумагу, клеймящую Бориса Леонидовича, выбросился из окна…

* * *

НУ А ПЕРВЫЙ секретарь ЦК ВЛКСМ Владимир Семичастный 29 октября в «Лужниках» с трибуны комсомольского пленума на всю страну орал:

«Если сравнить Пастернака́ (именно так, с ударением на последнем слоге — Л. С.) со свиньёй, то свинья не сделает того, что он сделал. Он нагадил там, где ел, нагадил тем, чьими трудами он живёт и дышит. А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического? Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий ему бы не чинили, а, наоборот, считали бы, что этот его уход из нашей среды освежил бы воздух…»

И вместе со всеми горячо аплодировал этим словам Никита Хрущёв… Речь комсомольскому вожаку, конечно, написали, но страсть и темперамент были подлинными…

Услышав по радио поддержанные овацией слова Семичастного о том, что правительство не чинило бы никаких препятствий его выезду из СССР, то есть — его выталкивают в эмиграцию, Пастернак написал Хрущёву:

«Я связан с Родиной рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне её. Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти. И поэтому прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры. Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу быть ей ещё полезен…»

* * *

В ТОТ ЖЕ день Борис Леонидович отправил в Стокгольм вторую телеграмму:

«В силу того значения, которое получила присуждённая мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от неё отказаться. Не примите за оскорбление мой добровольный отказ».

А в Стокгольме, на церемонии вручения премий, которая прошла чуть позже, член Шведской академии Андерс Эстерлинг сказал:

«Разумеется, этот отказ никоим образом не принижает значимости награды. Нам остаётся только выразить сожаление, что награждение Нобелевской премии не состоится»…

Но газеты бесновались уже вовсю. От Калининграда до Сахалина во всех трудовых коллективах шли митинги, тон которым задавала, естественно, Москва. Аппаратчик Дорхимзавода Иван Молоков:

«Пастернак хуже, чем враг! Это — гнойник, а гнойники рвут с корнем!»

Начальник участка цеха автозавода имени Лихачёва Николай Миронов:

«Этот наглец ест наш хлеб и совершает подлость!»

Молодая прядильщица фабрики имени Фрунзе, комсомолка Валентина Бобракова:

«Стихи Пастернака знают немногие, а тот, кто их читал, мало что понял. Его идеи молодёжи чужды, и мы говорим: “Сорняк, с поля — вон!”»

И громили от Бреста до Камчатки «Доктора Живаго», о котором, на самом деле, никто не имел ну никакого собственного представления, ибо до выхода книги в родимом отечестве оставалось ещё целых три десятка лет. Кстати, именно тогда появилась фраза, позже ставшая комически-расхожей присказкой: «Я романа не читал, но скажу!..» Также не держали в руках «преступного» сочинения агитаторы, литературные критики и лекторы общества «Знание», которые день за днём не уставали выявлять его «антисоветскую сущность».

Сам же Пастернак о своём тогдашнем состоянии написал так:

Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.

Тёмный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, всё равно.

Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.

Но и так, почти у гроба,
Верю я, придёт пора,
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.

После публикации английского перевода этого стихотворения в газете «Нью стейтсмен» Борис Леонидович был вызван к Генеральному прокурору СССР Роману Руденко, который предъявил ему обвинение по статье 64 УК РСФСР, гласящей (подумать только!) «измену Родине». Руденко заявил, что сочинение «Доктор Живаго», которое содержит клеветнические измышления, порочащие общественный и государственный строй СССР, использовано международной реакцией в проведении против нас враждебной деятельности. Поэтому действия автора романа образуют состав особо опасного государственного преступления и в силу закона влекут уголовную ответственность. «Между тем, вы передали на Запад ещё и новые злобные стихи!» Пастернак объяснил, что действительно неосторожно показал их корреспонденту английской газеты, который посетил его в феврале 1959-го, но при этом никаких публикаций в зарубежной прессе в виду не имел. Руденко предупредил: «Ещё один такой случай — и сядете в тюрьму».

Слава Богу, тогдашний президент Индии Джавахарлал Неру, с которым Хрущёв был в дружеских отношениях, возглавил международный Комитет защиты Пастернака, и его телефонный разговор с Никитой Сергеевичем затормозил каток травли и инсинуаций…

* * *

ЗА ЕГО дачей на улице Петра Павленко (да, гениальный поэт жил на улице, носящей имя этого бездарного создателя романа «Счастье» и столь же насквозь фальшивого сценария фильма «Падение Берлина») круглосуточно наблюдали «люди в штатском». Председатель КГБ Александр Шелепин постоянно извещал ЦК о выявленных связях «поднадзорного»:

«Писатель Чуковский К. И., писатель Иванов В. В., музыкант Нейгауз Г. Г., народный артист СССР Ливанов Б. Н., поэт Вознесенский А. А., переводчица Ивинская О. В., работает по договорам, является сожительницей Пастернака…»

Какое счастье, что рядом с Борисом Леонидовичем в это тяжкое для него время находилась Ольга Всеволодовна Ивинская — прототип Лары из «Доктора Живаго», которую (ему — для острастки!) ещё за девять лет до того бросили в сталинские застенки. Тогда у него случился инфаркт:

Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему…

Кстати, одновременно со второй телеграммой в Шведскую академию он направил телеграмму в ЦК:

«От премии отказался, верните работу Ивинской».

* * *

ЛЕТОМ 1959-го занялся незавершённой пьесой «Слепая красавица», как вдруг — скоротечный рак лёгких, который развился явно во время травли на нервной почве. Так что власть поэта убила безо всякой тюрьмы. Помните, у Александра Галича: «До чего мы гордимся, сволочи, что он умер в своей постели…» Незадолго до этого его навестил знаменитый американский маэстро Леонард Бернстайн, который сетовал на то, как трудно в России вести разговор с министром культуры. Пастернак усмехнулся: «При чём тут министры? Художник разговаривает с Богом…».

Он скончался 30 мая 1960 года (одна только «Литературная газета» известила о смерти «члена Литфонда»), и, как власть этому ни препятствовала, проводить Бориса Леонидовича в последний путь — естественно, под бдительным оком «искусствоведов в штатском» — пришли более пятисот порядочных людей. (А Федин прятался за плотно закрытым и занавешенным окном).

Его похоронили на крутом склоне высокого холма под переделкинскими соснами. Почти сразу же на четыре года арестовали Ольгу Ивинскую вместе с дочерью Ириной. Потом рядом с Борисом Леонидовичем упокоилась Зинаида Николаевна, жена… Снятый со всех постов Хрущёв «Доктора Живаго» всё же прочитал и не нашёл там ничего антисоветского. В 1987-м героя моего повествования в Союзе писателей посмертно «восстановили». А спустя год здесь же наконец-то издали опальный роман светлого человека, который когда-то, донельзя затравленный, очень справедливо признался:

«Я весь мир заставил плакать над красой земли моей»…

* * *

30 ОКТЯБРЯ

БЕСПОЩАДНАЯ ПРОЗА ВОЙНЫ
В этот день, сто лет назад, 30 октября 1920 года,
родился Вячеслав Лео­нидович Кондратьев

О ЕГО САМОУБИЙСТВЕ широко не известно, но Вячеслав Лео­нидович застрелился — из самодельного пистолета, в ночь с 20 на 21 сентября 1993 года. Он был писателем-фронтовиком ог­ромной мощи, о чем впервые узнали мы лишь в 1979-м, когда в журнале «Дружба народов» появилась повесть Вячеслава Конд­ратьева «Сашка» с напутствием Константина Симонова. Именно Константин Михайлович за полгода до собственной кончины бла­гословил в литературу этого немолодого уже человека, на долю которого «досталось ранение и медаль «За отвагу» — за отвагу там, подо Ржевом…» Те бои «местного значения» подо Ржевом были особенно кровопролитны... И потом, после «Сашки», из-под пера Кондратьева одна за другой выходили повести: «Привет с фронта», «Селижаровский тракт», «День Победы в Чернове», «Отпуск по ранению», другие — и всякий раз его правда о войне оказывалась просто оглушающей… В общем, ну не мог я не придти к Вячеславу Леонидовичу в его московскую квартиру на улице Малыгина…

* * *

УЖЕ заранее ощущая, что и Сашка, и Володька-лейтенант из «Отпуска по ранению» — это во многом сам автор, прежде всего попросил поведать чуть подробнее, какой она была — его война, как начиналась, как закончилась… Вячеслав Лео­нидович затянулся сигаретой, и потом все три часа нашего разговора он прикуривал — от одной другую…

— В Красной Армии я оказался по так называемому «воро­шиловскому призыву» — в тридцать девятом, с первого курса архитектурного института… Хоть и случилось это достаточно неожиданно, необходимость армейской службы мы ощущали остро: в сентябре гитлеровцы напали на Польшу, началась Вторая ми­ровая, и было ясно, что нам сражения не избежать тоже… Московские мальчишки быстро становились мужчинами. Надо ска­зать, что служба на Дальнем Востоке дала нам очень много: и физически, и морально к войне были готовы. Правда, не хвата­ло умения. Например, когда, оказавшись на фронте, подошли к передовой, я не знал, какова убойная сила немецкой мины. Мы прекрасно окапывались, хорошо стреляли, владели искусством рукопашного боя, но не знали, что вся передовая ночью будет освещена ракетами. Не знали, что гитлеровцы свою оборону оборудуют консервными банками на проволоке: когда разведчики подходят, банки начинают греметь, и можно бить по уже прист­релянным местам. Да, многое было внове…

Потом он вспомнил тот воскресный вечер: танцплощадку, чемоданное настроение — ведь без пяти минут лейтенанты запа­са, на носу демобилизация… И вдруг — радио: война! Постро­или по тревоге, и комполка сказал: «Слово «запас» забудьте. Вы станете кадровыми командирами».

— И сразу к штабу потянулась очередь с заявлениями: не­медленно на фронт! В докладных каждый это стремление мотиви­ровал по-разному. Мой друг Илья Лапшин, например, написал: «Я поэт, и мое место — на передовой». Илья своего добился и погиб героем…

В повести «Лихоборы» он описал свою дорогу на фронт — «почти один к одному». Потом, в Лихославле, — первая бомбеж­ка эшелона:

— Бежали от вагонов, было страшно и стыдно, тем более что рядом — вагон санроты с девочками… Дали слово: в сле­дующий раз — без паники. Так оно и случилось… Далее — до­рога на фронт уже в пешем строю, причем почему-то она оста­лась в памяти даже сильней, чем первый бой. Шли три дня и три ночи… На рассвете открылось нам огромное белое поле, а впереди чернеют крыши трех деревенек: Усово, Овсянниково, Паново… И подбитые танки тоже чернеют. И лежат по всему полю те, кто безуспешно пытался эти деревеньки взять штурмом накануне… Сегодня это нужно сделать тебе, а ведь у тебя перед ними, погибшими, нет ни единого шанса. Всё помню — и ватные ноги после команды: «Вперед!», и разрывы мин, и снег, рябой от пуль, и удивление, что бежишь (не убит пока, даже не ранен!)… Потом — отход после неудачной атаки. Горькое ощущение: не освободили Овсянниково, зазря столько погиб­ших… И злость: ничего, возьмем!..

Эта деревенька, это поле в его жизни место заняли осо­бое. Достаточно вспомнить только название некоторых расска­зов: «На поле Овсянниковском», «Овсянниковский овраг»… Впрочем, Кондратьев уточнил:

— Не только эта деревенька, но вообще бои подо Ржевом… Помните, у Твардовского: «Я убит подо Ржевом, в безыменном болоте, в пятой роте, на левом, при жестоком налёте…». Один полковник рассказывал: «Прошел всю войну — через Сталинград, Курскую дугу, до самого Берлина, но все-таки тяжелей всего было подо Ржевом…» Так что совсем не удивительно, что Овсянниково, Ржев значат в моей судьбе столь много… Ну а закончил я войну в конце сорок третьего, под Невелем: тяжелое ранение, госпитали… В Москву вернулся инвалидом… В сорок пятом, утром девятого мая, приковылял на костылях Володька Деев — тот самый, из «Встречи на Сретен­ке»: «С Победой!»

Так что и «книжный» Деев — лицо тоже вполне реальное. Сретенка, Колхозная площадь, Третья Мещанская — это для Кондратьева всё места детства, юности, и его друзья чаще всего жили поблизости… И всё же: за тем, о чем он писал, стоял не только личный опыт:

— Потому и не смог писать сразу, по горячим следам, что, кроме собственного опыта, тогда у меня ничего еще не было… Все мои друзья воевали, и их рассказы, конечно же, откладывались в памяти. Со временем произошло какое-то осоз­нание того, что было. Ну, например, ни за что бы не стал пи­сать «Отпуск по ранению», скажем, через десять лет после войны. Тогда бы я рассуждал примерно так: «Ну что, собствен­но, в том, что Володька-лейтенант приехал до окончательного излечения в Москву? Ну, лечился, гулял, знакомился — что здесь необычного?» В самом деле: сколько тогда рядом было таких же, которые так же в свое время приезжали, лечились, гуляли, знакомились… Однако прошли годы, бывших фронтови­ков — всё меньше и меньше, и я теперь воспринимаю это совсем наоборот: всё отчетливей понимаю, ЧТО стояло за этим отпус­ком и еще, что это был НЕ ТОЛЬКО МОЙ отпуск, но и отпуск очень многих, может — десятков тысяч, и наши переживания, наверное, были схожими. Значит, можно и важно об этом расс­казать…

Сразу после войны чаще всего появлялись книги, где повествовалось о каких-то исключительных событиях: «Молодая гвардия», «Повесть о настоящем человеке» и другие повести, романы, поэмы были посвящены ОСОБЫМ проявлениям человеческо­го духа, верности, доблести, героизма… А вот ПРОЗУ ВОЙНЫ тогда не писал почти никто. Мой собеседник по этому поводу имел своё мнение:

— Люди так устали от войны, что хотелось уберечь их от новых воспоминаний о грязи и крови. Уберечь от многих страш­ных подробностей военного быта… А сейчас, на расстоянии, каждая такая подробность стала очень важной. Например, сна­чала я не знал, где солдат обычно носил капсуль-детонатор от гранаты. И однажды боец, который уже во второй раз из госпи­таля вернулся, спрашивает: «Товарищ командир, где у вас де­тонаторы?» Показываю на карман бридж, а боец: «Переложите в левый карман гимнастерки». Интересуюсь: «Что, так удобнее доставать?» И слышу в ответ: «Не поэтому. Если — пуля, он взорвется — и конец. А если в галифе положить — минимум пол­бедра вырвет. Калека на всю жизнь. Зачем такое?..» Ну, разве подобную деталь придумаешь в писательском кабинете, над ру­кописью?.. Разве можно «сочинить» подлинную интонацию отно­шений между людьми в те дни?..

Кстати, об интонации: и у Вячеслава Кондратьева, и у Григория Бакланова, и у Бориса Васильева она во многом сов­падает. И определяют ее, на мой взгляд, главные герои по­вествования — мальчики, которые сразу, со школьной скамьи, шагнули в войну. Суть этой интонации — какая-то особенная чистота, порядочность, высочайшая нравственность, духов­ность… Высказав вот такую мысль своему собеседнику, я по­интересовался, что же, на его взгляд, определило все эти черты его поколения. И услышал:

— Можно говорить о многом, что определило лицо нашего поколения, но остановлюсь лишь на одном, весьма существен­ном: МЫ МНОГО ЧИТАЛИ. Да, развлечений было мало, телевизоров не существовало, и почти всё свободное время мои сверстники читали, причем чаще всего — хорошую литературу, классиков. Наверное, наше отношение к женщине, например, воспитывалось при чтении Тургенева — во всяком случае, тургеневские образы значили для нас многое… И еще одна деталь: наша «материальная» жизнь была тогда скудной, суровой и не могла нас тол­кать на какие-то излишества. Но вот книги в доме были…

Увы, нынешним ровесникам тех мальчиков из Великой Оте­чественной классическая литература почти неизвестна, а если кто-то и читает, то чаще всего — детективы. Кондратьев еще тридцать пять лет назад по этому поводу говорил мне с горечью:

— Особенно опасно обилие приключенческой, детективной беллетристики, созданной якобы «на материале» Второй миро­вой… Под «беллетристикой» я прежде всего подразумеваю вто­ричный характер повествования… Помнится, в шестьдесят вто­ром году наконец-то решился вновь побывать подо Ржевом. К этому времени у меня уже было написано о войне триста стра­ниц. И вот когда там, на бывшем поле боя, полистал свою писанину, понял, что это — беллетристика, что сейчас писать надо на каком-то совсем другом уровне. Да, как НЕ НАДО пи­сать — это уже знал. А на то, чтобы уразуметь, как НАДО, мне потребовалось еще четырнадцать лет…

На прощание грустно признался:

— За все послевоенные годы ни разу не встретил ни одного однополчанина. Из пятидесяти, прибывших на фронт тогда с Дальнего Востока, к моменту моего последнего ранения в живых оставался лишь один Пахомов, но разыскать его не смог. Вот что такое Ржев…

***

ЭТО — лишь очень малая часть нашего тогдашнего разгово­ра. В дальнейшем мы еще пару раз встретились, иногда перез­ванивались. Шла преступная война в Афганистане, которая Кондратьева приводила в бешенство…

Горбачевскую «перестройку» поддержал активно. Однако ельцинские реформы воспринял очень болезненно: удар, нанесенный «шоковой терапией» по ветеранам войны и вообще всем пенсио­нерам, для него оказался непереносимым. В его письмах и выс­туплениях той поры постоянно звучало, что, мол, преступно вот так экспериментировать на живых людях…

Вероятно, именно поэтому двадцать семь лет назад и прозву­чал роковой выстрел…

Таким я Вячеслава Леонидовича в 1985-м
запечатлел и навсегда запомнил…
Фото Льва Сидоровского

* * *

31 ОКТЯБРЯ

«ТЕБЯ ПОСОДЮТ, А ТЫ НЕ ВОРУЙ…»
В этот день, 98 лет назад, 31 октября 1922 года,
родился Анатолий Дмитриевич Папанов

ОДНАЖДЫ, в начале семидесятых, когда, дорогой читатель, приближалось всего-навсего трехлетие первого выпуска замечательного мультфильма «Ну, погоди!», я из Питера позвонил Анатолию Дмитриевичу (о чем свидетельствует запись в старой телефонной книжке: «Папанов А.Д. ул. Алексея Толстого, д. 8, кв. 77, тел: 290-29-49») и попросил о завтрашней встрече на пятнадцать минут ради коротенького интервью. Он на том конце провода вслух задумался:

— Весь завтрашний день забит под самую-самую завязку… Разве что так… Мой адрес знаете? Ну и отлично! Тогда в десять ноль-ноль встречаемся у подъезда и по дороге в театр (в одиннадцать — репетиция) не спеша всё обсудим…

Дорога от его улицы, поименованной в честь советского писателя-графа (которая теперь, слава богу, называется по-старому — Спиридоновкой), до Театра Сатиры оказалась совсем не длинной, и мой собеседник, вышагивая не спеша, на вопросы настырного газетчика отвечал с неизменной хитрецой во взгляде:

— Почему роль Волка предложили именно мне? Наверное, под руками никого больше не было. Кстати, подобного зверюгу озвучиваю не впервые, так что я не только «народный», но и «многоволчец»… Основная творческая сложность при решении данного образа? Большая конкуренция на эту роль со стороны актеров, играющих зайцев… Полностью ли перевоплощаюсь в своего героя? Если бы перевоплощался полностью, то, наверное, киностудии уже бы не существовало: столько серий подряд в волчьей шкуре — это, знаете ли, чревато… Какое место сия работа занимает в моей актерской биографии? Я еще не расставил свои роли по полкам, но уже чувствую, что Волк — это не так-то просто… Например, однажды получил письмо, в котором ребята обещают моему Волку учиться только на «хорошо» и «отлично»… А недавно в одном концерте меня объявили так: «Выступает исполнитель роли Волка в фильме «Ну, погоди!» Анатолий Папанов!» Я даже обиделся: неужели в искусстве больше ничего и не сделал, кроме как за кадром пять раз прорычал?..

А спустя пятнадцать лет, в августе 1986-го, мы почти на целый месяц оказались соседями не только по покоям, в которых разместились, но и по ресторанному столику в ялтинском Доме творчества «Актер». Анатолий Дмитриевич с Надеждой Юрьевной и я со своей Таней обычно до обеда вместе млели близ морской волны (ах, как мощно, далеко и подолгу он заплывал!), а после ужина порой прогуливались по Массандровскому парку… И за разговорами с каждым разом этот человек открывался мне всё больше…

* * *

ПО рождению он — вязьменский: на свет явился в последний октябрьский день 1922-го. Его мама-полька, Елена Болеславовна, своего мужа, Дмитрия Филипповича, всегда называла только на «вы». Хотя в конце 20-х перебрались в Москву, столичная жизнь семьи на улице Малые Кочки осталась всё такой же непритязательной: вот и сын, окончив школу, как и отец, стал рабочим. Однако после смены юный литейщик ремонтных мастерских 2-го Московского шарикоподшипникового завода шел в театральный кружок при клубе «Каучук». Именно там, в водевиле «Разбитая чашка», состоялся его дебют, а на «Мосфильме» снялся в массовке знаменитой киноленты «Ленин в Октябре»…

Сразу после начала Великой Отечественной оказался на фронте. Особенно испытал лиха в 1942-м, под Харьковом: «Разве забыть, как после двух с половиной часов боя у нас из сорока двух солдат осталось тринадцать?» Командир взвода зенитной артиллерии, старший сержант Папанов был тяжело ранен в ногу, которую взрывом изуродовало, два пальца оторвало.

И потом, после госпиталя, в линялой гимнастерке, опираясь на палочку, наведался в ГИТИС. Поскольку среди второкурсников не хватало студентов мужского пола, его приняли сразу на второй. Понимая, что постоянно хромать на сцене не очень-то эстетично, усиленно занимался с педагогом «по движению» и скоро не только выбросил палочку прочь, но и научился великолепно танцевать. А вот избавиться от неправильного произношения шипящих звуков так и не смог, потому что имел неправильный прикус, однако со временем это стало его, ну что ли, «брендом»… Среди однокурсниц сразу привлекла Наденька Каратаева, которая тоже оказалась недавней фронтовичкой, санитаркой полевого госпиталя. Когда познакомила его с мамой, та вздохнула: «Видно, парень хороший, только некрасивый…». На их свадебном столе — в 1945-м, 20 июня, — были лишь винегрет и водка «по карточкам». Поселились под крышей коммуналки, в одной комнате с тещей, за шкафом. После выпуска всем курсом отправились в Клайпеду — создавать новый театр, и потом оба там много играли. А первой ролью Папанова стал молодогвардеец Сергей Тюленин…

* * *

СПУСТЯ два года, в 1948-м, Андрей Гончаров перетащил его в Театр Сатиры, однако участие в очень популярной постановке этого режиссера «Вас вызывает Таймыр», да и в других на столичной сцене поначалу никакой творческой радости исполнителю не принесли. Появление на киноэкране в «Композиторе Глинке» тоже оказалось незамеченным. Только спустя шесть лет, в 1954-м, спектакль «Поцелуй феи» наконец-то позволил Папанову развернуться во всю мощь, после чего в него поверили. Именно в те дни у него родилась дочь, и Анатолий Дмитриевич радовался: «Это Леночка счастье принесла!» Ну а следующая роль Боксера в «Дамокловом мече» вообще круто изменила жизнь артиста…

Что же касается кино, то поначалу военный опыт Папанова для фильмов про Великую Отечественную не понадобился: страна хотела отдыхать, и его вынудили стать комиком. Впрочем, в амплуа комического жлоба — ушлого, продувного и ужасно симпатичного — был весьма хорош и узнаваем: его персонажи комфортно себя ощущали, например, в скандальных очередях за пивом, или — среди нагловатых таксистов, хамоватых мелких чиновников… В обкомах-горкомах считалось, что Папанов критикует «отдельные негативные моменты» советской действительности, однако все его «герои» — мещане, выпивохи, жулики — были очень даже типичны и весьма распространены в повседневной нашей жизни…

* * *

И ВДРУГ в «Живых и мертвых» увидели мы его генерала Серпилина, который не только для актера, но и для автора романа, по которому фильм снимался, стал самым дорогим человеком: встретившись в страшном июле 1941-го с его прообразом, полковником Кутеповым, Константин Михайлович Симонов впервые осознал, что мы непременно победим, — и вот эту светлую уверенность сквозь ужасную трагедию июльских дней Анатолий Дмитриевич передал на экране с пронзительной силой. Именно те, самые первые дни и месяцы войны, запомнились ему до озноба, до сердечной боли, но, в отличие от Федора Федоровича Серпилина, было тогда Толе лишь девятнадцать… Это уже потом он получит два ордена «Отечественной войны»…

* * *

ЧТО Ж, после Серпилина спрос на Папанова возрос неимоверно. Артист грандиозного драматического дарования, да еще с неподражаемым чувством юмора, в кино был востребован вовсю. Ну вспомни его, дорогой читатель, к примеру, в психологической драме «Наш дом», или — в киноповести об ученых «Иду на грозу», или — в сатирический комедии «Дайте жалобную книгу», или, наоборот, — в лирических: «Приходите завтра», «Дети Дон-Кихота», «Порожний рейс»… В рязановской киноленте «Берегись автомобиля», ярко изобразив пенсионера Сокола-Кружкина, тестя Димы Семицветова, он, исполнитель в общем-то крохотной роли, запечатлелся не меньше, чем сам герой Смоктуновского, а фраза: «Свободу Юрию Деточкину!» стала визитной карточкой и фильма, и самого Папанова. Этот персонаж принес ему — как комику — новую, воистину сумасшедшую славу, которую актер потом только преумножит Лёликом в «Бриллиантовой руке», Кисой Воробьяниновым в «Двеннадцати стульях» и Сквозник-Дмухановским в «Инкогнито из Петербурга»…

Из уст в уста люди стали передавать «крылатые фразы» столь милых нам его персонажей, причем все реплики верные его зрители произносили именно «под Папанова» — с мягким фрикативным «Г» и со звуком» У» вместо «В»:

— Тебя посодют, а ты не воруй!

— А у тебя ничего нет! Ты — голодранец! Ты вообще живёшь на свете по доверенности!

— Будет тебе там и ванна, будет и кофа, будет и какава с чаем. Поехали!

— Как говорит наш дорогой шеф, если человек идиот, то это надолго!

— Как говорит наш дорогой шеф, Михал Иваныч, куй железо, не отходя от кассы!

— Шампанское по утрам пьют или аристократы, или дегенераты!

— Строго на север, порядка пятьдесят метров, расположен туалет типа «сортир», обозначенный на схеме буквами «мэ» и «жо».

— За чужой счёт пьют даже трезвенники и язвенники!

— Бить буду аккуратно, но сильно!

— Клёв будет таким, что клиент забудет обо всём на свете!

* * *

ЕЩЕ вспомни, дорогой читатель, доктора Самойленко из фильма (по чеховской повести) «Плохой хороший человек», который одинаково любит и героя Олега Даля — постоянно копающегося в себе, внутренне очень слабого Ивана Лаевского, и, наоборот, способного переступать через трупы Николая фон Корена, исполненного Владимиром Высоцким: ведь в каждом есть хорошее!.. Вспомни другого его чеховского персонажа — полного планов и светлых мечтаний земского врача Старцева, который в губернском городе С. превратился в уставшего от собственного благополучия, скучнейшего Ионыча… Вспомни, наконец, сыгранного им трогательного академика Генриха Осиповиче Графтио или немногословного, весьма порядочного чиновника Владимира Дмитриевича (который говорит «кофЭ» и не желает никакого повышения по службе) из райзмановского «Времени желаний». Наверное, даже этих примеров достаточно, чтобы снова убедиться в том, насколько в любом жанре, в любом персонаже Папанов был органичен… Ну и, конечно же, — в «Белорусском вокзале», где его (может быть, второе «я»?) Николай Дубинский вдруг снова ощущает себя молодым, свободным, имеющим право сбросить маску смирения и «морду разбить сволочи какой-нибудь», и повести с криком «За мной!» своих когда-то боевых товарищей из «десятого непромокаемого батальона»…

* * *

СТАРАЛСЯ оградить себя от суеты, шума. Например, на даче частенько надевал старую одежду, чтобы не узнавали, садился на велосипед и куда-нибудь уезжал… Говорил мне: «Не понимаю людей, которые считают, что одиночество — это скучно. Могу ходить по лесу и думать, как сыграть ту или иную роль…» Лену наставлял: «Ни в коем случае нельзя скучать!» — это был его девиз… За границей по магазинам шастал непременно «со шпаргалкой», в которой — необходимые для покупок размеры жены, дочки. Однажды, когда в США оказался вместе с Надеждой Юрьевной, она, член партии, «патриотично» отметила: «Здесь пирожок стоит целый доллар, а у нас — всего десять копеек». «Правильно рассуждаешь, — согласился беспартийный Папанов. — Если еще учесть, что после нашего пирожка и лечение бесплатное…». В другой раз шел с коллегой по берлинской улице, вдруг — собака хватает за штанину и рвёт. Развел руками: «За что? Я же освобождал их от Гитлера…»

* * *

КАК-ТО в Ялте, за ужином, когда я украл с пустовавшего соседнего столика кусок батона, Анатолий Дмитриевич с его непередаваемой интонацией произнёс: «Тебя посодют, а ты не воруй!» Через неделю, когда мы прощались, он крепко сжал мне руку: «До встречи здесь же в будущем году!» Увы, не случилось…

Спустя год, 5 августа, вернулся в Москву со съемок. Дома — никого: жена с театром на гастролях в Риге. Решил принять душ. Поскольку горячая вода была отключена, встал под холодную — и сосуды не выдержали. Его обнаружили только через несколько дней…

И увидели мы потом в фильме «Холодное лето 53-го» его Копалыча, который, спасая деревню от бандитов, перед гибелью вздохнул: «Об одном жалею. Годы. Так хочется пожить по-человечески. И работать». Эти его слова, как завещание, донеслись к нам уже из небытия…

Анатолий Папанов в 1941-м.
А это он — генерал Серпилин («Живые и мёртвые»).
Колоритный контрабандист Лёлик («Бриллиантовая рука»).
В 1986-м, на ялтинском пляже,
времени для разговоров у нас было с избытком…
Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Чудовищный накал кампании осуждения Пастернака, хорошо описанный автором эссе, не может быть понят иначе, чем всплеск зоологического антисемитизма. Впервые советскому писателю присудили Нобеля, и кому?! Ужасно, что Нобелевский комитет слил и через несколько лет присудил премию истинно р-р-русскому Шолохову. Хочу напомнить всем золотые слова, написанные Варламом Шаламовым Пастернаку в 1956 г., после прочтения романа в рукописи: «Я никогда не писал Вам, что Вы – совесть нашей эпохи – то, чем был Лев Толстой для своего времени. Вы – честь времени, его гордость.
    Пред будущим наше время будет оправдываться тем, что Вы в нем жили. Я благословляю Вас.»

  2. Для меня /я был студентом МЭИ/ «дело Пастернака» началось с чтения Письма семи-девяти, точно не помню, главных советских писателей в адрес Пастернака, которое было опубликовано в «Литературной газете», занимало там целый разворот. Письмо это как будто было написано ещё до отправки рукописи «Доктора Живаго» за границу, в нём анализировался роман и объяснялось, почему он не может быть издан в Союзе. Претензии писателей мне были понятны, я был патриотом. Не помню, чтобы у нас проходили какие-то специальные собрания по поводу романа и его автора, но ЛГ тогда прочли многие из нас. В рядах комсомольской делегации МЭИ я присутствовал на расширенном пленуме ЦК ВЛКСМ 1958 г., посвящённом 40-летию создания комсомола, который, пленум, проходил на Малой спортивной арене Лужников. Помню и слова Семичастного, процитированные автором. Слова, действительно, были встречены бурными аплодисментами и криками. Наверное, и я аплодировал, но мог и не аплодировать. По своей дурной привычке — всё делать напротив, я почти никогда не аплодирую даже в театре или на концертах, если вокруг меня все сильно возбуждены и выражают себя аплодисментами. И уж точно никогда ничего не выкрикиваю.
    Тогда я не знал, что где-то рядом работал преподавателем сын Б. Пастернака Евгений. Он никак не был связан с нашим факультетом. Узнал об этом лишь из «Интервью с Евгением Борисовичем Пастернаком», опубликованном тогдашним студентом МЭИ журналистом В. Нузовым в 1998 году.

  3. Хорошо помню, как в конце 80-х с приходом Гласности с нетерпением ждал, когда можно будет прочесть «Доктора Живаго». И начал читать запоем, и чем дальше читал, тем больше переставал понимать – за что? За что его так клеймили, что в нём такого «антисоветского»?
    А потом, прошу прощения за свою литературную тупость, мне вообще перестало нравиться.
    За исключением стихов, конечно.
    И уже по приезде в Израиль стала ясна «антисионистская составляющая» романа.
    И последнее. Мне жаль, что в начале статьи, весело рассказывая, как его заставляли участвовать в травле Пастернака, автор не добавил что-то в духе стихотворения Ольги Бергольц.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.