Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Едва ли гениально воспевшим Любовь, но до конца своих дней оставшимся одинокими и Данте, и Петрарке довелось отмечать День святого Валентина, который существует уже более шестнадцати веков.

Вспоминая…

О Любови Орловой, Семёне Гейченко, Владимире Рецептере и о Дне Святого Валентина

Лев Сидоровский

11 ФЕВРАЛЯ

СВЕТ ДАЛЁКОЙ ЗВЕЗДЫ…
11 февраля 1902 года родилась
Любовь Орлова

ВПЕРВЫЕ «живьём», дорогой читатель, я ее увидел в июне 1951-го. Известие о творческом вечере самой знаменитой в стране киноактрисы здо­рово переполошило наш сибирский городок. И когда она под ру­ку с именитым мужем из единственной местной гостиницы по улице Ленина пешком направилась в Филармонию, вдоль всего этого пути, протяжен­ностью в четыре квартала, то и дело стихийно возникал живой коридор. Люди восторженно разглядывали свою светлово­лосую, с таким знакомым по экрану прищуром веселых глаз лю­бимицу, почти небожительницу, чей костюм украшали ордена Ле­нина и Трудового Красного Знамени, да еще золотые медали дважды лауреата Сталинской премии. (Позднее-то я понял, что это была тысячу раз проверенная «работа на публику»). А потом, на сцене, она озорно расска­зывала про киносъемки, исполняла свои, всеми нами обожаемые песни и в финале — вместе с куплетами про пень, который «в весенний день берёзкой снова стать желает», выдала тот самый сногсшибательный чечёточный танец из кинофильма «Весна»… Глядя на нее, очень трудно было предположить, что актрисе уже почти пятьдесят…

* * *

ДА, родилась зимой 1902-го в подмосковном Звенигороде. Ее мама, Евгения Николаевна Сухотина, принадлежала к туль­скому семейству, которое приходилось отдаленной роднёй графу Льву Толстому. Так что однажды девочке довелось поси­деть на коленях классика русской литературы и получить в по­дарок книжку «Кавказский пленник» с автографом: «Любочке — Л. Толстой». А Шаляпин, который дружил с ее отцом (Петр Федо­рович был мелким акцизным чиновником военного ведомства) и даже на даче Собинова исполнял с ним дуэтом романсы, предрёк шестилетней певунье и плясунье, лихо справившейся с ролью Редьки в домашней оперетте «Грибной переполох», славу «знаменитой актрисы». При этом сочинил девочке стихи и пре­зентовал свой фотопортрет с надписью: «Маленькому дружку мо­ему Любочке с поцелуем дарю сие на память». Что ж, ровно че­рез четверть века пророчество Федора Ивановича сбылось…

Но пока что после октябрьского переворота семья переб­ралась, под Воскресенск, к тетке, у которой имелась коро­ва-кормилица. И пришлось Любочке вместе с сестрой несколько лет, поутру, в любую погоду, возить в Москву для продажи тя­желенные бидоны с молоком. Именно поэтому так редко в ее фильмах мы видим руки героини, а если и видим, то — мельком, без подробностей: навсегда изуродовала их в годы холодной и голодной Гражданской войны… А ведь тогда же под крышей Кон­серватории очень успешно совершенствовалась в игре на форте­пиано и одновременно тайком от преподавателей подрабатывала тапёром в грязных, прокуренных кинотеатрах. Потом переметну­лась на хореографическое отделение театрального техникума и одновременно у «гранд-дамы» Московского Художественного Елизаветы Сергеевны Телешовой обучалась искусству драматического актера… И, наконец, став простой хористкой Музыкального театра имени Станиславс­кого и Немировича-Данченко, наперекор «штатному расписанию» в «Дочери Анго» сыграла Герсилью, в «Соломенной шляпке» — Жоржетту, а в «Периколе» — вообще заглавную роль. И добилась того, что зрители стали сюда ходить «на Любовь Орлову».

* * *

ОДНАЖДЫ, узрев ее именно в этом спектакле, за кулисы явился кинорежиссер-красавец (потом Орлова скажет: «Я увиде­ла золотоволосого бога!»), недавно возвратившийся после ста­жировки в Голливуде Григорий Александров. Соратник самого Сергея Эйзенштейна по фильмам «Броненосец Потемкин» и «Октябрь» искал здесь отечественную голливудскую героиню для своих «Веселых ребят». И теперь, кажется, нашел!.. К той поре она уже успела сняться в «Любви Алёны» и «Петербургской ночи», но радости результат не принес. Да и личная жизнь тогда была смутной: ее муж, видный партийный чиновник Андрей Берзин, как «враг народа» оказался в лагерях, а пылкие отношения с одним авс­трийским бизнесменом перспектив не имели. У Александрова то­же особого веселья в семье не наблюдалось, хотя жена-актриса родила ему сына Василия, которого муж быстренько переименовал в Дугласа — поскольку обожал американского актера Дуг­ласа Фербенкса.

Натурные съемки «Веселых ребят» проходили в Гаграх, где, несмотря на жуткую беду (здесь же арестовали общих любимцев — сценаристов Владимира Масса и Николая Эрд­мана), все, затаив дыхание, наблюдали за романом Орловой и Александрова. Кстати, оператор Владимир Нильсен, тоже воспылавший к героине страстью, самонадеянно попытался соста­вить главрежу конкуренцию, но быстро получил от ворот пово­рот. (Спустя три года, на съемках «Волги-Волги», он сгинет в застенках НКВД).

И вот наконец-то Орлова — на экране. Ничто не могло испор­тить ее красоту, всё было ей к лицу — и лохмотья домработницы, и белый сценический цилиндр. Ну а го­лос!.. В общем, сразу стала звездой первой величины. К тому же произвела фурор и на Международном кино­фестивале в Венеции (а впереди ее ждали Канны, Рим, Берлин, Женева, Париж), где «Веселые ребята» демонстрировались под «загра­ничным» названием — «Москва смеется». И самое главное: она понравилась Сталину. Поэтому тут же стала заслуженной ар­тисткой республики. А Александров получил орден Красной Звез­ды. Утесову же, ради кого фильм, собственно, и задумывался, достался лишь фотоаппарат. Свою обиду он высказал Александ­рову. Тот это запомнил, и, когда в 1959-м фильм вышел на экраны вторично, там песни Утесова исполнял… мхатовский ар­тист Трошин. Все возмущались: «Как же так, Утесов жив, и при нем появляются «Веселые ребята», где поет совсем другой человек?!» Но Александров всегда абсолютно равнодушно относился к тому, что о нем говорят, а Любовь Петровна, как обычно в таких случаях, ничего не замечала. Спустя время, слава Богу, первоначаль­ную ленту с голосом Леонида Осиповича все-таки восстанови­ли).

* * *

А ПОТОМ мы восторгались Орловой в «Цирке», полном не только комедийности, но и драматизма, где ее американка Марион Диксон исполняла на задранном вверх стволе пушки, сквозь спрятанные глубоко в душе слёзы, шутовскую песенку-танец: «Мэри верит в чудеса…», а в финале, на Красной площади,— совсем иную: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» (Между тем, в стране уже начинался Большой террор, но, не же­лая этого замечать, режиссер старательно — так всегда будет и впредь — выполнял социальный заказ: на частном примере показывал громадные преимущества социалистического строя перед капита­листическим)… И ее письмоносец Дуня Петрова по прозвищу Стрелка в «Волге-Волге» с песней: «Красавица народная, как море полноводная…» была великолепна. (В том 1938-м Орлову наградили аж двумя орденами, а потом они с мужем получили по Сталинской премии)… И ее Таня Морозова из «Светлого пути», которая из Золушки стала знатной ткачихой-орденоносцем и да­же депутатом Верховного Совета СССР, с песней: «Нам нет преград ни в море, ни на суше!..», тоже всех умиляла. А за­вистливые коллеги в адрес обслуживающей вознесённую на кине­матографический Олимп актрису неизменной команды — режиссера Александрова, композитора Дунаевского и поэта Лебедева-Кума­ча — острили: «Орловские рысаки»…

Когда же грянула Великая Отечественная, письмоносец Стрелка снова очень понадобилась: в «Боевом киносборнике» она, уже не озорная и бесшабашная, а строгая и подтянутая, в ар­мейской пилотке, на том же видавшем виды велосипеде разъезжала по проселочным дорогам, доставляя адресатам пись­ма с фронта. И была у нее на хорошо знакомую ме­лодию из «Веселых ребят» новая песня: «Готовься к бою, и пахарь, и воин! Бери винтовку умелою рукой! И кто отчизны советской достоин, тот за отчизну дерется, как герой!» Что ж, тогда людям в кинозале это очень было нужно…

* * *

КРОМЕ Александрова, в чьих фильмах Орлова звёздно ожив­ляла самые ходульные пропагандистские сюжеты, она почти ни у кого не снималась. Разве что еще до войны — у Александра Мачерета в «Ошибке инженера Кочина», а у Григория Рошаля после «Петербургских ночей» — в «Деле Артамоновых» и в ужасном послевоенном «Мусоргском». Что же касается поздних картин собственного супруга, то здесь Любови Петровне повезло лишь однажды — когда в блистательной «Весне» одновременно сыграла и учёную даму, и шаловливую опереточную диву. Увы, тот 1947-й год, по сути, стал концом ее кинокарьеры. Потому что после, хоть и случилась отмеченная Сталинской премией роль американской шпионки Джанет Шервуд в мужниной «Встрече на Эльбе», но это уже была совсем не та Орлова. Да и про ее участие в его примитивной ленте «Композитор Глинка» что-либо хорошее сказать трудно. Ну а «Русский сувенир», который Александров выпустил на экраны в 1960-м, вообще потерпел полный крах…

И двадцать лет на сцене Театра имени Моссовета особых побед ей не принесли. Однажды москвичи гастролировали на невском берегу, и я по телефону попросил у Любови Петровны пол­часа на интервью, но в ответ последовало возмущение: «Какое может быть интервью, когда у меня через два дня — «Милый лжец»!..» При­шел я на этот спектакль, где Ростислав Плятт играл Бернарда Шоу, а Орлова — Патрик Кэмпбелл. Когда ее героиня произнесла: «Мне всегда будет тридцать девять лет, и ни на один день больше!», зал взорвался овацией, по­тому что, давным-давно влюбленные в нее зрители знали, что это было жизненным кредо самой актрисы. (Еще с 30-х годов ее бесчисленные поклонницы, стараясь быть похожими на Орлову, от своего идеала сходили с ума: рост — метр пятьдесят во­семь, талия — сорок три, улыбка — ослепительная, волосы — белокурые. Кстати, яркой блондинкой из довольно-таки тёмной шатенки стала по настоянию мужа)… Так вот, позвонил ей назавтра, поблагодарил за доставленное удовольствие, повторил ту свою просьбу. А в ответ: «Какое может быть интервью, когда у меня вчера был «Милый лжец»!..» Впрочем, общений с журналистами она всячески избегала всегда, а фотографировать себя запре­щала вообще. Панически боялась показаться некрасивой…

* * *

НЕСКОЛЬКО раз с просьбой о встрече звонил я звёздной супружеской паре и в их московскую квартиру на Большой Брон­ной (номер телефона: 299-65-87 — до сих пор в записной книж­ке), но под разными предлогами неизменно получал отказ. Впрочем, жили они в основном на любимой даче, во Внуково, где всё было придумано и оформлено Любовью Петровной, кото­рая, в частности, прекрасно шила и вообще хозяйство вела умело, — об этом мне рассказывал ее, из фильма «Цирк», тем­нокожий, порядком выросший «сын», Джемс Паттерсон, который бывал там неоднок­ратно… Из Парижа привозила лучшую косметику и самую модную одежду. (Ее хорошая подруга Фаина Ра­невская шутила: «Моль не может съесть туалеты в гардеробе Орловой, потому что моли там просто негде поместиться — так всё забито барахлом»). Следила за собой тщательно: посещала хирургов-пластиков, каждый день занималась у балетного стан­ка… Друг друга они боготворили, всю жизнь общались только «на вы», спали в разных комнатах. Актерского сообщества сто­ронились, Новый год встречали неизменно вдвоём — по одной и той же программе: бокал шампанского под бой курантов, поце­луй на веранде, молчаливая прогулка по парку… Когда он в 1973-м снял фильм про молодых разведчиков «Скворец и Лира», запечатлев там себя и жену (примадонне — семьдесят, а ее героине — двадцать), то она, только глянув на экран, показы­вать т а к о е людям запретила. Да и худсовет киностудии картину отверг. Это ее подкосило…

Любовь Петровна скончалась в 1975-м, 23 января…

Вслед за ней умер Дуглас, и Александров женился на его вдове Галине… Потом их обоих не стало, и внук Григория Ва­сильевича, бездарь и лодырь, всё богатейшее наследство мигом про­мотал. И от Орловой не осталось ничего: ее дом, ее да­ча (сейчас ею владеет, увы, адвокат-прохиндей Добровинский), вся та красота, которую она создавала своими руками, ка­нула в Вечность.

Но, слава Богу, есть фильмы, которые по-прежнему излучают свет этой, теперь такой далекой Звезды…

* * *

14 ФЕВРАЛЯ

ХРАНИТЕЛЬ ЛУКОМОРЬЯ
118 лет назад родился Семён Степанович Гейченко

ЦЕЛЫХ шесть десятков лет назад, дорогой читатель, впервые наведался я в этот застенчивый край, где у рек и озер могли родиться только вот такие необыкновенные имена: Сороть, Маленец, Кучане… Да, пожалуй, тогда, под этим псковским небом, начал понимать Родину как-то по-новому. Может, причиной тому и особая, «негромкая» красота здешних мест, только мне кажется, что главное в другом. Главное — что, глядя и на «холм лесистый», и на «двух озер лазурные равнины», тут каждую минуту, секунду каждую чувствуешь: а ведь на всё это смотрели голубые, единственные в мире глаза Александра Сергеевича…

Примерно такими вот своими ощущениями в том 1961-м поделился я с высоким, сухощавым, чуть-чуть седоватым, но еще не стариком — в белой кепке и пустым левым рукавом рубашки, который озабоченно поднимал с земли сухие ветки а потом, узрев там, на берегу Сороти, мой восхищенный взгляд, поинтересовался: «Что, нравится?» Выслушав восторженные слова гостя, улыбнулся: «Тоже люблю смотреть на Сороть». (Позднее напишет: «Она бескрайна и уютна, величественна и интимна. В ней — удивительное совершенство пушкинской природы, бесконечность пространства. Здесь когда-то меня пронзило великое видение Пушкиным России, ее таинственного духа»). И протянул руку: «Давайте знакомиться. Семен Степанович Гейченко, директор заповедника»…

* * *

А РОДИЛСЯ он в другом удивительном месте, которое называется Петергофом. Это случилось в казарме лейб-гвардии конно-гренадерского полка, где служил отец — вахмистр-наездник 1-го эскадрона, выезжавший лошадей для высокого начальства и даже для великих князей. В общем, жили в ста шагах от «Марли» — дворца и усадьбы Петра Великого. Прежде чем пойти в школу, мальчик часто бывал в этом «Марли», где слушал рассказы разных людей о царе Петре, его премудростях и грамотействе… Поэтому совсем не удивительно, что после учебы в Университете стал Семен Гейченко в тамошних дворцах и парках хранителем. Потом помогал создавать в Ленинграде мемориальные музеи-квартиры Блока и Некрасова, в Куоккале — репинские «Пенаты», в Старой Руссе — обитель Достоевского. После были в его жизни и сталинские лагеря, и штрафной батальон на Волховском фронте, и потеря там левой руки.

А весной 1945-го получил правительственное поручение: к 150-летию со дня рождения Пушкина восстановить сожженную фашистами его Михайловскую усадьбу. И, потрясенный, увидел свое новое место работы, хорошо знакомое еще с довоенных лет, абсолютно искалеченным: сплошное пепелище! Да, дом Александра Сергеевича и другие строения фашисты сожгли; под трехсотлетним дубом, патриархом здешних лесов, оборудовали огневую точку; берега Сороти тоже обезобразили бетонными колпаками дотов; окрестные рощи напичкали минами и колючей проволокой… Слава Богу, что хотя бы Святогорский монастырь, у белых стен которого покоится прах поэта, при поспешном отступлении взорвать не успели… На месте окрестных деревень высились лишь печные трубы, люди ютились в землянках — и как же они совсем скоро, 6 июня, были Гейченко благодарны, когда он на Михайловской поляне читал им Пушкина…

Всем сердцем страдая за этот израненный, надруганный пушкинский пейзаж, страстно мечтая о возрождении красоты, Семен Степанович истово возвращал этот святой уголок к жизни. И в 1949-м, 6 июня, первые посетители Михайловской усадьбы испытали такое же волнение, какое позже ощутил и я — когда сперва по липовой аллее, носящей имя Анны Керн, а следом по другой, Еловой, пришел к обители Поэта («Вот опальный домик, где жил я с бедной нянею моей…»), где увидел и листы, исписанные знакомым стремительным почерком, и железную трость, с которой он гулял по здешним тропинкам, и старинный манежный хлыст, которым пылкий всадник подгонял в пути своего вороного аргамака. А выйдя в полуоткрытую высокую белую дверь на крыльцо пушкинского жилища, увидел я внизу, на бережочке, «рыбаря» («Где парус рыбаря белеет иногда») и мельницу, которую Гейченко славно придумал в долине, над Соротью. (Помните: «Скривилась мельница, насилу крылья ворочая при ветре…»). И другой домик, тоже связанный с памятью об Арине Родионовне, доставил тихую радость. Даже амбар, крытый соломой, мигом отозвался в душе стихами, которые обожаю детства: «То по кровле обветшалой вдруг соломой зашумит…»

В том грандиозном чувстве, которое я здесь испытал, Гейченко, конечно же, «повинен» был весьма. Он добился того, что, придя сюда, мы в своих ощущениях становились его сопереживателями:

«Михайловское! Это дом Пушкина, его крепость, его уголок земли, где всё говорит нам о его жизни, думах, чаяниях, надеждах. Всё, всё, всё: и цветы, и деревья, и травы, и камни, и тропинки, и лужайки. И все они рассказывают сказки и песни о своем роде-племени… Когда люди уходят, остаются вещи. Безмолвные свидетели радостей и горестей своих бывших хозяев, они продолжают жить особой, таинственной жизнью. Нет неодушевленных вещей, есть неодушевленные люди…»

И эта мысль для него была чрезвычайно важна: у всего сущего есть «душа и чувство». Подобного же убеждения требовал от каждого работника музея и приходящего сюда паломника. Слово «паломник» ему нравилось больше, чем «турист» или «экскурсант»: оно четче передавало мысль о том, что к Пушкину надо приходить на поклонение, прикасаться к его поэзии как к святому источнику, очищаемому человеческие сердца и души. И оказавшиеся здесь люди невольно ощущали: Пушкин где-то рядом, он просто ненадолго оставил свой кабинет…

* * *

ПОТОМ я оказывался здесь еще не раз, продолжая всё больше поражаться энергии и фантазии директора заповедника. Ведь он сразу понял, что мир Пушкина не ограничивался одним лишь Михайловским: были еще «дом Лариных» в Тригорском, городища Воронич и Савкино, было Петровское — усадьба прадеда поэта Абрама Петровича Ганнибала. Все эти «объекты» подлежали обязательному восстановлению, причем в ближайшие десятилетия, что сделать оказалось весьма не просто. Потому что прежде всего надо было убедить официальные инстанции в непреходящей ценности, духовном богатстве старых дворянских усадеб, где не только процветало «барство дикое», но и воспитывали Пушкина, Языкова, Баратынского, Блока… На помощь себе Семен Степанович всегда призывал общественное мнение, подключая к своему голосу еще хор голосов из числа известных писателей, поэтов, архитекторов, скульпторов, художников, пушкинистов… Что ж, под таким напором начальство постепенно начинало понимать, что для полного раскрытия творчества Александра Сергеевича михайловского периода необходимо по возможности полностью воссоздать всё, виденное здесь поэтом. И счастливый Гейченко распахивал для нас эти усадьбы, чтобы вот и я в Тригорском, на самом краю обрыва к Сороти, под сенью огромных двухсотлетних лип и дубов, мог (сейчас это невозможно) присесть на «скамью Онегина»; а в Петровском, приостановившись у «черного камня», — вспомнить: «А как он, арап, чернёшенек, а она-то, душа, белёшенька…»; а на городище Воронич увидеть семейное кладбище Осиповых-Вульф; а с Савкиной горки, по примеру Александра Сергеевича, тоже бросить восторженный взор на озеро Кучане, которое, «синея, стелется широко». Мне повезло: как когда-то Пушкин, успел полюбоваться в Михайловском ещё очень пышной еловой аллеей, а в Тригорском — грандиозной «елью-шатром» (под ней, помните, «белка песенки поёт»), которую в 1965-м, увы, пришлось срубить, ибо всё равно, словно солдат, погибала, иссеченная на войне артиллерийскими осколками…

* * *

КАК хранитель заповедника, Гейченко обладал даром чутко слушать дыхание этого места, чувствовать его изнутри. Поэтому и жил тут же в старом деревенском доме, отказавшись от более комфортабельных условий. Да, ему неоднократно предлагали перебраться в благоустроенную квартиру, где не надо колоть дрова, ходить за водой и топить печь, потому что зимой по утрам комнаты выстывают, но он отнекивался: мол, удобства, конечно, — вещь хорошая, но будет ли там то, что ему послано судьбой? Ведь вечером, когда усадьбу покидали последние экскурсионные группы и в Михайловском становилось необычайно тихо, директор мог снова сесть у окна с видом на Сороть. А потом склониться над очередной рукописью. Порой ему казалось, что рядом незримо появлялся сам Александр Сергеевич, и у них продолжалась беседа, начавшаяся еще когда хранителю Пушкиногорья было чуть больше сорока…

У него постоянно кто-то гостил. Например, мой добрый знакомец поэт Михаил Александрович Дудин рассказывал, как обожает оказаться в этом доме, где живой царственный петух на столбе сторожит дверь, за которой — колокола, самовары, книги: «Сколько вечеров мы прокоротали за разговорами около лежанки в заставленной книжными полками квартире Семена Степановича или гуляя по тропинкам и аллеям заповедных парков и лесов — уму непостижимо! Он знает Пушкина, как никто. Знает по-своему». А еще Дудин вспоминал, как в 1949-м, 6 июня, люди входили в домик Арины Родионовны, разувшись, чтобы не запачкать полы и не спугнуть той святой тишины, которая свойственна только высокому духовному настрою…

* * *

КТО имел драгоценную возможность с Семеном Степановичем общаться, слушать его вдохновенные монологи, не мог не поддаться притягательной силе столь значительной личности. В дни пушкинских праздников он сам вел экскурсии по заповеднику, и замирали все вокруг — маститые поэты и прозаики, критики и литературоведы, журналисты и многочисленные паломники. Он говорил о Пушкине, как о близком своем соседе. Они и впрямь соседствовали домами, только в разное время, и оставались одни в зимней глуши: один — в опальной ссылке, другой — в добровольном заточении ради дел во благо и самого поэта, и всей этой земли. Гейченко был с Пушкиным «на дружеской ноге», но не по-хлестаковски, а по праву духовного родства.

Впрочем, далеко не все принимали его новшества. К примеру — «златую цепь на дубе том», выкованную из менее благородного металла, но с соответствующей цитатой крупными печатными буквами. Конечно, эта «наглядная агитация» могла и раздражать. Но она и рассчитана была не на высоколобых интеллектуалов, коим так не нравилась, а скорее — на вечно галдящее «младое племя» школьников, пачками доставляемое сюда на экскурсионных автобусах. Однако росли вдоль михайловских тропок, «неведомых дорожек», вполне натуральные грибы, и рука не поднималась сорвать ядреный подосиновик, так он вписывался в благостную тишь природного естества. Хотя никому из паломников, приехавших на поклон к Пушкину, не возбранялось набивать туески дарами леса, бродить по чащобе, собирать землянику или чернику.

* * *

И СНОВА заполняли сие волшебное пространство мальчишки и девчонки. И опять хором декламировали: «У лукоморья дуб зелёный…» Кстати: а где это самое сказочное лукоморье на самом деле находится? Оказывается, совсем рядом — неподалеку от Тригорского, между Соротью и Великой. В этом месте берега Великой расходятся, и русло превращается в покатую луговину, на которой там и сям виднеются густые кусты ракиты и ивы… И об этом нам поведал тоже Гейченко.

Его самого тут называли Хранителем Лукоморья…

Он верил, что если выйти на берег озера Кучане и крикнуть: «Пушки-и-ин!», то Александр Сергеевич обязательно отзовется…

* * *

ВСЕЙ своей жизнью свершивший духовный подвиг, Гейченко первым среди музейных работников был удостоен звания Героя Социалистического Труда. Дважды стал лауреатом Государственной премии. В феврале 1993-го отметили его 90-летие, а в августе Семена Степановича не стало. И упокоился этот дивный человек на возрожденной им земле рядом со своей драгоценной Любовью Джелаловной…

* * *

«ВНОВЬ ОТ СТОЛА ДО СЦЕНЫ…»
86 лет назад родился Владимир Рецептер

ПРИЗНАЮСЬ, дорогой читатель: впервые узрев на афише фамилию «Рецептер», я улыбнулся. Мол, вот была бы приметная, с «медицинским ук­лоном», эстрадная пара: «Рецептер и Аптекман»! (Для популяр­ных артистов «Ленконцерта» Аркадия Стучкова и Юрия Аптекма­на, как и для многих иных их коллег, я тогда — параллельно с работой в газете — немало сочинил пародийных куплетов и сти­хотворных фельетонов). Однако, когда в тот же вечер на сцене Концертного зала, что у Финляндского вокзала, увидел его Гамлета, испытал ошеломление.

Прежде мне уже доводилось встречаться с принцем датским (в столичном Театре имени Маяковского легендарную роль ис­полнял сорокалетний кинокрасавец Евгений Самойлов, а у нас, в Александринке, — тоже не первой молодости Бруно Фрейн­длих), однако, на сей раз всю шекспировскую пьесу молоденький Владимир Рецептер выдал — без партнёров, без декораций — один! Причем по всему чувствовалось: этому «премьеру» меньше всего хотелось удивить зрителя экстравагантностью формы или актерской техникой. Очень по-своему на наших глазах он под­робно исследовал трагедию необыкновенной личности, реагирую­щей на события и время н е к а к в с е.

Потом, будучи верным зрителем БДТ, я раз за разом всё больше открывал его там… Далее он обрадовал меня своей поэзией… После счастливо случилось и личное знакомство…

* * *

ПОЧТИ полвека лет назад, оказавшись по командировке в Ташкенте, заглянул я к Геннадию Мара-Новику: когда-то мы вместе учились «на журналиста» в ЛГУ, а теперь Гена редактировал главную республиканскую молодежную газету «Комсомолец Узбекистана». Конечно, после двадцатилетней разлуки воспоминаний было, хоть отбавляй. Когда прощались, Гена вдруг ска­зал: «А знаешь, ваш знаменитый Рецептер свои первые стихи опубликовал именно здесь, в нашей «молодёжке»…»

Впрочем, в ту далекую пору поэтические творения Рецептера чаще появлялись в многотиражке Среднеазиатского университета (где он учился «на филолога»), которая называлась «За сталинскую науку». Скоро там же, в Ташкенте, выпустил книжку «Актёрский цех». А я впервые восхитился его строками, когда в журнале «Юность» прочел: «Десятиклассники знать не желают классики…» Эти стихи, конечно же, сегодня актуальны еще больше: «Им наплевать, что жил когда-то в древности английс­кий драматург Вильям Шекспир…» Слава Богу, кое-кто из них приходит в театр, где порой случается чудо: «И занавес потёр­тый раздвигается, // и сцена освещается, и тут // выходит па­рень, с королём ругается, // а парня принцем Гамлетом зо­вут…» Поскольку этот самый принц «злому веку не желает кланяться», сверстникам в зрительном зале он вполне по душе. Но вот опустился зана­вес: «И кончился Шекспир, который классика, // и начался Шекспир, который — жизнь…»

Потом, после редакции узбекской «молодёжки», оказался я в Ташкентском русском драматическом театре, где давно мне знакомая Ольга Александровна Чернова, главреж, рассказала, как мощно когда-то на этой сцене студент местного Театрального института Володя Рецептер в ее спектакле «Преступление и наказание» играл Раскольникова. А еще — в постановке Александ­ра Семеновича Михайлова — Гамлета (который-то и стал как бы про­логом к тому знаменитому моноспектаклю). И другие роли. Зрители шутили: «У вас не репертуар, а рецептуар!»

* * *

ЛЕТОМ 1962-го они гастролировали в Москве, и на Рецеп­тера, который явил столичному и приезжему зрителю не только Гамлета, об­рушилась воистину всесоюзная слава. К тому же сразу семнад­цать театров стали зазывать «звезду сцены» к себе. Вдруг — звонок из Ленинграда: «Владимир Эммануилович, говорит Товс­тоногов. Пожалуйста, не принимайте ничьих предложений. Счи­тайте, что вы уже работаете в Большом драматическом…» Ну а здесь, на, так называемом, «показе худсовету», Рецептер потряс присутствующих прежде всего тем, что отказался от помощи Толубеева с Мамаевой (которые могли «подыграть», ведь в Александринке исполняли роли Полония и Офелии) и — ко всеобщему изумлению — всё за всех выдал сам!

И мне представляется совсем не случайным, а, наоборот, закономерным, что и Чацкого (эту роль Рецептер у Товстоногова буквально вытребовал), и Тузенбаха он являл нам «в очередь» именно с Сергеем Юрским — актером тоже не только талантли­вым, но и мудрым, вдобавок лично для меня давно являющимся эталоном человеческой нравственности. И ведь к тому же оба оказались великолепными как режиссеры (поэтому Товстоногов к своей профессии их ревновал, что, увы, привело к расстава­нию), как драматурги, как прозаики, как поэты. И если кто из них ставил телеспектакль, то непременно приглашал для учас­тия в нем другого. Так что совсем не случайно Владимир потом напишет Сергею: «… Я благодарен тебе за Роберта Кона, которого ты поручил мне в своей «Фиесте»… И за Пушкина, которого сыграл ты в моем «Вазир-Мухтаре»…» (А сам Рецептер и в «Смерти Вазир-Мухтара», и в «Кюхле» представал Грибоедовым — Л. С.) Я благодарен тебе за то, что ты делаешь сегодня, отвечая за многих, а может быть, и за всех. Кого я могу назвать, сравнивая с тобой в самостоянии художника и поисках новых смыслов актерского ремесла?..»

Еще среди других его ролей особенно благодарно вспоминаю Эраста в «Бедной Лизе». А в знаменитых «Мещанах» — Петра Бессеменова, причем вовсе не меланхолика, лишенного настоящей воли (как прежде театры чаще всего решали сей характер), но чело­века, в отношениях с отцом способного и на «взрыв», и на трудное понимание их обоюдной «правоты»… Одновременно со спектаклями выходили его фильмы, из которых мне больше запомнились: «Лебедев против Лебедева», «Поезд милосердия», «Мой папа — идеалист»…

* * *

ОДНАЖДЫ он предложил Товстоногову сделать инсценировку из двух частей шекспировского «Генриха IV», и тот идею одобрил. Рецептер спросил: «Георгий Александрович, если пьеса получится, вы позволите спектакль поставить мне?» В ответ услышал что-то неопределенное… Пьеса получилась, но Товсто­ногов сказал: «Ставить буду я, а вы, Володя, — играть принца Гарри». Ну что ж, значит, так тому и быть… По признанию самого главрежа, репетировал Рецептер замечательно. Однако вдруг раскрылась тайна: эту же роль предложили и Олегу Борисову. В конце концов, уже пе­ред самой премьерой, Товстоногов сделал окончательный выбор: Борисов… Один Бог знает, как его сердце тогда не разорвалось…

Но сдюжил. И даже хватило сил к столетию Александра Блока сквозь разные тернии и подводные камни всё же «пробить» на Малой сцене свою постановку его пьесы «Роза и крест». А затем там же — тоже в своём, по рассказам Достоевского, моноспектакле «Лица» — блистательно сыграть семерых персона­жей… И после он с Театром на Фонтанке попрощался…

* * *

ПОМНИТСЯ, в середине семидесятых, накануне очередного дня рождения любимого его Александра Сергеевича Пушкина, Рецептер мне темпераментно втолковывал:

— Что же это такое — пушкинская драма? Как войти в ее мир? Это необычная конкретность предположенных автором обс­тоятельств и в то же время какой-то глобальный охват мироз­дания… Необходимость психологической достоверности и стро­гая музыкальная организованность стихотворных и прозаических текстов… Таинственные ремарки, головокружительная крат­кость сцен… Страсти, крушения, вершины… Тут трудности неимоверные для практики. Кажется, что при всей разности «Бориса», «Маленьких трагедий» и поздних опытов Пушкина-дра­матурга, их следует изучать и пробовать осуществить на сцене не разно, а вместе, как части единого мира…

И следовал вывод: драматическая система Александра Сер­геевича до сих пор останется недосягаемой, пока какой-нибудь коллектив не начнет систематической, целеустремленной работы над этой системой…

Что же, этот коллектив, литературно-драматическую студию под покровительством «Ленконцерта», он создал. И спустя короткое время в зрительном зальчике музея-квартиры Достоевского увидел я грустную историю про мельника, его дочь, кня­зя… И когда прозвучали последние слова этой обрывающейся на полуслове драмы («Откуда ты, прекрасное дитя?»), в дейс­твие вступила… сама рукопись «Русалки». Да, факсимильные страницы (конечно, многократно увеличенные) оказались в ост­ром луче света, и Рецептер заставлял нас как бы приобщиться к своей скрупулезной работе литературоведа-исследователя. И узнали мы, что сцены «Русалки», оказывается, уже сто сорок пять лет публикуются в неправильном, «не пушкинском», порядке. А вот если ошибку исправить… И тогда спектакль сделал неожиданный поворот: сцены поменялись местами, исполнители — тоже, и мы вдруг поняли про мельника, его дочь и князя нечто сов­сем новое. Спектакль назывался «Предположение о «Русалке»»… А во втором отделении герой моего повествования с Иваном Краско необычно играли «Моцарта и Сальери» — исследуя самую связанность этих героев, их сиюминутное общение…

* * *

И ВОТ УЖЕ двадцать девять лет неугомонный Рецептер руководит Государственным Пушкинским театральным центром, который проводит фестивали в Москве, по России (например, ежегодные в Пскове) и за рубежом. У Центра есть своя издательская се­рия, на его базе работает театральная студия «Пушкинская школа», где Владимир Эммануилович — народный артист России, лауреат Государственной и других премий — с ученика­ми ставит хорошие (их больше сорока!) спектакли (в которых иногда играет сам) и вообще наставляет их уму-разуму…

* * *

НЕ ЗАБУДУ, как летним месяцем близ вод Финского залива, в доме творчества «Театральный», с утра до вечера (отрываясь лишь на короткую выгулку двух смешных пекинесов) корпел он над очередной рукописью. Иногда проверял только что написанное на мне. И вот теперь этот великолепный «гастрольный роман» — «Жизнь и приключения артистов БДТ» (в котором среди прочих персона­жей, между прочим, оказался не забытым и автор этих строк) — в моей домашней библиотеке. Еще там — «Прощай, БДТ!», «Ностальгия по Японии», «Записки театрального отщепенца». И роман под названием: «Узлов, или обращение к Казанове», который очень трогательными словами предварил Александр Моисее­вич Володин. Вообще на потрясающих знакомцев Рецептеру удивительно повезло, вернее — он их заслужил: вот и Анна Андреевна Ахматова подарила ему свой «Реквием», тогда для посторонних глаз абсолютно тайный; и Павел Григорьевич Антокольский с собратом по перу не только дружил, но и посвятил ему хорошие стихи; и Дмитрий Сергеевич Лихачев к его историко-литературным поискам и находкам был весьма внимателен…

Так и живет этот — в едином лице — актер, поэт, романист, филолог-исследователь, творец не существовавшего никогда прежде Театра Пушкина:

Ты видишь, перемены
судьба мне не дала:
вновь от стола до сцены,
от сцены до стола…

Попробуй, дорогой читатель, разыскать хотя бы один его поэтический томик и прочитать ну, допустим, вот это:

Когда маячит крепость
над невскою водой,
любая роль — нелепость
пред собственной судьбой…

Или:

О, Господи, прости мне Прагу,
прости бессилие и страх,
и то, что я костьми не лягу
на ленинградских площадях…

А ещё лучше — раздобудь ну хотя бы уже старую книжку «Прощание с библиотекой», куда вошел и цикл стихотворений «Савкина горка» («Михайловская повесть»), на одном дыхании, за три недели 2006-го, созданный в том чаровном месте пушкинского изгнания. И ты непременно убедишься в правоте скупого на комплименты Александра Куш­нера, который считает, что герой этого очерка «являет собой редчай­ший образец подлинного поэта, сумевшего стать еще и очень хорошим актёром».

Когда-то я ему написал:

Артист, поэт и драматург,
создатель Пушкинского центра,
тебя запомнил Петербург
с того далёкого концерта.
Ты не сбивался на фальцет,
сполна познал лихую долю.
Рецептер — это как р е ц е п т
на Независимость и Волю!

По-моему, так оно и есть…

* * *

«ДЕЛО» О ТРУДНОЙ ЛЮБВИ
История, о которой уместно поведать
в День святого Валентина

КОГДА, дорогой читатель, судьба подарила мне встречу с Флоренцией, невольно вспомнился Данте: «Я родился и вырос в великом городе, у вод прекрасных Арно…». Конечно, разыскал старинный квартал, где проживало семейство Алигьери. Там же, в двух шагах от родного дома (который спустя семь веков сохранился!), у вот этой церкви Санта-Маргарита на улочке с тем же именем, девятилетний Данте впервые узрел столь же юную Беатриче Портинари:

Едва девятое круговращенье солнца
Исполнилося в небе надо мной,
Как я уже любил…

В Дуомо, на фреске XV века, я увидел знаменитый портрет: Данте в алом плаще с «Божественной комедией» в руках. А у собора Санта-Кроче он же — изваянный в мраморе, окруженный львами, с могучим орлом у ног. Взгляд — суров. Но мне поэт больше представляется другим, слагающим, например, такие строки:

В своих очах Любовь она хранит;
Блаженно всё, на что она взирает;
Идёт она — к ней всякий поспешает;
Приветит ли — в нём сердце задрожит…

Всего-то два раза в жизни Данте видел Беатриче, но потом, и после ее ранней кончины, всю жизнь обращался к любимой в стихах, даже — спустя сорок лет:

И после стольких, стольких лет разлуки…
Я, прежде чем Её мои глаза
Увидели, — уже по тайной силе,
Что исходила от неё, — узнал,
Какую всё ещё имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир…

И другой поэт там напомнил о себе — Франческо Петрарка, который однажды тоже в церкви — авиньонской, носящей имя Святой Клары — впервые увидел Лауру (ему — двадцать три, ей — двадцать), и эта встреча пробудила в душе высокое чувство, заполнившее всю его дальнейшую жизнь:

Средь тысяч женщин лишь одна была,
Мне сердце поразившая незримо.
Лишь с обликом благого Серафима
Она сравниться красотой могла…

Свыше трёхсот сонетов посвятил он Лауре, быть вместе с которой ему тоже не было суждено — и вот уже шесть столетий звучат взволнованные строки:

Благословляю имя из имён
И голос мой, дрожавший от волненья,
Когда к любимой обращался он.
Благословляю все мои творенья
Во славу ей, и каждый вздох, и стон,
И помыслы мои — её владенья…

И когда ее не стало, он продолжал (сонет за сонетом, — еще девяносто!) воспевать свою любимую:

Я мыслию лелею непрестанной
Её, чью тень отнять бессильна Лета,
И вижу вновь её в красе расцвета,
Родной звезды восходом осиянной…

Так что едва ли гениально воспевшим Любовь, но до конца своих дней оставшимся одинокими и Данте, и Петрарке довелось отмечать День святого Валентина, который существует уже более шестнадцати веков. (А еще раньше древние римляне обычно в середине февраля устраивали фестиваль эротики, называемый Lupercalia, в честь богини любви Juno Februata). «Виновником» же нынешнего праздника, известно, явился христианский священник Валентин, который в 269-м году нашей эры вызвал в Риме гнев императора Клавдия II. Дело в том, что сей военачальник, дабы сохранить в своих солдатах воинский дух, издал указ, запрещающий легионерам жениться. Но влюбляться-то воины от этого меньше не стали, а тайно венчал возлюбленных священник из Торина по имени Валентин. Узнав про это, император разъярился, и священника приговорили к смерти. А он был влюблен в дочку тюремщика и за день до казни передал ей письмо, которое подписал: «Твой Валентин». Впоследствии — как христианского мученика, пострадавшего за веру — Валентина католическая церковь канонизировала, а в 496-м римский Папа Геласиус объявил 14 февраля Днем святого Валентина…

Вот почему именно сегодня, дорогой читатель, мне хочется вспомнить об одном уникальном судебном деле, которое случилось в середине 70-х…

* * *

ТЕПЛОХОД «Инженер Башкиров» шел в Гамбург. За кормой осталась морская граница СССР. Сутки спустя капитан вызвал к себе второго механика: «Получена радиограмма. Из Ленинграда запрашивают, известно ли вам что-нибудь о местонахождении в настоящее время гражданки Виктории Даниловой. Можете ответить на этот вопрос?» — «Могу. Она в моей каюте». В Ростоке человек, который спрятал в спальне своей каюты женщину, незаконно перешедшую государственную морскую границу СССР, и нарушительница, направлявшаяся в Гамбург, были сняты с борта судна, самолетом до­ставлены в Ленинград, аресто­ваны. И вот что показало следствие…

* * *

АЛЕКСАНДР Манелов и Виктория Данилова встре­тились случайно, но вскоре оба поняли, что жизнь друг без друга теряет всякий смысл, что если они не вместе, то меркнут все краски мира. Однако Виктория замужем, отношения с мужем трудные, у них — сынишка. Несколько месяцев оба проверяли себя — наконец Викто­рия решается на расторже­ние брака. Всё было сдела­но, как предусмотрено зако­ном, после чего Вика перее­хала к Александру. Зарегист­рировать свою новую семью договорились летом, когда у обоих наступит отпуск.

Но не всё так просто, если на твоей совести и судьба восьмилетнего сына. Викто­рия очень любит мальчика, мальчик не менее нежно лю­бит маму, однако и папу своего любит тоже, и ему сов­сем не хочется к «дяде Саше». Женщина разрывалась между чувством к Александру и любовью к ребенку.

* * *

ТЕПЛОХОД «Инженер Башкиров» между тем ходил на линии Ленинград — Гамбург — Ленинград, и Ви­ка всякий раз провожала Манелова в рейс, а в море су­довая радиостанция неизмен­но радовала второго меха­ника телеграммами: «Люблю, жду, приду встречать». Такие же добрые слова передал радист Александру и в том ап­рельском рейсе, однако по­том на причале Вики почему-то не оказалось. Манелов бро­сился к телефону, набрал до­машний номер — трубку ни­кто не поднял. Схватив такси, он мчится домой, но Вики там нет. На столе — записка: «До­рогой мой, мне не суждено быть счастливой, я больше не могу разрываться между нашей любовью и сыном…». Манелов в отчаянии: где ис­кать Вику? Может, она у Гали, подруги? Чутьё его не подвело. Застав там любимую, умоляет уйти вместе с ним, буквально силой тащит в машину, привозит домой… Всю ночь длилось объясне­ние. Александр убеждал Вик­торию в том, что их счастье — в их же руках, что она не вправе приносить себя в жертву сыну, что со временем мальчик поймет, как нелегко матери дался этот шаг и поче­му она на него все-таки реши­лась. Наконец Александру по­казалось, что Вика с ним согласна, что она его не покинет…

* * *

КАК ОБЫЧНО, в одиннадцать утра, они поднялись на судно — Вика ведь и раньше всегда провожала Са­шу в рейс, желая счастливо­го пути. К ним в каюту зашел общий друг, старший по возрасту, тоже моряк. Ему, как и многим на корабле, очень нравились отношения Саши и Вики, он болел за их дальнейшую судьбу. Александр рассказал другу о переживаниях, которые достались на его долю за прошедшие сутки, и тот предложил Вике: «Я в этот рейс не иду, по­звоню вам завтра, мы встретимся и всё обсудим». «Позвоните», — ответила Виктория, и назвала телефон… подруги. Манелов побледнел: значит, она сегодня в его дом не вернется, значит, она еще колеблется?.. Александру стало страшно: если сейчас он уйдет в море, любимая для не­го будет потеряна. И тогда следует отчаянное решение: «Вика, останься со мной! Уйдем в рейс вместе». — «Ты с ума сошел! Как можно?» — «Умоляю! Только — вместе, в субботу судно возвратится». — «Но меня же завтра ждут на работе». — «Мы дадим радиограмму». — «Саша, опомнись! Ты забыл о долге, о чем угодно!» — «Я не выпущу тебя из ка­юты».

Уговоры, мольбы, слезы… И вот — отчаянный шаг, связанный с нарушением долга советского моряка, с нарушением существующих инструкций и правил. Манелов дверь каюты не открыл.

* * *

А НА БЕРЕГУ, в санатории, где Вика работала врачом, действительно получили телеграмму о том, что она неожиданно вынуждена выехать в Ригу и вернется в субботу. Но ее мать ничего об этой депеше не знала и в отча­янии (с дочерью что-то слу­чилось!) обратилась за по­мощью в милицию. При этом было высказано предположе­ние: вероятно, дочь, желая расстаться с Манеловым, объ­явила ему свое решение, а он, должно быть, в отместку ее убил… Так поиски привели в морской порт. Дальнейшее уже, как говорится, дело тех­ники…

* * *

В ХОДЕ следствия также выяснилось, что ни у кого из них не было и минутного умысла покинуть Родину. Александр в самом начале рейса даже попросил командование корабля вычеркнуть его из списка увольняемых на берег… Но, тем не менее, какими бы высокими личными чувствами Манелов ни руководствовался, государственная граница незаконно пересече­на, и он — организатор этого правонарушения.

Так, по собственной вине, Манелов перечеркнул, по сути, всё доброе, что уже успел сделать в своей жизни. Сын потомственного моряка, отдавшего службе в советском морском флоте более сорока лет, Александр с отличием окончил Высшее мо­реходное училище и быстро вырос до ответственной должности на крупном новейшем теплоходе. Способный специ­алист, председатель научно-технического совета судна, лауреат всесоюзного конкурса молодых инженерно-техни­ческих работников, удостоен­ный к тому же медали и по­четной грамоты ВДНХ…

* * *

ПЕРЕХОД государственной границы, который карался по нашему закону в со­ответствии с требованиями статьи 83-й Уголовного кодек­са РСФСР, — преступление умышленное, и никакие моти­вы не могли служить оправда­нием нарушения требований закона. Однако защита в сво­их доводах подчеркивала: в данном деле нельзя не учесть, что «умысел Манелова был направлен главным образом на то, чтобы остаться с любимой женщиной». Увы, «пробуждение» влюбленных вышло очень горьким: оказаться лишенными свобо­ды! В этой столь не обычной обстановке они многое пере­думали, многое поняли… Но чувства… Их чувства друг к другу не уменьшились ни на волосок, наоборот, окрепли, выросли. Как-то во время свидания с адвокатом в следственном изоляторе Манелов спросил: «Не можете ли принести мне ландыши?» — «Зачем они вам?» — «Попрошу администрацию передать Вике»… В своем последнем слове на суде Александр сказал: «Никакой корысти у меня не было. Просто без Вики не представляю себе жизни». Из последнего слова Викто­рии: «Я виновата в том, что и у меня, и у Саши чувства взя­ли верх над разумом».

Рассмотрев об­стоятельства дела, судебные органы пришли к выводу, что Манелов и Данилова соверши­ли опасное преступление, за которое предусмотрено нака­зание в виде лишения свобо­ды. Однако, учитывая лич­ность каждого подсудимого, сочли возможным применить к ним условное осуждение.

Вот как! Для родимого отечества это решение было воистину невероятным: может быть, впервые после 1917 года советский суд встал на защиту Любви!

И однажды в дверях здания на Литейном проспекте под вывеской «Юридическая консультация», где принимал знаменитый адвокат Хейфец, появились счастливые Саша и Вика. Протянули Семену Александровичу огромный букет роз, расцеловали своего защитника и, взявшись за руки, выбежали за порог…

* * *

ТОГДА ЖЕ, дорогой читатель, почти полвека назад, я коротко поведал об этой истории читателям «Смены». Главный смысл написанного сводился к тому, что подобным решением суда можно только гордиться. Однако партком Балтийского морского пароходства тут же направил в Ленинградский обком КПСС гневное послание: мол, «Смена» защищает изменников Родины! Завистливые коллеги — вопреки решению суда — не могли простить Манелову его ум, талант, красоту, даже его любовь, на которую сами, очевидно, не были способны. Само собой, обком сей донос принял к сведению, и моя заметка была официально расценена как «грубая политическая ошибка» — со всеми для автора вытекающими последствиями…

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.