Ромен Гари: Шоненбаум и Глюкман. Перевод с французского Эдуарда Шехтмана

Loading

Каждый раз, когда Шоненбаум пытался ему втолковать, что гестапо больше нет, что Гитлер мёртв, а Германия повержена, он только пожимал плечами да напускал на себя плутоватый вид: он-то знает лучше, он не даст заманить себя в ловушку…

Шоненбаум и Глюкман

 Ромен Гари

Перевод с французского Эдуарда Шехтмана

… Ламы, индейцы, безводные плато, вечные снега, мёртвые города, орлы, искатели золота в тропических долинах, гигантские бабочки — это Боливия.

Шоненбаум грезил о Ла-Пасе, её столице, почти каждую ночь в течение тех двух лет, что был узником концлагеря Торенберг, в Германии, и когда американская армия открыла лагерные ворота — для него это стало возвращением с того света, — он начал бороться за боливийскую визу с упорством, на какое способны лишь люди, одержимые навязчивой идеей. Шоненбаум был портным из Лодзи, наследником великой традиции, славу которой стяжали пять поколений еврейских портных. Он обосновался в Ла-Пасе и, после нескольких лет труда до седьмого пота, сумел-таки заявить о себе, а там и зажил в относительном достатке под вывеской «Шоненбаум, парижский портной». Заказы прибывали, и вскоре он занялся поисками помощника. Это было отнюдь нелегко: индейцы с высоких плато Анд дают миру на редкость малое число «парижских портных», потому что пальцы их не очень-то ладят с иголкой. Шоненбаум должен был тратить слишком много времени для обучения их начаткам портновского искусства, чтобы такое сотрудничество могло стать прибыльным. После нескольких попыток он вынужден был смириться с тем, что и дальше останется один, несмотря на всё растущую клиентуру. Но неожиданная встреча повернула дело таким образом, что трудно было помешать себе не усмотреть в том перст Провидения, каковое явно к нему благоволило, ибо из трёхсот тысяч его лодзинских соплеменников он оказался в числе немногих уцелевших.

Шоненбаум жил в верхней части города, и караваны лам проходили ранним утром под его окнами. По требованию властей, озабоченных приданием столице современного вида, улицы Ла-Паса были закрыты для этих животных, но так как они служили единственным транспортным средством на тропах в горах, где дороги пока только ожидаются, то зрелище лам, покидающих зарёю городские окраины с поклажей из ящиков итюков, ещё долго будет обычным для всех посещающих страну.

Каждое утро, отправляясь в свою мастерскую, Шоненбаум встречал такие караваны; он, надо сказать, очень любил лам, не слишком понимая за что, может, просто потому, что в Германии их не было. Два или три индейца вели к отдалённым деревенькам в Андах караваны порой из тридцати животных, способных нести груз, превышающий во много раз их собственный вес.

Так вот однажды — едва взошло солнце — Шоненбаум, спускаясь по дороге, поравнялся с одним из этих караванов, вид которых всегда вызывал у него дружескую улыбку. Он замедлил шаг и протянул руку погладить идущее животное. Никогда он не гладил ни кошек, ни собак — их было полно и в Германии, никогда не слушал птиц — и в Германии они рассыпали свои трели. И понятно — пребывание в лагере уничтожения сделало его несколько сдержанным по отношению к немцам… Он коснулся ламы, когда глаза его задержались на фигуреиндейца, семенившего рядом. Человек был бос, в руках палка, вначале Шоненбаум не обратил на него внимания, едва не проскользнув рассеянным взглядом мимо его лица. А лицо это было желтоватым, измождённым, имело такой морщинистый, задубелый вид, будто сформовали его века физиологического прозябания. Но что-то знакомое, уже виденное, что-то пугающее и кошмарное толкнуло внезапно в сердце Шоненбаума и пробудило в нём крайнее волнение, тогда как память ничего ещё не подсказывала. Где он видел этот беззубый рот, эти большие и кроткие карие глаза, смотревшие на мир, словно отверстые раны, этот унылый нос и печать постоянного упрёка на лице?.. И вдруг портного, уже двинувшегося вниз, будто озарило. Он обернулся и глухо вскрикнул:

— Глюкман! Что ты здесь делаешь?

Машинально он произнёс это на идиш, но человек, окликнутый им, прыгнул в сторону, как огнём обожжённый. Потом побежал вдоль дороги, преследуемый Шоненбаумом с резвостью, которой он за собою не знал, а ламы с их надменным видом продолжали размеренным шагом свой путь. Он догнал мужчину на повороте дороги, схватив за плечо, заставил остановиться. Глюкман! Никакого в том сомнения: те же черты лица, то же воплощённое страдание… Он стоял, спиной прижавшись к скале красного цвета, открытый рот обнажал голые десны.

— Это же ты, — хрипел Шоненбаум. — Говорю тебе, это ты!

Глюкман отчаянно затряс головой.

— Не я это, не я! — заорал он тоже на идиш. — Меня зовут Педро, я тебя не знаю!

— И где это ты научился говорить на нашем языке? — осведомился портной с ехидцей. — Не в детском ли саду Ла-Паса?

Рот Глюкмана раскрылся ещё шире. Он бросил затравленный взгляд на лам, будто взывая к их помощи. Шоненбаум отпустил его.

— Чего ты боишься, несчастный? — спросил он. — Я твой друг. Кого ты хочешь обмануть?

— Меня зовут Педро! — взвизгнул Глюкман пронзительным умоляющим голосом — снова на идиш.

— Настоящий мишуге, — протянул Шоненбаум с жалостью. — Значит, тебя зовут Педро… А это?..

Он схватил руку Глюкмана и взглянул на его пальцы: ни одного ногтя…

— Это индейцы вырвали тебе ногти с корнем?

Глюкман теснее прижался к камню. Рот его медленно закрылся, по щекам потекли слёзы.

— Ты меня не выдашь? — пробормотал он.

— Тебя выдать? — отозвался Шоненбаум.— Кому тебя выдать? И за что?

Ужасная догадка вдруг сжала ему горло. Лоб покрылся испариной. Он почувствовал страх — отвратительный страх, будто дохнуло на него чем-то гибельным. Кулаки его сжались.

— Но всё кончилось! — вскричал он. — Пятнадцать лет как всё кончилось. Кончилось!

На длинной и тощей шее Глюкмана судорожно дёрнулся кадык. Легкая гримаска скользнула по лицу и тотчас исчезла.

— Они всегда так говорят! Не верю в их басни!

Шоненбаум набрал в лёгкие воздух: всё это происходило на высоте четыре тысячи метров. Но он ясно сознавал, что высота здесь ни при чём.

— Глюкман, — сказал он почти торжественно, — ты всегда был дурачиной, но всё-таки сделай усилие! Всё кончилось! Нет больше Гитлера, нет СС, нет газовых камер. У нас теперь своя страна, Израиль. Своя армия, своё правосудие, правительство! Всё кончилось! Незачем больше прятаться!

— Ну да! — ухмыльнулся Глюкман. — Со мной это не пройдёт.

— Что не пройдёт? — оторопело спросил Шоненбаум.

— Израиль! — объявил Глюкман.— Его нет.

— Как это нет?— гаркнул Шоненбаум, топнув ногой. — Есть! Ты что, газет не читаешь?

— Ха! — только и выдохнул Глюкман с видом бесконечно хитрым.

— Даже здесь, в Ла-Пасе, есть израильский консул. Можно получить визу. Можно туда уехать!

— Со мной не пройдёт! — стоял на своём Глюкман. — Всё это штучки немцев.

Шоненбаума пробрал мороз по коже. Его особенно испугал едва ли не высокомерный вид Глюкмана. «А если он прав?» — подумал Шоненбаум. Немцы куда как способны на подобные трюки. Приходишь в указанное место с бумагами, что ты еврей, и тебя готовы бесплатно перевезти в Израиль. Все в сборе, садят на корабль и — прямиком в лагерь уничтожения… «Боже мой, — чуть ли не застонал он, — что я себе тут напридумал?» Он отёр лоб, попытался улыбнуться. И тогда услышал, как Глюкман говорит по-прежнему тоном превосходства человека осведомлённого:

— Израиль — это уловка, чтоб собрать нас вместе… кто спрятался, а после — газом… Неглупо придумано. Уж немцы это умеют. Хотят заманить туда всех до последнего — и одним ударом… Знаю я их.

— Послушай. У нас своё еврейское государство, — повторил Шоненбаум мягко, как если б обращался к ребёнку. —Премьер-министра зовутБен-Гурион. Есть армия. Нас приняли в Организацию Объединённых Наций. Всё кончилось, говорят тебе.

— Со мной не пройдёт, — твердил как заведённый Глюкман.

Шоненбаум обнял его за плечи.

— Вот что, — сказал он. — Ты будешь жить у меня. Мы сходим к доктору. Всё уладится.

Ему понадобилось дня два, чтобы как-то сорентироваться в бессвязных речах несчастного: после освобождения, которое тот приписал временным раздорам среди антисемитов, Глюкман чудом, в послевоенном хаосе, оказался в Боливии, там спрятался на высоких плато в Андах, уверенный, что со дня на день всё повернётся к старому и тогда, выдавая себя за караванщика, ему, может, и удастся ускользнуть от гестапо. Каждый раз, когда Шоненбаум пытался ему втолковать, что гестапо больше нет, что Гитлер мёртв, а Германия повержена, он только пожимал плечами да напускал на себя плутоватый вид: он-то знает лучше, он не даст заманить себя в ловушку. Когда же Шоненбаум показывал ему фото из жизни Израиля — вот они, его школы, его армия, его смелые и решительные молодые люди, — Глюкман начинал вдруг возносить молитву за мёртвых, он оплакивал эти невинные жертвы, которых коварному врагу удалось собрать вместе, как во времена варшавского гетто, чтобы легче было их уничтожить.

Шоненбаум знал давно, что он, Глюкман, слаб рассудком, вернее, что рассудок его сопротивлялся не так упорно, как тело, безмерному насилию, которому его подвергали. В лагере он был излюбленной жертвой гауптмана Шульца, командира СС, костолома-садиста, тщательно отобранного начальством среди других садистов и который вполне оправдал оказанное ему высокое доверие. По какой-то неведомой причине он сделал несчастного Глюкмана мишенью для своих зверств, и никто из узников — а уж они-то были доками по части таких прогнозов — и помыслить не мог, что Глюкман вырвется из его лап живым…

Как и Шоненбаум, он был портным. Хотя его пальцы и поутратили немного навыки обращения с иголкой, довольно скоро он настолько обрёл былую форму, что мастерская «парижского портного» смогла наконец противостоять наплыву заказов. Глюкман никогда и ни с кем не разговаривал, работал в тёмном углу, сидя на полу за стойкой, укрывавшей его от глаз посетителей. Порой в его взоре горел огонь адского понимания, абсолютного всеведения, которые подчеркивала мимолётно скользившая по губам язвительная улыбка. Дважды он пытался сбежать: в первый раз, когда Шоненбаумпоходя заметил, что сегодня — шестнадцатая годовщина разгрома гитлеровской Германии, а в другой — когда пьяный индеец принялся горланить на улице, что «скоро большой начальник спустится с гор и возьмёт все дела в свои руки».

Только спустя месяцев шесть после их встречи, на Йом-Кипур, в Глюкмане стали заметны перемены. Он казался теперь более уверенным в себе, почти безмятежным, будто оттаявшим. Работая, он уже не прятался, а войдя как-то утром в мастерскую, Шоненбаум услышал и вовсе невероятное: Глюкман пел. Точнее, проборматывал низким голосом старинную еврейскую песню с российских окраин. Он искоса глянул на своего друга, поднёс нитку к губам, послюнил её, продел в иголку и снова принялся выводить грустную и нежную мелодию. У Шоненбаума мелькнула надежда: быть может, ужасные воспоминания, одолевавшие несчастного, стали меркнуть? Обычно после ужина Глюкман сразу же укладывался на матрасе, который он положил в заднюю комнату мастерской. Впрочем, спал он мало, подолгу лежал свернувшись клубком, уставясь в стену невидящим взглядом…

Однажды вечером, уже после работы, вернувшись в мастерскую за забытым ключом, Шоненбаум с удивлением застал своего друга поспешно складывающим в корзину холодную снедь. Портной взял ключ, вышел и, укрывшись за большими воротами, стал ждать.Он увидел, как Глюкман выскользнул с корзиной в руке и скрылся в полутьме. Шоненбаум проследил, что помощник его ненадолго исчезает каждый вечер с полной корзиной, а когда возвращается, корзина пуста, на лице же —выражение лукавое и удовлетворённое, будто провернул он только что превосходное дельце. Портного подмывало спросить Глюкмана, для чего затевались эти ночные вылазки, но, зная его скрытную и пугливую натуру, решил промолчать. Как-то, терпеливо сидя в засаде, он увидел осторожную фигуру, покидавшую мастерскую ради таинственной цели, и, держась в отдалении, двинулся вослед.

Глюкман шёл быстро, жался к стенам, возвращался порой на свои следы, как если бы старался сбить с толку возможного преследователя. Эти предосторожности разожгли любопытство портного до крайности. Он перебегал от одних ворот к другим, прячась в случаях, когда его помощник замедлял шаги прежде, чем обернуться. Темнота сгущалась, и не раз Шоненбаум едва не терял его из виду. Несмотря на полноту и слабое сердце, ему всё-таки удавалось не отставать. Наконец Глюкман юркнул в один из дворов на улице Революции. Портной подождал и чуть ли не на цыпочках последовал за ним. Он оказался в караванном дворе большого рынка Эстунсьон, откуда нагруженные ламы каждое утро начинали свой путь к горам. Индейцы спали на соломе, брошенной прямо на землю, в нос бил запах навоза. Ламы тянули вверх свои длинные шеи среди ящиков и тюков. Второй выход, напротив первого, вёл на слабо освещенную улочку. Глюкман куда-то исчез. Портной постоял с минуту и решил уйти домой короткой дорогой через второй выход.

Он сделал несколько шагов по улочке, как внимание его привлёк свет керосиновой лампы, пробивавшийся сквозь подвальное окно. Он рассеянно взглянул за стекло и замер, увидев Глюкмана. Тот, стоя у стола, вынимал из корзины колбасу, бутылку пива, красный перец, хлеб — всё это он положил перед кем-то, сидящим на табурете спиной к окну. Человек что-то сказал, и тут же Глюкман, живо пошарив в корзине, выложил на скатерть сигару. Портной с трудом отвёл взгляд от лица своего друга: оно пугало. Глюкман улыбался. Но его широко открытые, неподвижные, блестящие глаза придавали этой странно торжествующей улыбке оттенок безумия. Внезапно человек повернул голову… Шульце из Торенберга! Секунду-другую Шоненбауму казалось, что ему мерещится, что зрение подводит его. Однако, если и было лицо, которое он не сумел бы когда-нибудь забыть, то вот оно, лицо сидящего в подвале чудовища. Сразу вспомнилось, что говорили о Шульце после войны, то ли тот умер, то ли прячется где-то в Южной Америке… Сейчас он перед ним: надменная тяжёлая морда под волосами-щёткой, глумливая ухмылочка на губах. Но было нечто ещё более страшное, чем явление этого изверга, — сам Глюкман. По какому непостижимому извращению мог он находиться здесь, рядом с тем, кто издевался над ним так долго и с таким сладострастием, — каков же был механизм помешательства, заставлявший его кормить своего мучителя каждый вечер, вместо того, чтобы убить или выдать полиции? Шоненбаум чувствовал, что в уме его всё путается, то, что он видит, переходило в своём ужасе границы мыслимого. Он пытался крикнуть, позвать на помощь, поднять людей, но всё, что сделал — это поднёс к горлу руки; голос ему не повиновался, он застыл, напряжённо глядя, как жертва открывает бутылку пива и наполняет стакан своему палачу. Портной, должно быть, оставался какое-то время в полном помрачении: абсурдность происходящего словно выключила его из реальности. И только услышав рядом подавленный вскрик, очнулся — при свете луны он увидел Глюкмана. Оба смотрели друг на друга, один — с негодованием, в ошеломлении, другой — с почти жестокой улыбкой на лице, глаза его сверкали в каком-то ликующем безумии… Шоненбаум глухо простонал, едва узнавая свой собственный голос:

— Он день за днём мучил тебя целый год! Он тебя истязал, он распинал тебя! И не позвать полицию, а каждый вечер таскать ему еду… Возможно ли это? Или всё это мне снится? Как ты решился на такое?

На лице Глюкмана появилось выражение глубокой хитрости, и портной услышал слова, которые подняли волосы на его голове, пронзили его сердце:

Он обещал быть со мной добрее в следующий раз!

Print Friendly, PDF & Email