Владимир Фридкин: Рассказы

Loading

Иван Тимофеевич и Раиса Ивановна поселились в Пардесхане, маленьком тихом городке между Тель Авивом и Хайфой. Там они прожили десять лет. Когда Иван Тимофеевич умер, Раиса Ивановна похоронила его на еврейском кладбище недалеко от моря. Кладбище стояло на холме среди старых согнутых временем оливковых деревьев. Ева видела эту могилу. Белый остроконечный камень с надписью на иврите и “моген довидом”. А под шестиконечной звездой выбито по-русски “Ивану от Раисы”.

Рассказы

Владимир Фридкин

Юбилейное сочинение
(подражание Курту Тухольскому) 

Недавно праздновали 200-летие со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина. Юбилеи Пушкина отмечают каждые 50 лет. Один — со дня рождения, другой — со дня смерти. Жизнь Пушкина была короткой, всего 37 лет. Да и сейчас в России люди живут недолго. Так что средний россиянин проживает один, два пушкинских юбилея, не больше. Может быть в двадцать первом веке жизнь в России, наконец, наладится. И пушкинских юбилеев у каждого будет побольше. Предсказать трудно.

В школе принято к пушкинскому юбилею писать сочинение. Первый юбилей для меня и моих сверстников случился в 1937 году, когда отмечали 100-летие со дня гибели поэта. Мы были тогда в первом классе и сочинений еще не писали. Зато с 1950 года у меня сохранилась чья-то тетрадка в косую линейку с сочинением на тему “Пушкин и Сталин”. Дело в том, что в 1949 году отмечали сразу два юбилея. Пушкину исполнилось 150 лет, а Сталину — 70. Вот этот текст.

“Сравнивая Пушкина с товарищем Сталиным, необходимо указать на их сходства и различия. Пушкин был гений русской литературы. А товарищ Сталин — гений всех времен и народов. Оба академики. Но товарищ Сталин, сверх того, — корифей науки.

Живи Пушкин в наше замечательное время, его стихи были бы отмечены Сталинской премией первой степени. Оба, и Пушкин и товарищ Сталин, много занимались языком. Пушкин создал русский литературный язык. А товарищ Сталин написал “Марксизм и вопросы языкознания”. Пушкин свободно говорил и писал по-французски, знал английский и итальянский. Думаю, что и товарищ Сталин владеет иностранными языками, но говорить на них стесняется из-за акцента. Да это ему и не нужно, так как по-русски уже говорит пол Европы, а скоро будет говорить весь мир.

Пушкин хоть и боролся за свободу, но был декабристом. И поэтому страшно был далек от народа. А товарищ Сталин — плоть от плоти народа и, как вождь всего прогрессивного человечества, борется за освобождение всех народов. Он уже освободил пол Европы и скоро освободит вторую половину. В то время как Пушкин осуждал сепаратизм Польши и разоблачал буржуазного польского националиста Адама Мицкевича, товарищ Сталин поднял над всем миром знамя пролетарского интернационализма и скоро покончит со всеми космополитами, как у нас в стране, так и за ее пределами. В этом отношении Пушкин не был последователен. Он не сотрудничал с органами, вовремя не раскрыл заговор двух французов-космополитов и поэтому пал их жертвой. Наверняка они были еще и сионистами. Прояви Пушкин бдительность и сигнализируй о них Бенкендрофу, у которого были горячее сердце, холодная голова и чистые руки, — и враги народа были бы разоблачены.

Пушкин прославил любовь.

Я вас люблю — чего же боле?
Что я могу еще сказать?

писала Татьяна Онегину. Но Пушкин любил только женщин, хотя не все женщины отвечали ему взаимностью. А товарищ Сталин любит всех трудящихся, без различия пола. Конечно, за исключением вредителей и врагов народа. И эта любовь взаимна.

Великий Сталин — Генеральный секретарь ЦК КПСС и генералиссимус. Пушкин же был всего лишь камер-юнкер, то есть по-современному не более чем член КПСС или, в крайнем случае, кандидат в члены Политбюро. Но мы чтим Пушкина как величайшего поэта. Хотя и товарищ Сталин писал в детстве выдающиеся стихи. Если бы он писал их и дальше, еще неизвестно, кто стал бы более великим поэтом”.

Под сочинением учитель написал: “За раскрытие темы — 5, за орфографию — 3”. Красным карандашом отмечено пятнадцать орфографических ошибок, а в цитате из Пушкина “Я вас люблю” исправлено на “Я к вам пишу”.

Жираф

На одной литературной тусовке разгорелся спор. Спорили две дамы. Одна, жена известного писателя, худощавая с сухим нервным лицом, сетовала на отсутствие журнала “Литература и жизнь”. Дескать, “Наука и жизнь”, “Химия и жизнь” — известные читаемые журналы. Недавно появилась “Медицина и жизнь”. Между тем, связь литературы с жизнью — это так важно, особенно в наше нелегкое время. Дама говорила нервно и взволнованно, как будто о чем-то заветном. Ей возражала телевизионный редактор, седая очень полная дама. Телевизионная дама непрерывно курила и высказывалась спокойно и равнодушно. От этого ее реплики казались убедительнее, и злее.

— Какая уж тут “Литература и жизнь”? Это при нашей-то нищете? И потом литература и есть жизнь. А графомании и так хватает. Пишут Бог знает о чем…

Нервная дама, видимо принимая это на свой счет, вернее на счет своего мужа, распалялась еще больше.

Тут в разговор вступил совершенно лысый мужчина, сидевший до этого молча в углу. Он был преподавателем математики в одном из московских вузов и неизвестно, как попал в литературную компанию. Говорил он тихо, к тому же заикался. Но что-то было в нем такое, что сразу успокоило писательскую жену. Спор стих и все прислушались.

— Так вы говорите, литература и жизнь?, — сказал он, ни к кому не обращаясь. Что литература — это сама жизнь? Не буду спорить. Хотя Блок, например, отрицал эту связь, говорил, что цели литературы и вообще искусства человеку не могут быть известны, что они непознаваемы. И все-таки связь есть. Иногда таинственная, ускользающая, но есть. Да вот судите сами. Женился я на польке. Она тоже математик, и познакомились мы еще студентами МГУ. Помните у Пушкина: “Нет краше царицы польской девицы”. Ужас до чего была хороша. Любил я ее крепко. Родилась дочь, назвали Надей. Я в Наденьке души не чаял. Надя подавала надежды, серьезно занималась математикой и литературой. Увлекалась поэтами Серебряного века. Ей было лет девять, когда Симонову удалось напечатать “Мастера и Маргариту”. Она обклеила фотографиями Михаила Афанасьевича все стены в своей комнате. А я был еврейским папой и мужем. Всем известно, что такое еврейский муж. Значит надежный, заботливый, преданный. Недавно ездил я к сестре в Израиль и открыл для себя, что там, в Израиле, это понятие начисто отсутствует. Разводов там хватает, как и у нас, как повсюду. Живут там одни евреи, а еврейских мужей нет. Конечно, многое зависит от характера человека, от воспитания. Но главное не в этом. Семья в странах рассеянная веками была для евреев приютом, укрывавшим их от враждебного мира. Поэтому и была крепкой.

Да… Это я к тому говорю, что в тот год, когда Наденька вместе со всеми прочла “Мастера”, жизнь наша раскололась. Жена завела роман на стороне. А я узнал об этом случайно. И долго не мог поверить. А когда убедился, совсем потерял голову. Перестал есть и спать. Не знал, как жить дальше. Обо всем узнала моя аспирантка и взялась за меня. Поехала со мной на конференцию в Вильнюс. Ну а там, сами понимаете… В общем у аспирантки — любовь и серьезные планы. А я только о доме и думаю. А дома нет. На Наденьку я без слез смотреть не мог. Похудела, с нами не разговаривает. А ведь она все понимала. Вечерами закроется в своей комнате, готовит уроки, читает. И такая в квартире тишина, что слышно, как у соседки ходики тикают.

Прошло около полугода. Я мотался между двумя домами, своим и аспирантки, и не знал, что делать. Ведь и подругу мою понять можно. Ей-то за что страдать? И меня любит. Стал я подумывать об уходе. И почти решился. Как-то зашел к дочке в комнату. Наденька держала в руках книжку. Спросила, хочешь прочту стихи Гумилева. Я сказал: прочти, пожалуйста.

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

Я посмотрел на тонкие худые руки, державшие книжку, и заплакал.

Лысый математик замолчал и телевизионная дама спросила:

— И вы остались?

— И я остался.

Про спор все как будто забыли. Говорили о постороннем, пили чай. В конце вечера писательская жена, вспомнив рассказ, спросила математика:

— А как же ваша аспирантка?

— Это было трудное время и для нее, и для меня. Но в конце концов она удачно вышла замуж. Сейчас живет в Париже, работает там в “Эколь Нормаль”. У нее трое детей. Недавно жену пригласили в Париж на математический конгресс, и мы поехали вместе. В один из дней моя бывшая ученица и ее муж показывали нам Париж. На их ситроене мы проехали через весь город, от Монмартра до Монпарнаса. На улице Риволи я увидел в витрине магазина фарфорового жирафа и попросил остановиться. Парковка там трудная. Я вышел, а они поджидали меня за Пале-Руаялем. Жираф оказался дорогим, из сервского фарфора, и я заплатил за него все деньги, какие были. Жена все допытывалась, зачем я его купил. Что я мог ей сказать? Я подарил жирафа Надиньке. Она тоже удивилась. Видимо забыла, как когда-то читала мне Гумилева.

Кто прав, Тютчев или Губерман?

Сейчас, когда цитируют две хорошо известные строчки из Федора Тютчева:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить…

Тут же вспоминаются две строчки из Игоря Губермана:

Пора уже, так вашу мать,
Умом Россию понимать.

Налицо противоречие. Противоречие во мнениях, высказанных поэтами середины девятнадцатого и конца двадцатого века. Так, может быть, и в самом деле пора? Пора понимать Россию умом? И мнение Тютчева устарело?

Вспоминаю один случай. Лет тридцать тому назад в Москве, на углу улиц Вавилова и Дмитрия Ульянова начали стройку. Ее было видно из окна моего дома. Огородили место, завезли плиты, заложили фундамент. Кажется, строители называют это “нулевым циклом”. “Нулевой цикл” сохранялся с десяток лет. Вид у него был унылый. Грязный пустырь, зимой припорошенный снегом, — на сотню метров. На бугре между проезжей улицей и пустырем — пивная. Перед пивной — группами, по трое, поправляющиеся с утра мужички. Кто с кружкой, кто с пол литровой банкой. Мужичков пошатывало. То ли от ветра, то ли от удовольствия. С бугра на тротуар текли желтые ручьи, оставлявшие в снегу глубокие борозды. То ли пиво, то ли моча…

Говорили, что будут строить музей Дарвина. Я еще тогда недоумевал, почему именно Дарвина. Спору нет, Дарвин — великий ученый. Но великих ученых много. Например, Менделеев. Дарвин жил в Англии, а Менделеев ближе — в Санкт-Петербурге. А Ломоносов и Павлов еще ближе — в Москве.

Тридцать лет спустя музей Дарвина достроили. Напротив моего дома вырос огромный мраморный дворец, окруженный красивой чугунной решеткой. Просторные залы музея поражали великолепием. А пивную, конечно, снесли.

В начале восьмидесятых я приехал в Лондон гостем Английского Королевского Общества. Тогда же, воспользовавшись случаем, посетил имение Лутон Ху под Лондоном, принадлежавшее английским потомкам Пушкина. Живший там хозяин имения сэр Николас Филипс за чаем представил меня своей гостье. Леди Вейджвуд оказалась потомком Чарльза Дарвина. Дарвин был женат на дочери Вейджвуда, родоначальника знаменитого английского фарфора. Отсюда и имя новой знакомой. Мы разговорились. Леди Вейджвуд интересовалась Россией, спросила о новостях. И я, между прочим, сказал ей, что напротив моего дома строится музей Дарвина. Мое сообщение вызвало у нее крайнее изумление.

— Музей Дарвина в Москве? — пожилая леди раскрыла глаза и сделала паузу — Я слышала, что люди в России нуждаются. Не хватает домов, питания, одежды… Знаете, мы, Вейджвуды, — состоятельная семья. Но ни в Лондоне, ни в Уэллсе, где у нас есть земля, мы не могли бы построить музей моего знаменитого предка. А если попросить денег у правительства, наверняка откажут. Да нам и в голову не приходило. И, если я не ошибаюсь, Дарвин в России не был… Нет, это просто поразительно!

Тютчева леди Вейджвуд не читала, и я, как мог, перевел ей две хорошо известные строчки. С тех пор я на стороне Тютчева.

Иван

Эту историю рассказала Ева Лившиц, жена моего друга Гриши, альтиста из Цюрихской оперы.

Когда-то, в начале семидесятых, Ева, Гриша и его брат скрипач Боря уехали из Вильнюса и переселились в Израиль. Через несколько лет братья Лившиц, талантливые музыканты, выиграв трудный конкурс, были приняты в оркестр Цюрихской оперы. А еще через пару лет организовали струнное трио. Трио стало знаменитым, они объездили с ним весь мир. Теперь Гриша и Ева с детьми живут в Шверценбахе, пригороде Цюриха, в собственном двухэтажном доме. В доме — большой холл и красивая деревянная лестница, ведущая в спальни на втором этаже. Из окон холла видны изумрудный стриженый газон, за ним вспаханное поле и одинокая старая ферма, а на горизонте в ясную погоду — похожие на облака снежные Альпы.

В Вильнюсе они жили в тесной коммуналке старого дома. Дом стоял в лабиринте средневековых улочек возле костела святой Анны. Казалось бы, от этой старой жизни ничего и не осталось. Но здесь, в большом доме у подножия Альп, они продолжают говорить друг с другом по-русски. Прежняя российская жизнь еще выглядывает со стен и из стеклянных створок старого резного буфета. На стенах висят их молодые фотографии, а в буфете стоят медный самовар, синяя гжель и пузатые расписанные алыми розами чайники.

Но вернемся к истории, которую рассказала Ева. Однажды в ее доме объявился молодой человек. Его звали Шейл Шмуклер. Шейл был профессором университета Пьера и Марии Кюри в Париже и приходился Грише и Боре двоюродным братом. Он был вызывающе элегантен. На нем было длинное пальто и бордовый приталенный пиджак с артистическим кашне, повязанным вместо галстука. Вокруг себя он распространял таинственный запах какого-то дорогого одеколона. Весь вечер до ужина Шейл расхаживал по холлу и говорил по карманному телефону. Говорил большей частью по-французски. Но также по-английски и по-немецки. В тот вечер он вылетал из Цюриха в Лондон на конференцию, и ему нужно было уладить кое-какие дела. По-русски он совсем не говорил, и за ужином общался с братьями на иврите.

Поздно вечером после отъезда Шейла Ева рассказала мне историю его отца.

До второй мировой войны раввин Натанель Шмуклер жил в Польше, в Кракове. Когда в тридцать девятом году Сталин и Гитлер поделили Польшу, Натанель подался в Союз. Ехать в Союз раввину было страшно, но с немцами было еще страшнее. У нас он попал в трудовой лагерь под Иркутском. Ева уже не помнила, что там было. То ли лесопильный завод, то ли бумажная фабрика. Как-то в столовой Натанель, хлебая щи из алюминиевой миски, имел неосторожность пожаловаться соседям по столу. Дескать, кормят здесь хуже, чем в польской тюрьме. Кто-то донес на него. И Натанель отправился из Иркутска дальше на восток, в лагерь под Магаданом. Это был нормальный гулаговский лагерь, рудники в зоне вечной мерзлоты. Больше года в нем никто не протягивал. Глубоко копать могилы в мерзлом грунте было трудно, и каждое лето из под лишайника вместо травы всходили кости.

Польскому раввину повезло. Он устроился на кухне: резал хлеб, чистил картошку, разливал баланду. Когда уже шла война и немцы подходили к Москве, Натанель познакомился в бараке с Иваном Тимофеевичем. Тот был его соседом, лежал над ним, на верхних нарах. Иван Тимофеевич был низкого роста, кряжист, с круглым крестьянским лицом и здоровым румянцем во всю щеку. Соседи подружились. Может быть, потому что были одногодки, обоим было по двадцать пять. На воле Иван работал экспедитором в одном из московских партийных издательств. Был он поповский сын, родился в деревне на Тамбовщине. Отца и мать расстреляли в коллективизацию. Приютила его дальняя московская родня, когда ему и четырнадцати еще не было. О родителях Иван в анкетах не писал и на работе о них не рассказывал. Как проведали о них бдительные кадровики, — не известно.

После ночной поверки, когда барак в полутьме дружно храпел, Иван и Натанель тихо переговаривались. Рассказывал больше Иван, а Натанель слушал о чужой незнакомой жизни. Иван рассказывал про детство в деревне, про то, как пел у отца в церковном хоре, как чуть не утонул в омуте, если бы не вытащила крестная. Когда забрали отца и мать, крестная взяла его к себе. В то время чужие городские люди подводами вывозили из домов добро и хлеб. Крестная с Иваном и двухлетней дочкой жила на хуторе, на отшибе. Как и все, прятала хлеб в подвале. До нее добрались не сразу. Но когда добрались, забрали все подчистую, ни зернышка не оставили. Крестная голосила, бежала за подводой, потом упала и долго молча лежала в сухой дорожной пыли. В ту зиму ребенок умер от голода. А Иван, оставшийся кормильцем, побирался по соседним деревням. Однажды в его отлучку крестная ушла и подожгла дом. Нашли ее на деревенском кладбище. Она висела на березе, росшей над мужниной могилой. Там ее и похоронили. А Иван подался в город.

Натанель слушал, но о себе рассказывал мало. Он был уверен, что парень из далекой русской деревни не поймет его жизни, правды его сурового древнего Бога. А Иван, свесившись с нар, горячо шептал ему на ухо:

— Ненавижу их. И веру свою предали, и народ извели. А Бог-то, он ведь один на всех…

Потом Иван заболел. Людей косила дизентерия. Девать больных было некуда, и каждое утро из бараков выносили по десятку мертвецов. Трупы складывали в полуторку, чтобы отвезти и захоронить в мерзлой тундре. На работы больных не водили. Иван так ослаб, что не мог спуститься с нар. Он бы и умер, если бы не Натанель. Натанель ходил за ним и подкармливал его, притаскивая из кухни, что мог. А когда Иван встал на ноги, как-то сумел определить его на работу в санчасть.

Теперь по вечерам он занимался с Иваном ивритом, читал ему отрывки из торы и поучения из “Танах”, книги пророков. Иван научился писать на иврите крупными печатными буквами. Шутил, говорил, что готов принять обряд обрезания. Только не в лагере.

Не известно, сколько бы Натанель просидел в лагере и вообще выжил бы. Но после смерти Сталина поляков стали постепенно выпускать. Натанеля выпустили, и друзья расстались. Иван остался в лагере, а Натанель уехал в Вильнюс, встретил там Беллу, тетку Лившицев, женился на ней и переехал в Варшаву. А через год, когда у него родился сын Шауль (тот самый Шейл), семья уехала в Париж. Шауль Шмуклер вырос в Париже, окончил еврейскую школу ешиву, а потом поступил в университет. В начинающем ученом нельзя было узнать его отца, краковского раввина. А старому Натанелю Шмуклеру жизнь сына казалась чужой и непонятной. В конце концов Натанель и Белла переехали в Израиль и поселились неподалеку от Хайфы.

В середине семидесятых к Натанелю пришло письмо из России. Из конверта с маркой, изображавшей советский спутник, выпал лист школьной тетради. Письмо было на иврите и написано крупными печатными буквами. Иван писал, что жив-здоров и просит прислать ему вызов. Хочет приехать в Израиль с женой Раисой Ивановной на постоянное жительство. В Москве у них оставалась замужняя дочь. Изумленный Натанель послал вызов и с полгода ходил по соседям, читал письмо, рассказывал о своем друге и говорил:

— Чтоб я так жил, как они ему не разрешат… Адам музар!

А когда Иван все-таки приехал, Натанель еще с полгода ходил с ним по соседям, рассказывал об их жизни в лагере, об уроках иврита и торы на нарах и говорил уже другое:

— Я знал, что он своего добьется. Это же шимшон гибор. Сейчас у евреев одним богатырем стало больше.

Иван Тимофеевич и Раиса Ивановна поселились в Пардесхане, маленьком тихом городке между Тель Авивом и Хайфой. Там они прожили десять лет. Когда Иван Тимофеевич умер, Раиса Ивановна похоронила его на еврейском кладбище недалеко от моря. Кладбище стояло на холме среди старых согнутых временем оливковых деревьев. Ева видела эту могилу. Белый остроконечный камень с надписью на иврите и “моген довидом”. А под шестиконечной звездой выбито по-русски “Ивану от Раисы”.

Раиса Ивановна очень тосковала по мужу. Одиночество стало невмоготу, и она решила вернуться в Россию к дочери. Она подала заявление, но ей поначалу не разрешили. Советовали продолжать хлопоты, но она побоялась или раздумала. Теперь дочь и зять приезжают к ней. В русскую родительскую субботу они приходят на могилу помянуть отца. Молодые приносят кое-какую закуску, бутылку местной водки “Кеглевич” и цветы. А Раиса по местному обычаю кладет на могилу камешек. Выпив, Раиса сидит и смотрит на море. На седую прибрежную полосу, на золотисто-синий морской простор с белесыми пятнами отмелей. Тогда она вспоминает про Крым, куда однажды ездила с Иваном по профсоюзной путевке. Географии она не знает и ей кажется, что там, за горизонтом, где сходится синее море и золотисто-розовое небо, там и находится этот самый крымский берег.

Римма

— В этой пустыне Моисей говорил с Богом и получил от него десять заповедей. Но мы Моисея не обожествляем. А вы из Сталина сделали бога, молились на него, называли гением всех времен и народов. Возвеличивать — это, как в математике, возводить в высокую степень. Но смертный человек — это малая дробь, а Бог — единица. Поэтому от возвеличения человек только уменьшается, а Бог — нет. Ему все равно.

Джози говорил по-русски с польским акцентом. Мы сидели на подушках в бедуинской палатке под плоской полотняной крышей. Джози говорил и не отрываясь смотрел на круглую сковороду, табун, под которым тлели угли. Табун стоял на кирпичах, выложенных по кругу и был похож на купол планетария. На нем хозяева пекли фатир — плоские, как блин, лепешки из пресного теста. Вокруг расстилался лунный синайский пейзаж: мертвые горы из гранита и песчаника. Его скрашивали редкие акации, кусты терновника и неподвижные задумчивые верблюды. Пока вечерело, горы меняли цвет, от бежево-розового до песочного. Казалось, что мы, лилипуты, сидим в детской песочнице, в которой малыш построил песчаный город. Верблюды стояли к нам в профиль. На их спинах копошились черные птицы, неутомимо выклевывавшие из верблюжьей шерсти насекомых. За верблюдами, в просвете гор, был виден горизонт. Над ним, в розовом вечереющем небе, взошел бледный молодой месяц. Где-то там, за горизонтом, — берег Красного моря и большой оазис Нуэба.

Джози привез меня сюда из Эйлата. Утром мы осматривали монастырь Санта Катарина, построенный на склоне той самой Синайской горы, где более трех тысяч лет назад Моисей получил тору из рук самого Бога. А перед этим он вывел евреев из египетского плена и несколько десятков лет бродил с ними по этой пустыне.

— Говорят, сейчас в России много думают над тем, зачем Моисею понадобилось столько лет водить свой народ по пустыне, — продолжал рассуждать Джози. — А народу у него было не больше 50 — 60 тысяч человек. Сейчас подсчитали. На большую массу людей не хватило бы воды. Кстати, воду до сих пор привозят сюда в цистернах из Асуана. А в те времена выжить было совсем нелегко. Летним днем здесь за плюс пятьдесят в тени, а ночью — мороз. До сих пор по ночам бедуины греются у костра. Костер спасает их от змей и скорпионов. Только здесь, в Синае, и можно понять, почему иудейская религия так сурова. Да… так зачем понадобилось Моисею бродить здесь так долго? В России отвечают в духе времени. Дескать, надо было сменить пару поколений и вырастить народ, свободный от рабства. У нас в Израиле говорят другое. Полагают, что Моисей искал здесь нефть… Но пошел не в ту сторону, заблудился. Пошел бы в Саудовскую Аравию, это отсюда недалеко, через Салах Эд Дин километров сорок, — и как бы изменилась судьба евреев, а, возможно, и всей цивилизации.

Я понимал, что Джози шутит и смотрел на наших хозяев бедуинов, друзей Джози, хлопотавших у табуна. Их звали Фарач и Хамида. Хамида была в длинном золотистом платье, из-под которого видны были босые загорелые ступни. Половина ее лица была закрыта капифом, черным платком, прошитым серебряной ниткой. На Фараче была галабия — белоснежная рубашка до самых пят.

— Приоделись ради гостей, — сказал Джози. Вообще-то женщины здесь носят все черное, даже в полдневную жару. Они пасут овец, собирают травы, беладонну и вермут, и, если что случится в пустыне, в черном их легко увидеть и найти.

Полное имя Джози — Иосиф Вольф. Мы познакомились с ним на пляже в Эйлате, и он взялся оформить мне египетскую визу и показать Синай и Санта Катарину. В Эйлате он работает экскурсоводом и часто привозит в Синай иностранцев, свободно объясняясь на пяти европейских языках, не считая родного польского, русского, иврита и арабского. Был он спортивен и худощав, но возраст выдавали седые волосы, подстриженные бобриком, и глубокие складки у сухого запавшего рта, делавшие нос похожим на хищный клюв.

Джози родился в тридцать шестом в деревне под Краковом. Когда пришли немцы, родителей и двух старших братьев увезли в лагерь. Все они погибли в Освенциме. А маленького Джози спрятала соседка полька. Ее муж работал где-то у немцев на железной дороге и соседка была уверена, что их дом оставят в покое. Но летом сорок третьего немцы устроили в деревне облаву. Ходили из дома в дом, обыскивали чердаки и подвалы. Джози убежал в сад, забрался в летнюю уборную, стоявшую у забора в кустах смородины, пролез в “очко” и повис над зловонной жижей. Руками и ногами он упирался в сруб деревянного колодца. Так и висел, пока не услышал голос хозяйки.

— Долго я там провисел, уж и задыхаться начал. Все думал со страхом, а вдруг кто из эсесовцев заглянет по малой нужде. Впрочем меня бы он вряд ли увидел, только бы обмочил. Ну и что? Соседка и так долго мыла меня в корыте.

В конце пятидесятых Джози приехал в Израиль и окончил здесь университет. Потом обосновался в Эйлате…

Мы уже допивали вкусный терпкий чай “хабак”, когда к палатке подъехала новая знакомая Джози. Она легко соскочила с верблюда и подсела к огню. Вид ее поразил меня. Это была высокая стройная блондинка с голубыми глазами, молодая женщина лет за тридцать. Впрочем, точно сказать, сколько ей лет, было трудно. Ее старил загар. Худые длинные кисти рук казались морщинистыми, а глаза на темном шоколадного цвета лице — почти синими. Как и Хамида, она ходила босиком в длинном черном платье. Но лицо было открыто: черный капиф сполз с головы на плечи. Джози долго говорил с ней по-арабски. Потом, как будто вспомнив обо мне, Джози перешел на немецкий и представил нас друг другу. Незнакомку звали Римма.

Она родилась и жила в Цюрихе, но вот теперь вышла замуж за бедуина и живет с мужем и четырьмя детьми здесь, в Синайской пустыне.

— Я сразу понял, что вы откуда-то из Европы, — сказал я. — И что же, у вас здесь свой дом? Недалеко отсюда?

— Мы живем в оазисе, в пяти километрах в сторону Нуэба. Но домом в обычном, европейском смысле слова это назвать трудно.

И Римма посмотрела на крышу палатки и повела рукой.

— Вот такой же дом и у нас. Когда я приехала и обосновалась здесь, я купила оазис. Земля здесь ничего не стоит. Вы не поверите, но квадратный метр стоит всего один доллар. Оазис я купила у местного шейха всего за тысячу…

Стемнело. Я замерз с непривычки и меня укутали пледом. Фарач снял табун и подбросил в костер ветки акации. Костер разгорелся, и искры, похожие на светлячков, полетели вверх навстречу колючим звездам. Римма вдруг прочла в немецком переводе две строчки из Лермонтова:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу
И звезда с звездою говорит.

И, посмотрев на меня, сказала:

— Не удивляйтесь. Я окончила филологический факультет Цюрихского университета. Писала дипломную работу по Рильке. Но ни Лермонтова, ни других русских авторов, в общем, не читала. Разве что Достоевского… И русского языка не знаю. А стихи эти мне по-немецки прочел Джози. Они меня поразили, и я их запомнила. Ведь в самом деле, это та самая пустыня, которая слышала Бога…

Когда Джози ночью повез меня обратно в Эйлат, он рассказал по дороге историю Риммы.

Поздняя и единственная дочь богатого гинеколога, миллионера, Римма прожила всю жизнь в Цюрихе. Ее сердечный опыт был невелик: два-три вежливых романа с однокурсниками. Один из них, Петер, сын банкира, как-то зачастил в гости. Банкир был хорошим знакомым отца Риммы, и родители рассчитывали на скорый брак. Высокий юноша приходил к Римме с неизменным букетом роз. Он их покупал в супермаркете “Мигро”, у оперного театра. Старик отец жал ему руку, заглядывал снизу в глаза и по-старомодному благодарил:

Sie sind die Gute selbst.

Так, наверно, благодарили в прошлом веке. Однажды в жаркий и безветренный вечер молодые люди поехали на “Вольво” Петера в Рапперсвиль, городок на берегу Цюрихского озера. Ужинали на берегу, под платанами, и неожиданно для себя Римма согласилась остаться ночевать в гостинице. Петер безуспешно трудился над ней почти до утра. Римме было щекотно, жарко и смешно. Обессилев, весь в поту, он откинулся на подушку и уснул. Римма встала, пригладила ему прилипшие ко лбу волосы, оделась и подсела к окну.

Рассветало. Звезды на воде почти растаяли, туман клочьями сполз с гор, и их снежные вершины зажгло солнце. Она бесшумно вышла из комнаты и спустилась в лобби. Сонный портье вызвал такси, и через час Римма спала в своей постели под прохладной немецкой периной. Вечером она обо всем рассказала отцу. Осмотрев дочь в своем кабинете, старый гинеколог вздохнул, улыбнулся и ничего не сказал.

После университета Римма отправилась путешествовать по Египту и Иордании и приехала в Синай, В Санта Катарину. Ей было тогда чуть за двадцать. В монастыре к ней приставили Хасана, бедуина из обслуги тамошнего начальника, диманьястинуса. Хасан немного говорил по-английски. Видимо, уже тогда Хасан и Римма полюбили друг друга. После Санта Катарины она захотела посмотреть Набатию, и Хасан привез ее как-то ночью в оазис своего отца. В ту ночь все и случилось. Хасан поднял ее высоко вверх на могучих вытянутых руках и поцеловал в живот. И в то же мгновение боль и радость пронзили ее…

Джози не помнил, сколько времени Римма провела тогда в Синае. В конце концов она вышла замуж за своего араба-бедуина. Отец к тому времени умер, оставив ей огромное состояние. Мать умерла при родах, ее она не знала. Испрашивать разрешение было не у кого. Римма купила оазис, и они в нем поселились. По традиции за невестой здесь дают приданое — трех верблюдов. Римма купила верблюдов и привела их в оазис. Уже через год она должна была рожать. На верблюдах Хасан привез из Нуэбы двух женщин. По бедуинской традиции Римма рожала стоя, держась за ветви акации. А женщины принимали роды. Ни лекарств, ни антибиотиков не было и в помине. Когда ее старшая дочь Ауда появилась на свет, женщины сварили очищенных скорпионов вместе с финиками и медом и этим “джемом” обмазали ей соски. Дитя сосало материнское молоко, сдобренное мясом скорпионов. Потом Римма родила вторую дочь и сына. Так прошло шесть или семь лет. Римма вела хозяйство, занималась детьми и через день на верблюдах ездила с ними в Нуэбу. Там она учила детей бедуинов английскому языку и ухаживала за больными. С мужем она жила душа в душу и, казалось, ничто не угрожает этой любви.

А надо сказать, что по закону бедуин имеет право иметь четырех жен, если только может их прокормить. И вот на седьмом или восьмом году семейной жизни Хасан привез в оазис вторую жену. Хасан по-прежнему преданно любил Римму, но, как ни старался, не мог объяснить ей этот обычай. За годы жизни в Синайской пустыне молодая женщина из немецкой Швейцарии выучила арабский язык и приняла местную жизнь такой, какая она есть. Знала она и про многоженство. Но когда этот обычай ворвался в ее собственную жизнь, она его не приняла. Римма потребовала у Хасана развода. По закону, принятому шейхами, жена может получить развод лишь в том случае, если муж избил ее. А процедура развода проста. Муж при двух свидетелях трижды говорит жене: ты свободна. Хасан валялся в ногах у жены, умолял, плакал. Римма была непреклонна. Забрав детей и прихватив свой нехитрый гардероб, она на двух верблюдах добралась до Асуана и оттуда вернулась в Цюрих.

Цюрих был весь в золоте: стояла осень. Жизнь в европейском городе оказалась для детей нелегкой. Двое старших говорили по-английски, но в школу идти не захотели. Их пугало все: толпа на улице, шум большого города, трамваи и автомобили, лифт, в котором они поднимались на пятый этаж. Пятиэтажный дом, который теперь принадлежал Римме, стоял на набережной Лимата, недалеко от оперы. Родители сдали четыре этажа, и Римма жила с детьми на пятом. В первые же дни Римма захотела показать детям город. Она усадила их в свой “Мерседес”, но не успела выехать на набережную: дети так испугались, особенно младший, что пришлось вернуться и поставить машину в гараж. Прошло какое-то время, но дети по-прежнему панически боялись машины. Тогда по заказу Риммы откуда-то привезли в контейнере верблюда. Для верблюда Римма обустроила жилище во втором гараже. Теперь можно было передвигаться по городу с детьми. Римма садилась на верблюда и усаживала перед собой двух малышей. Старшая, Ауда, шла рядом. Они ехали по набережной Лимата мимо оперного театра и выезжали на соседнюю площадь Бельвю, где трамваи делают круг. Спокойные швейцарцы провожали их удивленными глазами. За ними шли любопытные. По реке плыли лебеди, такие же белоснежные, как горы на горизонте. Дети принимали снежные горы за облака. Они никогда не видели столько снега. Переехав мост, Римма останавливалась у вокзала и доверяла верблюда двум полицейским. Потом заходила с детьми в кондитерскую “Меркур” на Банховштрассе и угощала их шоколадом. Раньше дети никогда не ели шоколада, и он пришелся им по вкусу. Особенно им нравились зверюшки, сделанные из марципана.

Так прошло с полгода. Однажды снизу позвонили. Римма из квартиры открыла парадную дверь. Кто-то очень долго не мог справиться с лифтом. Наконец раздался звонок, и Римма открыла дверь. На пороге стоял Хасан. На нем был овечий тулуп, надетый на галабию, и высокая баранья шапка. Пока дети не бросились и не облепили его со всех сторон, Хасан успел сказать, что развелся и что без Риммы жить не может. Через неделю семья вернулась в свой оазис. Год назад у Риммы родился четвертый ребенок, сын…

Джози подвез меня к израильской границе, и мы прошли в таможенный зал. Было раннее утро. Зал был пуст. За стеклянным окошком дремали две девушки — полицейских. Я предъявил свой российский паспорт. Одна из девушек перелистала его, нашла и проверила израильскую визу. Потом, увидев египетскую визу, спросила:

— А что вы делали в Египте?

И подозрительно посмотрела на меня. Впрочем, может быть, мне это только показалось. Девушка говорила на хорошем английском. Я ответил:

Ездил в Санта Катарину, посмотрел на Синайскую пустыню.

Девушка переглянулась с соседкой, улыбнулась и спросила:

— И что же интересного вы там увидели?

— Любовь. Я увидел в пустыне любовь.

Девушки снова переглянулись, потом с удивлением уставились на меня. Одна из них сказала другой на иврите:

— Амарби леха, гарусим гэм мешугаим.

Когда мы проехали границу и направились в Эйлат, я спросил Джози:

— Я не понял, что эта пограничница сказала на иврите.

— Она сказала, что вы — русский сумасшедший.

— Ну, она права только наполовину.

Джози пояснил:

— Понимаете, здесь всех, приехавших из России, зовут русскими.

— Ах, вот оно что! — ответил я. — Тогда она права на все сто.

Print Friendly, PDF & Email

5 комментариев для “Владимир Фридкин: Рассказы

  1. «Амарби леха, гарусим гэм мешугаим.»
    Не амарби, а амарти. Надо исправить.

  2. О первых двух рассказах.
    Юмор — не как цель, но как средство — называется иронией. Г-ну Герцману это не понять. У настоящего автора — ирония как дыхание. Это и есть талант.

  3. А сочинение с сопоставлением Сталина и Пушкина — просто великолепно. Высекает много искр и смыслов.

  4. Уважаемый Владимир Фридкин. Спасибо за замечательные рассказы.
    Не могли были бы Вы поместить ваши «Записки прикрепленного» на страницах уважаемого альманаха.

    Игорь Мереминский

    Выпускающий редактор: уважаемый господин Игорь Мереминский. Мастерская — не блог, а периодическое издание, ежедневная журнал-газета. Мы печатаем здесь присланные в редакцию авторские произведения, но только если они ранее не публиковались в электронных медиях (личные блоги не считаются). Это правило — только первые публикации, никаких перепечаток — жесткая установка владельца нашего Портала, которая соблюдается с первых дней существования Портала. Здесь вы найдете только авторские оригиналы, первые издания или новые редакции (разумеется, на форумах, в блогах и в гостевой книге авторы вольны ставить всё, что им угодно). Так вот, «Записки прикрепленного» печатались в журнале «Наука и жизнь». Разумеется, новую редакцию этого произведения и другие произведения Владимира Фридкина мы с удовольствием будем печатать. Приоткрою редакционный портфель и скажу, что там еще кое-что есть пера Владимира Фридкина — следите за объявлениями о новых публикациях.

  5. Уважаемый Владимир Фридкин. Рассказы, по-моему, замечательные. Спасибо.

Обсуждение закрыто.