Белла Езерская: Жизнь, переломанная пополам (страничка воспоминаний)

Loading

У меня было такое чувство, словно я никуда не уезжала, словно я не иностранка, приехавшая в гости. Удивительное чувство сопричастности охватило меня, мне показалось, что теперь все будет хорошо и напрасно мы поспешили эмигрировать. Увы! Надежды не оправдались. Мы вернулись в Нью-Йорк, где о нас уже беспокоились друзья. Мы вернулись домой.

Жизнь, переломанная пополам

(страничка воспоминаний)

Белла Езерская

В детстве у меня не было никаких признаков графомании. Она поразила меня в зрелом возрасте. На филологический факультет я попала случайно. Я бредила театром, но сценического таланта у меня не было, о театральном училище нечего было мечтать. Тогда я придумала себе должность: я буду завлитчастью! Сдавая документы на филфак, я спросила секретаршу приемной комиссии, смогу ли я работать в театре завлитчастью. — Ну конечно,— сказала она, улыбаясь моей глупости.

Чем ближе надвигался выпуск, тем меньше мне хотелось идти в школу (как будто меня там кто-то ждал). С какой гордостью мы носили наши синие университетские ромбы, признак элитарности! Очень скоро этот значок стал символом безработного. Шел 1952 год. Б-же, какими мы были наивными…

Четыре лучших года жизни ушло на поиски работы. Однажды в газете появилось объявление, что автодорожному техникуму требуется преподаватель русского языка и литературы. Не знаю, кому понадобилось так подшутить. В шесть часов утра возле техникума было черным-черно от собравшегося народа. Дверь открыли в 8 часов, толпа хлынула в вестибюль. Кто-то сказал: «Рим в 11 часов». Никогда не думала, что в Одессе столько безработных учителей русского языка. И что все они — евреи. В конце концов, по большому блату мне удалось устроиться библиотечным техником в читальный зал библиотеки имени Ленина на 360 рублей в месяц (после реформы 1961 года они превратились в 36). На эти деньги можно было тогда купить два кирпичика черного хлеба или два кило картошки[1]. Помещение читального зала было красивое, свод поддерживали две кариатиды. У него был только один недостаток: оно не отапливалось. Зимой холод стоял собачий, между дверьми наметало снегу по колено. Наступил 1957 год. Оттепель. В Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Хрущев привез из Америки демократические идеи. В библиотеках ввели открытый доступ к книжным полкам, и книги стали исчезать десятками: ведь советские люди — самые читающие в мире. Ввели изучение читательского спроса. По итогам этого эксперимента я написала статью и без особой надежды отнесла ее в местную газету «Знамя коммунизма». «Вы согласны сократить ее наполовину? — спросил, прочитав, заведующий отделом культуры Александр Андреевич Щербаков. Согласна ли я?!

Так началось мое 18-летнее хождение по минным полям одесской областной печати. В штат меня не брали. Я занималась театром, то есть писала рецензии на театральные постановки, но одесская театральная элита меня в упор не замечала. Я уже давно была членом союза журналистов СССР, членом Всесоюзного театрального общества, постоянным автором журнала «Театр», а меня ни разу не пригласили на заседание секции критиков, не послали инспектировать районную самодеятельность. Я как была аутсайдером в родном городе, так им и осталась. Удары, предназначавшиеся мне, отбивал Щербаков. На вопрос, почему он печатает эту библиотекаршу, у которой даже нет специального образования, он отвечал: «Она становится специалистом, когда садится писать». Редактором он был жестким и, как мне тогда казалось, не всегда справедливым. Только потом я поняла, какую неоценимую услугу оказывал он мне, безжалостно вымарывая целые абзацы.

Рвануло зимой 1968 и — сильно. До этого я не представляла себе, как может быть опасна работа театрального рецензента. По заданию редакции я отправилась в украинский театр на премьеру спектакля «Оптимистическая трагедия». Спектакль был плохой. Я — очень корректно — написала соответствующую рецензию. О другом спектакле этого же театра тоже без восторга высказался сценарист Зиновий Островский. Итоги тематической подборки подвел Щербаков. Причина провалов, писал он, была в том, что талантливый коллектив уже пять лет существует без главного режиссера. Это положение должно быть исправлено. Только и всего. Моя неосведомленность была понятна, но Щербаков-то не мог не знать, с кем имеет дело, когда подписывал в печать мою статью, когда писал послесловие! Не мог не знать, что директор театра является одновременно и художественным руководителем и что он не позволит выдернуть из под себя насиженное кресло. Тем более, что он был личным другом всесильного диктатора — первого секретаря обкома Синицы. Значит, Щербаков сделал это сознательно. Это был акт неповиновения, попытка отстоять независимое журналистское мнение. Попытка кончилась плачевно. Было созвано бюро обкома — случай беспрецедентный даже для того времени. Двух немолодых мужчин, фронтовиков, офицеров, — главного редактора и заведующего отделом, — высекли, как мальчишек. Газету заставили печатно признать свою некомпетентность в оценке данного спектакля. На виновных было наложено взыскание. Щербаков чудом не положил свой партийный билет, заявив во всеуслышание, что это обыкновенный фашизм. А меня внесли в черный список. Скандал получил всесоюзный резонанс. В редакцию газеты «Знамя коммунизма» приходили люди. И какие! Васыль Васылько, классик, чье имя носит сейчас одесский украинский театр, годами не переступавший порог партийной газеты, пришел выразить сочувствие и солидарность. Профессор украинской литературы, старейший журналист Андрей Недзведский сказал, что не думал, что он доживет до позора — когда полуграмотные партчиновники будут учить профессионалов, как им писать. Из Москвы и Ленинграда приезжали критики и режиссеры — посмотреть спектакль, который вызвал такой шум. В такие дни администрация под расписку обязывала сотрудников приводить своих родственников; из гарнизона пригоняли роту солдат, останавливали прохожих и чуть ли не силой затаскивали в театр.

В состоянии паники я поехала в Москву и за неделю пристроила все застрявшие статьи. На этом мои московские гастроли закончились.

Два с лишним года меня не выпускали на полосу, пока Синицу не перевели в Киев — управлять речным флотом. Щуку бросили в реку. Для меня, впрочем, мало что изменилось. Я была меченая. Преемник Щербакова, учитывая печальный опыт своего предшественника, дул на воду, рассматривал мои статьи на свет и выискивал крамолу даже там, где ею не пахло. Очень был идейный товарищ. Он сейчас проживает в Австралии. Пишет стихи.

С тех пор во мне живет этот страх — остаться без газеты. Вслед за за редактором «Нового русского слова» Седых, незабвенным Яковом Моисеевичем, я повторяла: «Я — журналист, и этого достаточно». Я не думала, что доживу до того времени, когда профессия журналиста окажется отживающей, а бумажная журналистика — рудиментарной, — ее вытеснили в киберпространство интернет и виртуальная журналистика, как пергамент когда-то вытеснил глиняные таблички и в свое время был вытеснен папирусом. Мы живем на закате гуттенберговой эры. Материальная, бумажная книга умирает. Журналистика существует и процветает в виртуальном пространстве, где не действует авторское право, не судят за плагиат, не платят гонорары, и нет цензуры. Вот уж не думала, что буду тосковать по ней. Интернет заменил ножницы и клей, которым пользовались литературные воры для отчуждения чужой интеллектуальной собственности на заре журналистского беспредела. Профессия журналиста стала одной из четырех самых опасных. Если раньше журналистов притесняли, не печатали, лишали куска хлеба, то сейчас их просто убивают. Всем известны имена великомучеников Холодова, Гонгадзе, Политковской, но мало кому известно имя главного редактора «Вечерней Одессы» Бориса Деревянко, которого застрелили по дороге на работу. Убийц до сих пор не нашли, но нет сомнений, что это — месть за его острые разоблачительные публикации.

Когда наша семья в 1978 году переехала из Чикаго в Нью-Йорк, я поехала в редакцию «Нового русского слова» на 57 улицу — знакомиться. На первом этаже помещался книжный склад Мартьянова. Ободранный трясущийся лифт поднял меня на третий этаж в большую комнату, тесно уставленную столами. За пишущими машинками сидели сотрудники. Было шумно и накурено. Закуток главного редактора находился в конце. Легендарный Седых оказался маленьким старичком, подвижным и деятельным. Он был исполнен шарма и какого-то дореволюционного обаяния. Мы с ним подружились, и он меня охотно печатал. Делали тогда газету на линотипах, верстали и набирали вручную, устаревшим шрифтом, сплошным текстом, без фотографий. Стиль и лексика были допотопные, только что «ятей» не было. У газеты были недоброжелатели, ее дважды поджигали, но всякий раз она восставала из пепла. Для нас, вчерашних совков, эта слепая, убогая, прошедшая через десятки рук, зачитанная до дыр газета была окном в мир, информационным шоком. В те глухие годы единственная русская газета в англоязычном море заменяла нам интернет, радио, телевизор. А многим — личную жизнь.

В Нью-Йорке мне посчастливилось взять интервью у Мстислава Ростроповича. На седьмом небе от счастья я понесла его в любимую газету. Но Седых его не принял. Может быть, потому, что хотел писать сам. И действительно, через несколько дней он напечатал собственное интервью с Ростроповичем. Я осталась со своим невостребованным богатством. Моя учительница английского языка Гейл Каплан перевела его на английский под обещание поделить гонорар пополам. Чисто символическое обещание, потому что я сама не верила, что мне удастся его где-нибудь напечатать. Но в жизни случаются чудеса. Мое интервью попало в журнал Interview Magazine, который издавал не кто иной, как легендарный Энди Уорхол, основатель американского поп-арта. Оно было опубликовано. Я за него получила гонорар и рассчиталась с Гейл. Более того, оно открыло мне двери в этот элитный журнал, и в течение шести лет я печатала там интервью с русскими артистами, художниками, певцами, музыкантами и артистами балета. Эти интервью я собрала в свою первую книгу «Мастера».

Это была интересная, насыщенная жизнь на фоне бытовых неурядиц, безденежья и дискомфорта. Мы жили тогда в Фар Раковее, в большой красивой квартире на 20 этаже, с окнами на океан. На работу и с работы я добиралась пять часов. От перенапряжения я тяжело заболела. Больничные счета почему-то приходили ко мне, хотя у меня была медицинская страховка. Год шло разбирательство, потом выяснилось, что бухгалтер по ошибке занесла мое имя не в ту строку. Год я не имела возможности показаться врачу и купить лекарства. Без сожаления я оставила роскошную квартиру с видом на океан и переехала в Манхэттен. Езда на работу в Форест Хилл занимала теперь полтора часа. Я поступила в аспирантуру Хантер Колледжа и за 4 года закончила ее, получив степень магистра искусств. На моей карьере это не отразилось никак. Я как поступила ассистентом учителя, так им и осталась. Работа радости не приносила. Дети не хотели учиться. Дисциплина была ужасная. Квалифицированные учителя из школы уходили, на их место приходила творческая интеллигенция — актеры, режиссеры, музыканты, потерявшие работу или отчаявшиеся ее найти. Когда подошел срок, я вышла на пенсию, с содроганием вспоминая свой педагогический опыт.

Утешение я находила в журналистике. Монополия «Нового русского слова» кончилась, начался газетный бум. Первой ласточкой новой газетной эры была довлатовская газета «Новый американец», куда ушли многие молодые журналисты. Довлатов приглашал и меня, но я — человек консервативный и рисковать не хотела: Яков Моисеевич не прощал перебежчиков. Газеты высыпали, как грибы после дождя. В Лос-Анжелесе появилась «Панорама», В Нью-Йорке «Курьер», «Вечерний Нью-Йорк», «В Новом свете», «Русская реклама», «Русский базар», «Форвард», «Интересная газета» — всех не упомню. Появился журнал «Вестник», издаваемый группой молодых физиков. Он продержался 10 лет. Я очень любила этот журнал и его талантливый коллектив, и любовь эта была взаимной. Но флагманом оставалось «Новое русское слово», с которым у меня не прерывалась связь и с которым связаны самые интересные публикации. В 1992 у меня появился компьютер — источник радости и стрессов. Несколько лет я вела на радио WMNB рубрику «Дневник моих встреч». За эти годы у меня вышло три книги интервью: «Мастера» (выпуск 1, 2, 3) и книга «Почему молчали кариатиды», где наряду с интервью были путевые очерки, эссе и повесть о Пушкине «Ссылка», написанная по письмам поэта.

Я много писала. Тематика моих статей расширилась. Я много путешествовала, путевые очерки и зарисовки были популярны у читателей, многие ездили по моим маршрутам. Дважды побывала на родине. В 1991 году, 19 августа, в Москве мы с мужем попали в эпицентр путча в исторический момент, когда решалась судьба страны. Все, о чем писали газеты, мы видели своими глазами: танки на улице Горького, толпы возбужденных людей, преграждающих им путь. Под палящим солнцем мы целый день стояли под балконом Белого Дома, слушая речи ораторов и фотографируя толпу. У меня было такое чувство, словно я никуда не уезжала, словно я не иностранка, приехавшая в гости. Удивительное чувство сопричастности охватило меня, мне показалось, что теперь все будет хорошо и напрасно мы поспешили эмигрировать.

Увы! Надежды не оправдались. Мы вернулись в Нью-Йорк, где о нас уже беспокоились друзья. Мы вернулись домой.


[1] Не верю. Хлеб 0,16 р, картошка 0,10 р.

Print Friendly, PDF & Email