Сергей Ребельский: Девятнадцать коротких историй из жизни евреев, гоев и паспортисток. Окончание

Loading

Куда судьба тебя закинет, одному Богу известно. Вот, гляди: прадедушка из местечка перебрался в Харьков, дедушка — из Харькова в Москву, отец (то есть я сам) — из Москвы в Вашингтон, а тебе, может, в Австралию ретироваться придётся, или на Луну.

Девятнадцать коротких историй из жизни евреев, гоев и паспортисток

Сергей Ребельский

Окончание. Читайте начало

Немного о ламах (тех, что парнокопытные)

Будучи старшеклассником, я состоял членом КЮБЗа — существовала в Москве такая организация юных натуралистов, Кружок Юных Биологов Зоопарка, основанная ещё в 20-е годы прошлого века профессором Петром Александровичем Мантейфелем. Который, несомненно, являл собою пример подлинного натуралиста. Только истинный любитель природы способен сделать в своём дневнике такую вот запись, вовсе не рассчитанную на публику, то есть на полном серьёзе: «Ягода морошки, прошедшая через кишечник медведя, слегка прозрачна и кисловата на вкус». В программу кружка, помимо лекций и наблюдений за животными, входила и некоторая помощь по зоопарку.

Как-то осенним вечером, перед самым закрытием, я патрулировал территорию и вдруг услышал странный шум, далёкий металлический лязг. Побежал на звук, и взору моему открылась такая картина. Крупная рыже-серая лама, восстав на задние ноги, всем телом бьётся о решётку вольера и плюёт в стоящего по другую сторону ограды мужчину. Который не только не убегает прочь но, напротив, наступает всё ближе и ответно плюёт в ламу. Поединок складывается явно не в пользу человека, покрытого уже с ног до головы липкой слюной, но царь природы не сдаётся и героически продолжает отплёвываться. Я отдышался и говорю: «Товарищ, как вам не стыдно, зачем вы дразните животное? Оно может пораниться!» Мужик окинул меня мутным взором, и, указывая на ламу перстом, объявил: «Он первый начал!»

Комнаты

Когда моего деда арестовали, обыск в квартире продолжался два дня. Под конец гэбисты взялись опечатывать комнаты: собирались опечатать три, оставив маме и её младшему брату Саше одну на двоих. Тогда управдомша Людмила Николаевна, на обыске выступавшая понятой, сказала, что не подпишет: по закону не полагается селить разнополых граждан в одну комнату. И те уступили, оставили маме и дяде по маленькой комнатке, а две большие, столовую и кабинет, опечатали.

Потом маму выгнали из «Пионерской Правды» и никуда больше не принимали, и у них с братом кончились деньги. Потом мама познакомилась с отцом, он стал за ней ухаживать, а ей было, куда его пригласить: в свою комнату. У отца уже шла пьеса в Москве, появились деньги, но площади он никакой не имел, спал в комнате со старшими сёстрами. Потом папа с мамой поженились и родили меня, дядя Саша тоже женился, у них родилась Ленка.

А те две комнаты вдруг распечатали и потребовали немедленно освободить, отпустив на всё один день. Кабинет был чуть не до потолка завален книгами, рукописями, письмами. Пришлось срочно вызывать букиниста, он целую ночь провозился, отбирая годное на продажу. Утром приехали макулатурщики, пожилой усатый шофёр и усталая, средних лет женщина, стали складывать бумаги в мешки и сносить в грузовик. Родители помогали, как могли. Гэбист на всех покрикивал, торопил, но шофёр спокойно, без подобострастия, отвечал:

— Не видишь, что ли, женщинам тяжело? Чем кричать, взял бы сам и потаскал.

А в комнаты подселили Граню Литкенса, сына (от первого брака) полковника КГБ, с бабкой. Полное имя сына — Евграф Сергеевич, специально пишу, чтоб не подумали, будто еврей. Происходили они из латышей. Дед, Евграф Александрович Литкенс, был революционером, большевиком, заместителем наркома просвещения. Именно ему Ленин писал, 17 мая 1921 года:

«Если после выхода советской книги её нет в библиотеке, надо, чтобы Вы (и мы) с абсолютной точностью знали, кого посадить».

Евграф-старший был дружен с Троцким, поэтому гибель его в 1922 году от бандитской пули можно, пожалуй, посчитать везеньем — в особенности, для членов семьи. Ничто не мешало большевицкому сыну, Сергею Евграфовичу, продолжить дело отца, уже по гэбэшной линии. Служил после войны заместителем министра ГБ Литвы, потом — заместителем начальника УМГБ Воронежской области. В числе прочего, возглавлял депортацию литовцев, руководил расправой над воронежской “Коммунистической партией молодёжи”, состоявшей из школьников (об этом — в “Чёрных камнях” А.Жигулина).

У нас в квартире полковник появился только в 1956 году, уже уволенный “по фактам дискредитации” из органов, исключённый (временно) из партии. Не знаю, почему, но мои родители позволяли этому большому, красивому дяде со мною заигрывать — наверное, просто внимания не обращали. А дядя оказался добряком: подарил новенькую военную фуражку. Одну из двух, на выбор: с голубым околышем, гэбэшную, или с малиновым — пехотную, что ли. Я эту историю хорошо запомнил, потому что мне, четырёхлетнему, смертельно хотелось заиметь обе фуражки, и никак не мог я решиться, какая же из этих чудесных вещей лучше. Выбрал малиновую, носил гордо во дворе с мальчишками (на глаза, правда, съезжала). Потом долгие годы фуражка провалялась на нижней полке стенного шкафа, уже в новой квартире, покуда совсем не сгинула.

Наступил 1957 год, мы перебрались в кооперативную квартиру возле метро «Аэропорт». А в нашу комнату поселили Наталью Александровну, одинокую старуху-врача, бывшую дворянку, отсидевшую 18 лет. Мужа её расстреляли, сын погиб в спец-детдоме для детей врагов народа. С Литкенсами она не разговаривала. Если на кухне ей приходилось садиться на стул, освобождённый полковником, — вытирала сперва тряпочкой, приговаривая: «После палача, после палача»…

В конце 60-х дом этот, №10 по Большой Полянке, снесли, нашего уютного дворика тоже не стало. Уже не разберёшь, что теперь на том месте — вроде бы, часть тротуара и ресторан.

Ошибка

Судьба не наделила меня талантами Песталоцци, Ушинского или Крупской, так что педагогические промахи совершаю частенько. Всех не упомнишь, но один, давнишний, запомнился живо.

Шла вторая ливанская война, телевизионные программы полны были картинами ракетных обстрелов Израиля Хезболлой. Семилетний Андрюша в одиночку наблюдал эти страсти, потому как мы с женой не нашли лучшего времени, чтоб крупно поцапаться.

Наконец, разгорячённый, спускаюсь в гостиную и всердцах заявляю:

— Андрейка, не повторяй моей ошибки! Женись только на еврейке!

Он поднял печальные глаза:

— Пап, когда я буду жениться, евреи все вымерут!

Следующие полчаса я тщетно пытался ввести его в курс еврейской истории, убедить, что народ, просуществовавший четыре тысячи лет, не так-то легко позволит убрать себя со сцены. Андрюша слушал и грустно кивал на экран…

Великий и могучий

Как-то раз поутру наш престарелый Ниссан наотрез отказался заводиться. В Москве у меня не было автомобиля, поэтому не знаю, что в подобных случаях предпринимают. А тут, в США, состою в ААА: плачу сотню долларов в год и, если с машиной нелады, они подъезжают и либо чинят на месте, либо оттаскивают в ближайшую автомастерскую. Звоню, стало быть, в эту организацию, и минут через тридцать прибывает на грузовичке механик, белый, лет сорока, и весь в разноцветных татуировках. Доступны обозрению только лицо, шея, и руки с ногами (он был в шортах), но ясно, что женщины, кинжалы и змеи продолжают переплетаться, не останавливаясь, и на всех прочих частях. К тому ж, какие-то железки блестящие в ушах, в губах, в носу. Осмотрел он моего ветерана — необходимо, говорит, аккумулятор менять, а чего ещё нужно — не пойму. Английский мой, вообще-то, не так уж плох, проблем обычно не возникает, но тут вот, поди ж ты — ни слова: какой-то крутой среднезападный акцент. Открываю дверь, зову: «Ларис, переведи мне, пожалуйста, что-то в английский его не врублюсь». Жена разговорный язык намного лучше моего понимает, оттого, может, что молодой приехала. Выходит она к нам, но тут, как вы уже, наверное, догадались, механик заявляет: «Не нужно никого звать, мы вполне можем обойтись без переводчика». На правильном русском, хоть и с некоторым акцентом. Я рот разинул: уж от кого, от кого, а от этой ходячей картинной галереи — ну никак не ожидал!

— Откуда, — любопытствую, — такой хороший русский?

— Работал, — отвечает, — на большом корабле, плавали в Тихом океане, ловили русские радиопередачи.

— Шпионом, что ли, работали?

— Да нет, — улыбается, — скорее, я бы сказал, радиоинженером.

— И что ж вы такую интересную профессию на автомеханика променяли?

Снова улыбается:

— Начальство полагало, что я слишком злоупотреблял алкоголем.

Тут я впервые в жизни пожалел, что не служу в контрразведке: какой материал для вербовки пропадает!

Великий и могучий — 2

Ещё о лингвистических неожиданностях. В «Симсе», был у нас в Роквилле такой магазин готовой одежды, занял очередь в кассу. Подходит парочка, обоим лет под 60: жена — как бочка, еле переваливается, и муж, сухонький, словно щепочка, следом семенит, переставляет маленькие ножки. Она его берёт за руку, ставит позади меня и говорит: «Будешь вот за этим уродом». Oткрыл было рот, ответить что-нибудь типа: «Я, конечно, не Аполлон, но по сравнению с вами…», нет, «с тобой», разумеется, — тоже ещё интеллигент выискался… нет, ещё лучше так: «Уж с твоей-то харей…» Увы, пока я предавался этим свирепым размышлениям, момент был явно упущен. Пришлось смолчать, сделать вид, будто не понимаю по-русски.

А то ещё в супермаркете, тоже в очереди, уставилась на нас с женой пожилая негритянка, чёрная, как южное небо в беззвёздную ночь. Ну просто глаз не сводит, минуту смотрит, другую. Хотел уж, было, прокомментировать, помянуть её незлым тихим словом (русским, конечно) — хорошо, что удержался. Ибо, насмотревшись, негритянка широко улыбнулась и заговорила с нами по-русски: как рада она встретить русских, как любит Россию, и пр. Сорок с лишним лет назад тёмнокожая девушка из Африки приехала в Москву, шесть лет проучилась в Институте имени Лумумбы, жила в студенческом общежитии, знает город, как свои пять пальцев…

Умудрённый такого рода опытом, стараюсь теперь держать свой родной язык за зубами.

 Контраст

Друг моего отца, прекрасный поэт Борис Слуцкий, имел несчастье выступать на том печально известном собрании, где исключали Пастернака из Союза Писателей. Отец вспоминал, как Слуцкий вышел на сцену, белее штукатурки, сказал несколько осуждающих слов, и, пошатываясь, — буквально! — сошёл в зал. Потом до конца жизни казнился, не мог себе простить.

А мне сдаётся, напрасно он так уж безутешно терзался. Потому что, — не за «Доктора Живаго», разумеется, и не под эгидой партийных органов, — но, по совести, было за что Пастернака осудить. Еврея, гнушавшегося собственным народом. Полагавшего ошибкой (не знаю уж, Бога или природы) рождение своё евреем. Гениального поэта, нисколько не впечатлённого страшной гибелью шести миллионов соплеменников, ни строчки им не посвятившего. Поправьте, коли что не так.

Вот не слишком широко известное стихотворение другого поэта, наполовину еврея, на другую половину — русского, из дворян.

Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнёт
Мне чужд, как и твои ученья.

И если б ты, как встарь, был счастлив и силён,
И если б не был ты унижен целым светом, –
Иным стремлением согрет и увлечён,
Я б не пришёл к тебе с приветом.

Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнёшь чело свое и тщетно ждешь спасенья,
В те дни, когда одно название «еврей»
В устах толпы звучит как символ отверженья,

Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, –
Дай скромно встать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою.

Эти строки вышли из-под пера Семёна Яковлевича Надсона (1862—1887), мальчика, не дожившего до двадцати пяти. Уровень таланта, конечно, другой. Но насколько порядочнее, насколько благородней! По-моему…

 Великий и могучий — 3

Всякому, кто растил детей на чужбине, известно, как мучительно трудно сохранить их русский. Дома говорим с мальчишками только по-русски. По воскресеньям, чуть что не силком, отправляем в школу «Шалом». Где, в дополнение к собственно русскому, ещё и мировая история, театр, музыка, математика, история искусств, рисование — все уроки, кроме иврита, на русском, к тому же каждый преподаватель — яркая личность! Целую неделю, натужно и со скандалами, выполняем русские домашние задания. И что ж? Стоит притворить за собой дверь, с наружной стороны, — засранцы моментально переходят на английский. С русскоязычными приятелями, кропотливо подобранными, невзирая ни на расстояния, ни на родительские приязни, общаются тоже по-английски. А уж заставить прочитать русскую книжку, какую увлекательную ни выбирай, — на пределе возможного.

В очередной раз призываю к себе десятилетнего Женьку. Растолковываю, в понятных ему выражениях (о приобщении к великой русской культуре говорить не приходится).

— В будущей, взрослой жизни, — изрекаю назидательным тоном, самому противно, — тебя ждёт жёсткая конкуренция. Быть двуязычным — огромное преимущество. Вот, например, троюродная сестра Оля: работает в Мировом Банке и за свой хороший русский получает тридцатипроцентную надбавку.

Молчит. То ли обдумывает услышанное, то ли, вернее, о чём-нибудь поинтересней размышляет. О предстоящем матче по теннису? О том, как привлечь побольше подписчиков на свой ютьюбовский канал?

Пробую иначе:

— Куда судьба тебя закинет, одному Богу известно. Вот, гляди: прадедушка из местечка перебрался в Харьков, дедушка — из Харькова в Москву, отец (то есть я сам) — из Москвы в Вашингтон, а тебе, может, в Австралию ретироваться придётся, или на Луну. Английский — третий по распространённости в мире, русский — седьмой, если в совершенстве владеть обоими — нигде не пропадёшь!

Молчит.

— Поэтому за лето тебе необходимо прочитать вот эти «Сказки» Толстого (более сложного не осилит). Всё понял?

— Не всё.

— Тогда спрашивай.

— А чего тебе это для?

Гимн

Отец мой, в отличие от его сына, выпивать не любил. Не то, чтобы вообще в рот не брал, но только самую малость и только по специальным оказиям. В гостях, бывало, нальёт бокал вина и потягивает целый вечер. Мог и не допить.

А тут едет он однажды в командировку, помнится — материалы собирать о покорителях целины. И оказывается в купе вдвоём с мужиком. Как только поезд трогается, тот принимается оживлённо доставать закуски, разворачивает солёные огурчики, рыбку, ливер, и — апофеoз всех приготовлений, — торжественно извлекает холодную пол-литровку. В предвкушении спрашивает:

— А у тебя чего?

Отец отвечает, что выпивки у него нет, он вообще не по этому делу. Вынимает свои котлетки.

Мужик неприятно удивлён, но не отступает (признаюсь, скрипя сердцем, что в подобной ситуации мне легче понять этого постороннего мужика, чем родного отца). Ну, коли так, — говорит со вздохом, — тогда он угощает, у него ещё припасено, на двоих хватит! — Появляются на свет стаканчики.

Отец заявляет, уже совсем твёрдо, что пить не станет.

— Ты это чего? Брезговаешь?

В такой момент лучше всего, конечно, сослаться на здоровье. Но отец, как я подозреваю, немного суеверен. Скажешься больным, — чего доброго, и вправду расхвораешься. Поэтому, вместо жалоб на здоровье, доверительно сообщает, что он баптист: у нас, у баптистов, никак не положено.

Мужик, однако же, настроен скептически.

— Чегой-то не машешь ты на баптиста. Ну какой из тебя баптист? Брезговаешь, значит?

Необходимо срочно разрядить обстановку, и отец приводит неоспоримое доказательствo.

— То есть как это — не баптист? Самый что ни на есть заправский баптист! Хочешь вот, гимн наш баптистский спою?

И поёт (на мотив песни октябрят):

Мы — весёлые баптисты,
Наши помыслы все чисты.
Богу служим мы без слов,
Помолиться будь готов!

Мужик отстал.

Memento mortuis…

Одно только и остаётся — «роскошь человеческого общения». Вчера снова часа два проболтали с Эзрой. Казалось бы, о чём мне, сыну учителя, внуку раввина, доценту Педагогического института, рассуждать с простым кузнецом, необразованным, как дитя природы, к тому же на 22 года меня старше — а в нашу пору и десять лет целую эпоху составляли. Когда говорю «старше», имею, конечно, в виду тамошний год рождения. Здесь-то все мы — молодцы удалые, кому тридцать, кому сорок, а некоторым дамочкам так и по шестнадцать: кто с каким возрастом себя отождествляет. Что касается Эзры — и знаком-то я с ним никогда не был, даже не подозревал о его существовании. А вот поди ж ты, прилепились друг к дружке: вызывают нас всегда вместе, да вроде как и не чужие мы теперь. И вовсе не таким он оказался простачком, как можно было подумать. Пусть у Эзры два класса хедера, и по-русски говорит так, что обхохочешься: путает, например, «дверь» и «зверь», потому что на идиш тоже похоже, «тюр» и «тир». Но смекалки у него, или, говоря по-нынешнему, интеллекта — хоть отбавляй. Mыслит Эзра интуитивно, зaчастую прогнозы его — насчёт той, верхней жизни (впрочем, вполне возможно, как раз наоборот, нижней) — так вот, его предсказания сбываются чаще, чем мои собственные. Особенно в вопросах, касающихся евреев и Израиля: он свято чтит Тору, помнит наизусть длинные отрывки, и черпает оттуда свои ответы. Впрочем, у него и впечатления посвежее: он хоть и родился раньше меня, а скончался семью годами позже…

Контроля над нами никакого, общайся вволю, с кем душа пожелает — ежели, конечно, удостоят. Вот хочу поделиться: в позапрошлый приход случилось одно из важнейших событий… чуть не сказал — моей жизни… нет, не жизни, конечно, но всё равно, выдающееся событие! Удостоился аудиенции у самого Льва Николаевича Толстого! Святой человек, всех желающих принимает, в порядке живой, если можно так выразиться, очереди. Ужасно я волновался, намного больше, чем тогда, в Ясной Поляне, когда входил в комнату, под сводами которой писались «Война и Мир», или стоял у дивана, на котором Толстой родился. Но Лев Николаевич так по-доброму меня приветствовал, так ласково успокоил… и проговорили мы с ним всё моё время, покуда не пришла мне пора уходить… не от него уходить — совсем, в чёрный туман… Сам-то Лев Николаевич никогда не уходит, потому что в любой момент кто-нибудь найдётся там, наверху, который о нём думает, его читает. Вступаешь в его пределы, и открывается такая картина: сидит Толстой в серебристо-голубой дымке, словно сам Господь Бог на облаке, с длиннющей белой бородой, весь в морщинах… видимо, сам себя стариком ощущает. Захватывающе интересно побеседовали, много о чём удалось его расспросить, особенно насчёт моей любимой «Крейцеровой сонаты». Потом перешли на вопросы, обоих нас горячо волнующие: воспитание подростков, выбор супруга, выбор профессии. Лев Николаевич интересовался моими научными работами! Господи, какой чести я удостоился! Напоследок рассказал ему, как папу побили в местечке за то, что читал на чердаке «Анну Каренину» по-русски. Лев Николаевич очень смеялся! Ещё заходить приглашал…

К глубокому моему изумлению, очередь к Толстому была не очень долгая. Воистину, иные времена, другие кумиры! Самая длинная очередь стоит к одному… не поверите, гитаристу… мне называли фамилию, Высотский. Но к нему-то как раз новички стремятся, которых здесь тьма-тьмущая, потому что их каждый день пока ещё вспоминают. А нас, старожилов, всё меньше приходит… Некоторые давние мои собеседники по нескольку лет уже не показываются… вероятно, дети их, или кто ещё о них думал, сами уж здесь, некому больше вспомнить. Грустно делается, господа… А ещё длиннющие очереди к вождям: кто к Ленину норовит попасть, кто к Сталину. Однако у этих приёма удостоиться — дело нелёгкое. Ленин, — тот, говорят, одних только членов партии принимает, у кого стаж больше — вперёд идёт. У Сталина интересы пошире… ну да мне с ним толковать не о чем… Мне и того хватило, что недавно, совершенно случайно, столкнулся со своим следователем… который в 1948-м ещё допрашивал… незадолго до того, как я… как меня… нет, не буду об этом, больно…

Лучше уж о весёлом, у нас тут такое случается, животики надорвёшь. Недавно, например, явился в шкурах один, кроманьонец. Бегает со своим копьём, ото всех шарахается, по углам прячется, ни расспросить, ни объяснить ничего — невозможно. Кто, откуда? Долго выясняли, наконец, выяснили. Раскапывали в Тюрингии одну пещеру, откопали кремниевые орудия. В музей поместили, честь честью. Посетитель к витрине подходит, наконечниками этими любуется и думает: «Что за человек такое смастерил?» И вызывает этого кроманьонца, и топчется тот, бедолага, среди нас безо всякого толку. Хорошо, этот лучший мир не без добрых людей: отыскали другого такого — из Китая, правда, и лет на тысячу помоложе. Но что значат, по тем временам, одна тысяча лет или пять тысяч вёрст? — общаются теперь вовсю, не знаю уж, на каком диалекте… один от другого не отходит.

Ну, заговорился… А ведь нам с Эзрой выходить скоро! В Бостоне вечер наступает, пора, стало быть, нашему внуку за стол садиться. Андрюшенька наш любимый, доченьки моей и Эзриного сына сынок… после меня уже дети встретились. Мальчик он добрый… это ничего, что за обедом — по три рюмки. Конечно, еврейское ли дело — каждый день водку? Зато первой рюмкой непременно предков покойных помянет, меня с Эзрой, и Фанечку с Рахилью. Это вроде ритуалa у него, Эзра говорит — вместо молитвы! Вот мы все и выходим… Супруга Андрюшеньку пилит, чтоб он вредную привычку бросал и навсегда с алкоголем заканчивал. Так-то оно так, трезвым лучше нашему мальчику, здоровее… только мы с Эзрой гадаем: часто ль он тогда о нас вспомнит? Ну что ж… что ж… раньше ли, позже, а уходить нам всем в чёрный туман… уже без возврата…

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.