Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя

 158 total views (from 2022/01/01),  2 views today

На Соловки они пришли ранним утром, на третий день плавания. Абсолютно желтые березовые материковые берега, аквамарин Белого моря, застиранное дождями светло-ситцевое выцветшее небо, без единого облачка, седые камни архипелага.

Путь, которым вёл тебя

Александр Левинтов

После практики

После производственной практики, разбросавшей всех, кого на месяц-два, кого чуть не на полгода, на учебу собирались нехотя. Общага стояла пустая, в футбол никто на теннисных кортах не стучал, в столовке гудела новая молодежь, шумная, нахальная и неопытная, как июньские воробьи — сентябрь был в самом спелом разгаре.

— Может, махнем в «Пльзень»?

— А у тебя деньги есть?

— Понимаешь, я из экспедиции вернулся, голимый как сирота — обещали до октябрьских расплатиться. Если честно, у тебя хотел стрельнуть, до стипендии.

— Да я матери сотню послал, а вчера, наконец, проигрыватель купил, «Концертный», высший класс, ну, и пластинок на остальные… пошли к Олегу, он здесь, уже вернулся.

Толик умудрялся со своей тридцатипятирублёвой стипендии посылать матери в Севастополь каждый месяц по десять рублей, а, если удавалось где-то подзаработать, то непременно половину калыма отправлял домой почтовым переводом.

— Я ему с мая четвертной должен.

— И я тридцатку, пошли.

У Олега Капустина было необыкновенно тихо, во всех карманах:

— Ребята, я ж с югов только вернулся. Меня Верка наизнанку вывернула, до копейки.

— Ты ж с Анютой планировал ехать.

— Всё, с Анютой — без меня… Понимаете, мы с Веркой в экспедиции в одном отряде оказались, два месяца по Прикамью болтались, ну, и… короче, вчера, чтоб ей на день рожденья подарок сделать, четыреста граммов своей, первой группы, в Боткинской сдал, голова после вчерашнего — чугунная, а денег — на стакан газировки, да и то, если без сиропа.

— Пошли ко мне.

— У тебя — что?

— Я ж на Командорах сезон провел, привез сушеный член котика — закачаетесь, какого размера.

— И что, сосать его будем?

— Я пятилитровую банку красной икры привез, сам засаливал.

— Пошли!

В комнате, где жил Витька, было непривычно чисто. Жил он пока один. Банку выставили на стол и освободили от куска кальки под аптечной резинкой.

— А у тебя ложки есть?

— Одна, но зато большая.

— Ну, хотя бы хлеб?

— С меня икра.

— Тогда давайте хотя бы водой запивать.

— Только не всю.

— Да по одной, ну, может, по паре ложек, не больше…

С двумя графинами воды из-под крана икра кончилась за полчаса.

— Потом ведь всю жизнь будем вспоминать, как пять кило икры, втроем, столовой ложкой — и под холодную воду!

— Пошли ко мне, музыку послушаем.

И весь вечер прошел под Брамса и Бетховена, в рассказах об экспедициях, в комнате, где жил Толик. И за полночи — ни слова о танках в Праге: всё уже было обговорено, обспорено. Оставалось тягостное ожидание дальнейших оккупационных событий и неясные подозрения о тотальной прослушке всего Университета. И ещё было нестерпимо стыдно и за страну, и за самих себя.

И отовсюду давила финансовая тишина: не хрустят и не шуршат ни рубли, ни пиастры, ни

Доллары

Вскоре, однако, деньги завелись — пришёл очередной День Студента, стипендия.

Толик и Витя сидели в «Ивушке» на Калининском, обливаемые предзакатным солнцем в апельсиновой гамме:

— Слушай, у тебя сколько есть?

Толик сложил содержимое всех карманов в небрежную кучу на столике:

— Почти двадцать четыре.

Витя знал свой потенциал заранее — 14.85.

— Поехали на Соловки!

— Идея. А это с какого вокзала?

— Кажется, с Ленинградского, или с Ярославского. Какая разница? Где раньше отходит, с того и поедем. Паспорт есть?

— Есть, а зачем?

— Так по-любому в погранзону едем.

— А там не холодно сейчас?

— С портвейном — везде тепло.

Архангельский поезд отходил раньше Мурманского. Друзья взяли два общих до Ярославля по студенческим, в полцены, в продмаге затарились двумя фауст-патронами белого вермута. Выбор пал на этот напиток по формуле «грамм х градус : копейка», универсальному расчету сравнительной эффективности алкоголя.

Вагон оказался последним — его качало в такт вермуту и остальным пассажирам. За Ярославлем совсем стемнело. Они открыли заднюю дверь, уселись на пороге и допоздна орали песни. Пышноусый проводник спросил: «а вы вообще-то куда?». Они налили ему полстакана, дали трешку: «до конца, батя!», и тот отправился к себе спать сквозь ночные разговоры о жизни — общий вагон засыпает нескоро.

В Архангельске их не только не устроили в гостиницу, но администраторша вызвала милиционера. Тот долго не мог поверить, что они приехали без командировочных: «Какие туристы в Архангельске? Не идиот же я?!». Тем не менее, уже к середине ночи они, с подачи сержанта, попали на дебаркадер в речном порту, где и доночевали.

По Северной Двине уже плыла шуга, но они по утру все-таки искупались в ледяной воде, под лодкой согрелись местной перцовкой, весьма забористой, добавив к ней вдогонку отвратительной ливерной колбасы. Их тянуло на подвиги — и они с работягами на лебедке поднялись на телевышку, потом, уже на земле, пытались кому-то толкнуть катушку телефонного кабеля из ГДР, немного сдвинуть бетонную стелу в честь каких-то военных событий на несуществующей набережной, а к вечеру, уже сильно навеселе на теплоходе «Мудьюг» трюмными пассажирами отплыли на Соловки.

Так они впервые в жизни попробовали настоящую архангелогородскую треску горячего копчения: свежую, белей плеча Солохи, разваливающуюся на дебелые куски, ароматную. Ребята с энтузиазмом подключились к туземным трескоедам, выставив в качестве доли запасённую перцовку.

На Соловки они пришли ранним утром, на третий день плавания. Абсолютно желтые березовые материковые берега, аквамарин Белого моря, застиранное дождями светло-ситцевое выцветшее небо, без единого облачка, седые камни архипелага. Как выяснилось, «Мудьюг» был последним грузо-пассажирским бортом в этой навигации: сентябрь кончался вместе с нею.

Сложенные огромными валунами монастырские стены и особенно внутренние сооружения были в полном разорении, но музей работал. После экскурсии пообедали в трапезной: снопы света косо и торжественно падали на гулкий пол, простая гречневая каша и огромный соленый огурец к ней — это запомнилось им почему-то больше всего.

После обеда с востока весь горизонт затянула мрачная, параноидальная, лиловая туча — снежный фронт как прелюдия долгой зимы. Рейсовый полет АН-2 тут же отменили и для тех, кому понадобилось срочно покидать архипелаг, запустили катер пограничников. На борт набилось человек двадцать, почти все местные. Моторист попытался было собирать деньги, но только с них двоих, установив импровизационный тариф, по полтиннику.

— Это потому, что ты в очках.

— Ну, да, а у тебя рожа старого питерского рабочего или хлебороба.

Денег мотористу они все-таки не дали — самим уже ни на что не хватало.

Мимо заваленного кругляком Рабочеостровска дошли до Кеми, той самой Кемской волости, что спёр вместе с набрюшным орденом у зазевавшегося шведского посла Шура Балаганов в роли домушника Милославского.

Кемь со своими бревенчатыми двухэтажными бараками и меж ними — серыми неприглядными скалами, облизанными ледником, произвела удручающее впечатление. Вечером пришел поезд «Мурманск-Питер», битком набитый моряками — их передислоцировали с Северного на Балтийский флот. Студенты забрались на третьи полки общего вагона и под громкий гогот салаг-матросов продрыхли до самого Питера.

Денег не было даже на пиво. Отстегнув проводнику последние шесть рублей, они доехали до Москвы дневным сидячим — быстро и неутомительно.

В перекур в тамбуре Виктор достал из паспорта мятую четвертушку бумаги:

Вдаль глядят Савватий и Зосима
В наши времена и в наши души:
Потеплели ль люди, воды, климат
На последней оторочке суши?
Мы слегка, конечно, одичали,
Потерялись в прятках от Исуса,
Мы в такие убежал дали,
Где и черти вовсе не пасутся.
Я смотрю на брошенные храмы
На могилы тех, что здесь погибли,
Как с махрой мешали Слово хамы,
Как пылали в топках строки Библий.
И витают в небе чьи-то лики,
И встают былины, сказки, саги,
И скрежещут небо елей пики,
И гудят моторы в Златой Праге.

— Ты что, в Бога поверил? Ты ж у нас комсорг!

— Да нет, это я так, времена сопоставил. Куда мне до Бога, мал еще.

Так прошло коротенькое и неожиданное путешествие, запомнившееся каждому на всю жизнь, но по-разному.

А Олег все бабье лето куролесил со своей Веркой: они валялись под роскошными кленами на Ленгорах и в Нескушном, под бронзовыми дубами и пряными липами в Коломенском и на ВДНХ. Они целовались терпкими от дешевенького «алб де масэ» губами и сходили с ума — друг от друга и от ласкового, необычайно теплого сентября.

Когда пошли дожди, целоваться и кувыркаться стало негде — они пошли в ЗАГС и подали заявление. Им предложили любой день в ноябре, и они выбрали 24-е, день стипендии.

Осень угасала. И чем дальше, тем ярче. Стояла погода класса «рябина на октябре».

Друзья сидели у Олега. Теперь он жил один в комнате — Карина из учебной части положила на него глаз и выделила на этот семестр, а, может, даже на весь год одиночку. И чего бы ей раньше не втюхаться? В ноябре Олег переезжал к Вере, в самый конец Кунцева, откуда до университета надо добираться двумя вечно переполненными автобусами. Но это — чепуха по сравнению со случившимся.

— Сам не знаю, как меня угораздило, и на хрен они вообще мне сдались — я ж и невыездной, и несоюзная молодежь.

И он рассказал, как двое из университетского спорткомитета предложили купить у них двести долларов по трояку за штуку. Пятьсот рублей ему выслали родители из Курска, на свадьбу, и еще сто на костюм дала старшая сестра, работающая в Ленинке. Сделка состоялась в такси. Олегу эти доллары — совсем ни для чего, но он слышал, что рядом с Сокольниками, у «Красного богатыря» можно сдать их московским фарцовщикам по пятерке и наварить аж 400 рублей.

На следующее утро Олег приехал к сестре в библиотеку и всё ей рассказал. Та велела немедленно отнести деньги куда следует.

— И ты сдал их на Лубянку?

— Да, и теперь мне обещают три года и «прощай, университет!» В следующий понедельник — комсомольское факультетское собрание.

— Ты непроходимое чучело, Олег: неужели ты не понял, что тобою попользовались? Ты, что, газет не читаешь?

— Не читаю.

— В стране очередная кампания началась, борьба с валютными спекулянтами, а спекулянтов, как назло, в стране нет, вот они и делают из таких, как ты, искусственную фарцу. Им же зарплату, ордена-медали, звёздочки и премии за что-то получать надо. Ты, что, не знаешь, что такое университетский спорткомитет? Это ж главный гадюшник гэбэшников.

На собрание от каждого курса было выбрано по тридцать человек, в самую большую аудиторию набилось до отказа. Сначала выступал в штатском из органов. Потом от университетского бюро, потом от факультетского, от партбюро. Дело катилось к отчислению и сроку.

— На что позарился!

— Позор для всех нас!

— Ты в глаза своим товарищам посмотри!

Но Олег сидел, бледнее смерти, и голову поднять не мог, даже не пытался.

— Я — комсорг группы, где учится Олег. — Виктор иногда умел говорить громко и внятно, — дураков надо наказывать, но за дурость. Какой из него фарцовщик? Он до сих пор индийские джинсы от американских отличить не умеет. Какой из него предатель? — вы бы слышали его произношение на английском, хохот же каждый раз стоит. Давайте будем исправлять дурака. Группа берется за него. Сам с ним буду заниматься, особенно английским. Подготовим полноценного шпиона — тогда и сажайте! А, если честно, Олег — парень хороший, наш полностью, и мой друг. И группа наша, и я ручаемся. Если повторится, сажайте обоих и из университета — обоих.

После недружного хохота тон сменился и наэлектризованная атмосфера разрядилась. Стало легче дышать. Завкафедрой высказался в том смысле, университет устал от публичных скандалов и разоблачений, а проректор сформулировал идею решения: дать испытательный год всей группе, сор из избы не выносить, усилить работу на идеологическом фронте, особенно с несоюзной молодёжью.

Через год Витя дал Олегу рекомендацию в комсомол и того, скрипя, приняли: дипломник, в конце концов, через несколько месяцев это уже чужая головная боль.

Олега проверяли еще раз, уже после окончания университета: в почтовый ящик подложили два номера «Посева». Он сам отвез бандероль в приемную на Лубянку, 1:

— Хорошо, что сами привезли. Не читали?

— Нет, конечно.

— Не беспокойтесь, больше вам присылать не будут, а если что: звоните, приезжайте…

Так никто и не узнал, что ребят из спорткомитета на Олега навела злобная Карина.

Виктору повезло меньше: работая в ЦНИИПРОЕКТе, он как-то в Ленинке выписал «Науку логики» Гегеля — пришел отказ, он выписал из Генерального каталога — опять отказ, он выписал из докторского зала — вместо книги на выдаче его встретил сотрудник. Провел в Первый отдел библиотеки:

— Зачем вы так упорно заказываете Гегеля?

— Понимаете, у меня диссертация, как положено, начинается с фразы «данная работа написана, исходя из марксистко-ленинской методологии». Подтверждающую цитату из Ленина я уже нашел и решил поглубже разобраться с одним из трех источников и составных частей марксизма-ленинизма

— У вас о чем диссертация?

— По транспорту Западной Сибири.

— Вот, идите и пишите по транспорту Западной Сибири, а к Гегелю соваться нечего.

Виктор поехал на работу, его встретил ещё в вестибюле шеф и тут же повел, не в коридор, где они обычно говорили о делах, а во внутренний дворик института:

— Ты что в Ленинке натворил?

— Ничего, хотел Гегеля почитать.

— Дурак! нашёл, что читать. Мы-то тебя рекомендовали на стажировку в ГДР, на год. Теперь понимаешь, что это невозможно? И нас всех подвёл и себя самого подкузьмил. Чего у вас, у молодых, во всех местах чешется?! В баню надо ходить, а не по библиотекам.

Вечером он стоял в пивняке, что рядом с работой, и среди пивного гула, вонючих остовов сардинелы и соленых сушек написал на сложенном вдвое листке в клеточку:

Люблю отчизну я, за что — не понимаю,
Уж лучше — сиротой иль где-нибудь в Китае,
И вместо прав — закон, которого не знаю,
И никогда один — навечно сослан в стаю.
И нашим парусам белеть неодиноко,
Мы — фаталисты от отечества как рока
И расставанье с ним — тяжелая морока:
Здесь каждый зуб — за зуб и каждый глаз — за око.
Рабы немы — с эпохи Годунова,
Меняются цари, но только не оковы.
Сквозь зубы цедим мы достоинства основы:
«Свободу мысли, совести и слова»

Так он стал невыездным на двадцать лет.

Но это — потом, а пока — свадьба Олега и Веры, надвигающаяся, седьмая по счету сессия, а на ее блеклом, почти незаметном фоне —

Любовь по первой пороше

Четвертый курс — свадебный. Немосквичи интенсивно женятся на москвичках, немосквички, понимая, что шансов — ноль, выходят замуж за подобных себе, чтобы уехать из Москвы, к которой привыкли, в неведомую тьмутаракань, то ли на три года, то ли навсегда…

Толику не повезло больше всех.

В него буквально вцепилась Лариса Шнейдер из параллельной группы. Она и сама была ничего, хотя и рыжая, но главное — родители: папа — доктор наук и завкафедрой научного коммунизма, мама — старший препод по истории КПСС. В пивной «Ёлочка» Толик так описал свой облом:

— Ну, пригласила она мня к себе домой, на смотрины, а мы с ней уже вовсю, даже забеременела; сидим, чай пьем, коньяк.

— Французский?

— Наш, три звездочки, армянский, ну, то-сё, тары-бары, хвост на заборе, расспрашивают по всей анкете, а тут кошак вываливает, вальяжный такой, мордастый.

— Сибирский?

— Нет, перс, глаза злющие. К ноге хозяйки, обтираться, а за ним — псина, здоровенная, породистая.

— Какой породы?

— А хрен его… не разбираюсь, но, если тяпнет, то по колено — считай Мересьев до конца дней своих. Хозяйка, тёща несостоявшаяся, хвалится: «наш котик в день на пятьдесят копеек питается, это без ветеринарной службы, а пёсик» — пёс знает, какой породы и как зовут, плевать — «аж на рубль!»

— Во дают!

— И у меня — та же мысль, я и высказался: «у меня стипендия с этого семестра — сороковка, матери в Севастополь каждый месяц по десятке отсылаю, живу, стало быть, на тридцатку, по рублю в день: а хотите, я вам за полтора рубля в день и мяукать буду, и гавкать, и еще тапки приносить?» Они сразу притихли, только глазами друг другу: «ты кого к нам в дом привела?», и на меня зыркают: «кыш отсюда, из приличного дома!», «духу чтоб твоего…», ну, и так далее. Я уже на лестничной площадке Ларке говорю: «не дрейфь, на аборт тридцатку дам», она мне — наотмашь, по скулам. Я ей тоже по сусалу отвесил — прощальный поцелуй называется.

Толик, уверенный в окончательной победе коммунизма, в смысле — брака на москвичке, несильно переживал облом у профессорской Ларки, однако всё ему таким боком вышло, что ни одна москвичка на него уже не клевала, а распределение он получил — учителем на Камчатку, хорошо ещё, что дали закончить, всё-таки Шнейдеры — интеллигенция, хотя и партийная.

Собственно, повезло только Олегу с Верой, несмотря на потерю шестисот рублей на валютных махинациях. Всем курсом скинулись по трёхе, даже некоторые партийные дали и почти собрали потерянное. Гуляли у Веры, в крохотной двушке. Родители, простые инженеры, работающие в секретном ящике в Филях, на «Багратионовской», отдали им маленькую комнату, восьмиметровку, но для счастья этого было вполне достаточно. Из общаги его, правда, выперли мгновенно. Карина собственноручно выписала его, как только он принёс в учебную часть копию свидетельства о браке и паспорт со штемпелем.

На свадьбу приехали родители Олега, оба. Они страшно переживали, боясь показаться провинциалами, а еще пуще, что провинциалом будет выглядеть их Олешек.

Однако, оказалось, что оба семейства — из одного ведомства и работают на родственных предприятиях МЭПа, министерства электронной промышленности, а дальняя окраина Москвы вполне соответствует центру Курска — метро нет, в магазинах пусто и очереди после работы, кругом пьянь не просыхает с утра до ночи, в детский сад-ясли ребенка устроить невозможно,

Олегова деда по отцовской линии арестовали в 40-ом как английского шпиона: был он чуть не начальником какой-то секретной шарашки. Умер в лагерях, но семью, сына и жену, оставили в шикарной трехкомнатной квартире в самом центре города, в номенклатурном доме. Деда потом, конечно, реабилитировали, но отец Олега пробивался в жизни сам, преодолевая клеймо «сын репрессированного» и вынужденную беспартийность.

Зла на советскую власть за безвинно пострадавшего деда Олег не помнил, зато Сталина возненавидел с детства — за всё. В шестом классе, прочитав залпом «Один день Ивана Денисовича», он много ночей не спал и всё судился со Сталиным за ГУЛАГ, отметая все доводы вождя и апеллируя к Ивану Денисовичу, всё придумывал кары и казни для мертвеца, а также здравствующих его соратников и исполнителей.

В классе он был бессменным лидером, особенно в старших классах: на вечеринки собирались обычно у него дома, где можно было хоть в футбол играть. Родители против этих танцулек не имели ничего против, уходили в таких случаях в гости или в кино на двухсерийный фильм — лишь бы не было претензий на шум от чванливых и капризных соседей. Может, эти танцульки и стали его первым классом в школе организатора.

* * *

Витя, хоть и шел на красный диплом, не дошел: на госэкзамене по истории партии полез в теоретические дебри пятилетнего и долгосрочного планирования с людьми, в этом вопросе дремучими, и схлопотал трояк, а до того, на госэкзамене по военной специальности неожиданно выяснилось, что он, хоть и знает предмет лучше всех на курсе, но капитана от подполковника по погонам отличить не может. Взбешённый генерал, председатель экзаменационной комиссии, прямо при нём распёк полковника последними словами и влепил четверку — госы, как известно, не пересдаются, и красный диплом накрылся на финишной прямой. Был он уверен, что Москву придётся покидать и готов ехать в любую дыру, лишь бы не в родной Орёл, который обрыдл и опостылел ему уже после первого курса. Он не любил возвращаться сюда и даже стеснялся говорить, что он — орловский. Даже кручи Дворянского гнезда вызывали у него лишь судорогу омерзения: худшим русским писателем он считал Тургенева, по-французски присюсюкивающего над бедным «рюсским народом» и наворовавшего у несчастного Гончарова всё, что только может украсть один писатель у другого… Остаться в Москве он и не мечтал и не порывался: как многие очкарики, он был стеснителен с девушками, порой до наглости. Еще на первом курсе в библиотеке на выдаче книг он, получая увесистую стопку фолиантов и пару здоровенных атласов, услышал:

— Так бы бережно на руках меня кто-нибудь поносил, — вызывающе, но без насмешки, на него смотрела первая красавица курса, «мисс Сокольники-66», как её звали за глаза, голубоглазая блондинка Наташа Зуева в окружении завистниц-подружек.

Он поперхнулся, покраснел и, вместо того, чтоб подхватить и продолжить, негостеприимно буркнул:

— Тут есть содержание.

И тем заслужил вечную и позорную славу неуловимого ковбоя Джона, который никому не нужен. Наташа, правда, еще пару раз пыталась войти с ним в контакт, потом забылась в увлечениях и только спустя 15 лет после окончания университета, в кафе «Арагви» на встрече выпускников, слегка подшофэ и публично, громко призналась, что была влюблена в Витю «как кошка», все пять курсов, до самого своего замужества. Виктор сидел за столом рядом со своей женой, пунцовый, не зная, как и что ответить, а все хохотали, ближайшие соседи хлопали его по плечам. Маленький зал напряженно ждал ответа. Виктор, наконец, встал, вертя бокал с каким-то вином:

— Eсли честно, я был тайно влюблен во всех наших девочек на курсе, подряд и одновременно: наверно, это и есть настоящая молодость. За нашу настоящую молодость, и за тебя, Зуева, в которую я влюблялся чаще, чем в остальных.

В разгар зимней сессии, когда ни до чего, когда после каждого кинутого экзамена — в «Пльзень», «Сайгон» или, если уж совсем с деньгами погано, в «Ровестник» на Университетском, а наутро, с чистой от сданного накануне предмета головой, в следующий, неведомый и не имеющий ничего общего с только что кинутым, судьба подстроила Вите ловушку.

Он, сдав как всегда первым, сидел в ожидании выхода приятелей на скамье перед лифтами, освобожденный от расспросов и поздравлений ожидающих экзамен. На сей раз договорились после экзамена ехать на 111-ом в «Канаву», к «Ударнику». К Виктору подошла прыщавая пигалица с какого-то младшего, потом выяснилось, второго курса:

— Копылов, я давно хотела сказать вам, я безумно люблю вас, Копылов, вот.

И всё поплыло и исчезло: и приятели, и 111-ый автобус, и «Канава», и вся сессия целиком, и вся прошлая жизнь, не жизнь, а преджизнь, предчувствие и ожидание жизни. И они до бесконечности гуляли, сначала по Университету, потом почему-то оказались на Чистых Прудах, в маленьком дворике с детскими домиками. Они сидели, скорчившись и тесно прижавшись друг к другу, в одном таком домике, и бесконечно-бесконечно целовались. У Виктора от поцелуев пропадало дыхание, и он замирал, как ему казалось, в сладкой бесконечности и пустоте в голове и во всем теле — он целовался впервые в жизни. И, целуясь, он никак не мог понять, зачем Варенька жмурится, но, когда он сам закрыл глаза в поцелуе, всё поплыло, как после шампанского: иногда со стипендии они ехали в ГУМ, в «Гастроном», где продавалось в розлив шампанское — Виктору вполне хватало одного бокала, чтобы голова счастливо и пьяно кружилась.

А потом у него от волнения и напряжения пошла носом кровь, платка не было, и он пытался остановить поток снегом, но кровь всё шла и шла, Варенька («Варенька — какое замечательное имя» вертелось и кружилось в его влюбленной душе) бестолково суетилась, но помочь ничем не могла, потому что не знала, чем. Кровь, наконец, остановилась, и он побрели к её дому, неподалеку от Чистых Прудов, на Большую Садовую — она жила напротив Склифософского, в Панкратьевском, в немецких домах.

В подъезде они еще целовались, сначала осторожно, а потом забылись и уже целовались вовсю, пообкусали друг другу губы, и он, наконец, пошел восвояси в крепнущий мороз, в своем длиннополом девятисезонном, с карманами, состоящими из огромных рваных дыр, в тряпишном кашне на голой шее. Метро уже было закрыто, он шел мертвенной анфиладой фонарей по Комсомольскому проспекту. Очень редкие почтовые фургоны «ГАЗ» обгоняли его, спеша развести утреннюю ложь о дневных, так и не состоявшихся событиях, которые назывались на официальном языке фактами, и ему ни до чего не было дела, только очень мерзли пальцы ног — ботинки третью зиму уже явно не переживут, надо покупать новые, рублей за десять-одиннадцать, не больше: у кого бы занять? Уже на подходе к Университету подошвы совсем оторвались, и он шёл, прилипая к мёрзлому асфальту голыми лавсановыми носками в бывшую клетку. И вновь и вновь возвращался к Вареньке.

Кто мы? Мы — пыль по глазам,
Мы — слепая, немая стихия
Мы — отрава, спасенье, бальзам,
Мы — небесное Ave Maria.

И неистовство в милых глазах,
Забытьё, замиранье мгновений,
Все падут — и герой и монах,
Перед пламенем проникновенья.

И прошепчут усталые губы,
И исчезнут навеки слова,
Только это, что мило и любо,
Только нежное тонкое «Ва…»

Дальше всё полетело как с горы. Чем кончилась сессия и кончилась ли она (кончилась, кончилась, как обычно, на «отл»), он не знал и не помнил, курсовую «Тихоокеанские острова СССР» писал в ночь перед защитой и чуть не схватил четверку: бред будущего был прощен за «прекрасный, даже поэтический очерк истории и добротный, критический анализ современного состояния края».

Угар стоял до самого конца весны, до туманно-сиреневого мая и дальше, дальше, в тополиный июнь… они успели подать заявление в ЗАГС, на осень, раструбили о своей предстоящей свадьбе всему свету и разъехались: она на дальнюю одномесячную практику, а потом ждать-ждать-ждать его, он в трехмесячную экспедицию по Верхнему Поволжью, совсем-совсем рядом, письма будут идти всего два-три дня.

Но иногда они шли много дольше и даже терялись. Он, волновался, кипятился, устраивал скандалы и истерики на областном и городских почтамтах, в районных и сельских беспородных почтовых отделениях.

Вопреки железным экспедиционным правилам сначала он писал письмо Вареньке, потом — вёл полевой дневник, ни строчки не перенося из писем в отчет, хотя любая половина любого письма была достойна этого — не достоин дневник.

Он писал стихами и прозой, и поэтической прозой, задыхаясь от чувств и тоски разлуки, философствовал и неиствовал.

Она прилежно, раз в неделю отвечала сразу на целую пачку его писем — таков был между ними уговор — писать не чаще, чем раз в неделю,, потому что траектория его маршрута была ему неизвестна и от него не зависела: она вообще ни от кого не зависела и подчинялась только стихии доступности глубинных верхневолжских мест.

Однажды она пропустила целую неделю. Он недоумевал у окошечка «до востребования», исстрадался нетерпением в ожидании не этого, так следующего письма. Оно пришло и оказалось очень коротеньким: 

Милый Витя, здравствуй!

У нас произошло небольшое событие — в гости приехал папин давний сослуживец и друг, Степанов Николай Иванович — они вместе когда-то работали в «Арктикугле» на Шпицбергене, а теперь он — директор какого-то закрытого НИИ в Ленинграде. Он приехал с женой и сыном, и они остановились у нас. Женю, его сына, я знаю с детства, но мы уже несколько лет не виделись. Он старше тебя на два года и уже кончил ленинградский Горный. Так получилось, я, честное слово, не хотела и не ожидала. Одним словом, пожелай нам счастья. Я перевожусь в ЛГУ. И, пожалуйста, не обижайся на меня и на Женю, и не делай никаких глупостей.

Варенька. 

Это письмо он получил в Юрьевце. Было начало августа. Он вышел из города, ничего не соображая и не разбирая, будто сомнамбула, валялся по траве у дороги до полного бесчувствия, оторавшись, полез в Волчий овраг, в самый бурелом, в непролазный малинник, изодрал там рубашку, руки и всё лицо, хотел пропасть и исчезнуть бесследно, но не пропал, к вечеру выбрался из чащи в городок, купил бутылку водки и всю выпил — и ничуть не опьянел, но отупел до архейской окаменелости. В отряде при виде его ужаснулись, но не стали расспрашивать, напоили чаем и уложили спать. На утро в маршрут его не взяли, оставили одного отсыпаться и приходить в себя. Он проходил остаток дня бессмысленной и безмолвной тенью. Как он дотянул до конца сезона, он и сам не помнит. В отряде все были взрослые — рассказать о случившемся некому, да и нечего.

Он вернулся в Москву в самом конце августа и прямо с Ленинградского вокзала пошел пешком на Большую Садовую, на пепелище своей любви. Во дворе на их скамейке под липами сидела она, но не одна, а с Шевелюристым. Виктор подошел сзади, совсем близко. Варенька увлеченно и уверенно пересказывала Шевелюристому его, викторовы, рассуждения и размышления — и те давние, зимние и совсем свежие, из его экспедиционных писем — как своё.

Простояв пару минут в совершенно оплеванном состоянии, он, обворованный и брошенный, развернулся, вышел со двора, из Панкратьевского, завернул за угол, вскочил в подошедший 10-ый троллейбус, нырнул в метро «Красные Ворота» и уже через сорок минут был в своей общаге, в комнате, которая ничем более не напоминала о существовании какой-то неведомой Вареньки, уверенный, что более никогда не влюбится и не женится. Хватит!

Начинался

Последний учебный год

— Послушай, у тебя, говорят, осталось приглашение в магазин «Весна».

— Ну.

— Понимаешь, мне бабушка подарила на день рождения деньги на туфли, а в обычных магазинах такая дрянь стоит: ты ж ничего женского себе покупать не собираешься?

— Тань, да я и себе ничего мужского не собираюсь. Бери, конечно, если нужно.

— Понимаешь, Вить, туда только по паспорту пускают. Вот, если бы ты со мной поехал…

— У меня дел — по горло… ладно… когда ехать надо?

— Да когда тебе удобно… у меня день рождения девятнадцатого, через две недели.

— Тогда, знаешь что, тогда давай в субботу.

— С утра, магазин в восемь открывается.

— Я по ночам за покупками не езжу.

— Ну, в девять, после десяти там уже все расхватывают, ничего не остается.

— А где? их же много, этих «Вёсен».

— Говорят, обувь самая хорошая на проспекте Мира.

— А поближе ничего нет?

— А поближе только югославская, а я хочу итальянскую, у них самая удобная колодка.

— Помирать скоро, а до сих пор не знаю, что такое колодка в обуви — тормоза?

— Ну, это как каркас… в субботу у магазина? в девять? не забудешь?

Татьяна училась в той же группе, где и Олег, Толик и Витька. У нее со всеми были хорошие отношения, и была она, как признавали все, самой надежной в их группе, что в их профессии чуть ли не самое важное, но — звёзд с неба не хватала, двоек не получала, одевалась самым простым образом, ну, словом, Маркова и Маркова, Марковых — плюнь и непременно попадешь. Никто не знал, что она — дочка самого Маркова, знаменитого своими экспедициями, монографиями и учебными курсами академика, ученого с мировым именем, при этом — дочка поздняя, единственная — недавно Маркову исполнилось 90: по телевизору показывали чествование в Доме Ученых и репортаж из Кремля, а Татьяне 21 только еще должен исполниться. И никто не знал, что мать ее умерла при родах, что отец сдал её на кормилицу, которая потом стала нянькой, что с двенадцати лет она уже вела весь дом, потому что мама мамы, бабушка, переехала в Питер, когда Танюшке было всего несколько месяцев, не простив зятю ни его возраст, ни смерть своей дочери.

Когда Татьяна поступила по конкурсу в университет, академик Марков сам приехал к декану, который когда-то был его аспирантом и чуть подписку не взял о том, что ни одна живая душа не узнает, кто отец студентки Татьяны Константиновны Марковой.

Не знал об этом и Виктор: кого, вообще, интересуют чьи-то родители? Своих бы не забыть вовремя поздравить.

* * *

У Виктора были сложные отношения с родителями. Поступать в Москву он поехал против их воли, поступил туда, где у отца — никаких знакомых или связей. От родительской помощи решительно отказался, лишь иногда мать украдкой присылала ему тридцатку, наверно, свою кварталку, и всегда — очень кстати: вещи он донашивал всегда до победного, пока совсем не развалятся.

И вместе с тем он их очень любил. Горько и остро переживал семейные скандалы и ссоры, боясь развода. Еще больше он любил двух своих младших братьев. Всё время он считался и дома и в школе неблагополучным и проблемным, хотя был всего лишь непредсказуемым — ни для взрослых, ни для сверстников, ни для себя самого. Только много позже он узнал, что был для братьев авторитетом и образцом для подражания: они последовательно, один за другим, уехали в Москву учиться, решительно уходя от родительской опеки.

Родители, особенно отец, переживал уход детей из дома с горестным недоумением: «За что?» На этой почве между родителями участились ссоры и взаимные упрёки. Успешный в карьере, отец стал чувствовать себя моральным банкротом и неудачником, начал попивать и вконец спился, быстро ослабел и постарел. Мать также извелась — для неё это было ещё и педагогическое поражение.

Виктор ничего этого не замечал и не понимал, занятый своей жизнью.

Очкарик, он на допризывной подготовке стрелял из винтовки лучше всех и держал рекорды школы на всех стрелковых дистанциях. Придумывал бесконечные шкоды и позволял себе выходки — ни одному фантасту в голову не пришло бы. Его, тянущего на серебряную медаль, в апреле выпускного класса на педсовете чуть не исключили из школы: на субботнике по сдаче металлолома содрал со школьного гаража крышу. Больше всего на педсовете кипятилась и требовала исключения химичка: это он накануне открытого показательного урока выпил в химической лаборатории весь спирт и сорвал опыты, это он в седьмом классе упросил её открыть химический кружок, был в нем самым активным юнхимиком, а потом признался ей, что хочет научиться делать яды и взрывчатку, чтобы взорвать Лубянку и Кремль и всех там поотравлять… впрочем, об этом она на педсовете промолчала — её же и затаскали бы. Школу он окончил без медали, разумеется, и с редчайшей в истории отечественного просвещения четверкой по поведению.

* * *

Они встретились у магазина. Перед единственным входом (остальные закрыты навсегда и напрочь) небольшая очередь: два милиционера сличали паспорта и приглашения.

— А ваш паспорт?

Таня оказалась готова:

— Дома оставила, мы ж только Вите сегодня покупаем, костюм и обувь.

— Проходите, — немного поколебавшись, разрешил сержант.

На всякий случай они начали с мужской обуви, затем перешли в секцию женской. Витя сидел со скучным видом на примерочной тумбе, но терпеливо ждал, когда, наконец, кончатся примерки и можно будет идти оплачивать и отдавать кассирше приглашение, чтобы та, помимо оплаты, вырезала из приглашения талон «туфли женские».

Они вышли из «Весны» — не было и десяти утра.

— Ну, я поехал досыпать. Поздравляю с обновкой.

— Спасибо тебе.

И они разъехались: он в общагу досыпать, она — по своим делам.

Через месяц Таня подсела к нему на семинаре по спецрайонированию:

— Ты очень повзрослел за это лето.

Он промолчал.

— Мне надо с тобой поговорить, давай после этой пары.

— Давай, тем более — эта для меня сегодня последняя.

После семинара они сели на лифт и поднялись в музей, где почти никогда никого не бывает, кроме иностранных экскурсий. Балконная дверь была распахнута, и они вышли на широкий, опоясывающий весь шпиль университета балкон. Москва до горизонта утопала в задумчивой влажной теплой дымке осеннего листопада.

— Вчера на кафедру приезжал Лифшиц, им дали место. Такое раз в десять лет бывает. Лифшиц приехал к шефу на смотрины, все наши личные пересмотрел.

— Мне ЦНИИПРОЕКТ в любом случае не светит.

— Подожди, слушай дальше. Лифшиц выбрал тебя: или, говорит этот Копылов, или я лучше откажусь от ставки.

— Ну, и зря: Олег, вон, теперь москвич, да и, собственно, москвичей у нас — сколько? Парней трое и еще девчонок немерено.

— Да ты что, не понимаешь? Это ж ЦНИИПРОЕКТ! Там девчонки — секретаршами или по утрам полы моют, на вахте сидят, в столовой щи по тарелкам разливают. Там, конечно, есть старые клячи с революционным прошлым, но это — вымирающие.

— Мне-то что?

— Я всё обдумала; у меня деловое предложение: женись на мне, стой, не перебивай, сначала выслушай. В ЦНИИПРОЕКТе Лифшицу нужен только ты. Жилплощадь у нас позволяет — у нас будет своя комната. Если захочешь, можешь жить у меня, но общагу бросать не стоит. С отцом я поговорю — он у меня нормальный.

— Тебе-то это зачем?

— Я хочу и свою и твою жизнь устроить: ты, хоть и талантлив, но человек без выкидонов, нормальный, хороший, если честно, ты мне нравишься.

— Тоже мне, юный талант.

— Не перебивай, пожалуйста. Я терпеть не могу, когда меня выбирают — я сама привыкла выбирать, и я выбрала тебя.

— Мне надо подумать.

Она ободряюще улыбнулась:

— После распределения, если, конечно, захочешь, можешь считать себя свободным человеком, против развода выступать не буду. Комиссия по распределению весной, но думать некогда — решай сейчас… только я сразу хочу поставить все точки над i: я не хочу никакого фиктивного брака. Всё должно быть по-настоящему.

— У меня одно условие, даже не условие, просьба…

— Согласна, сделаем все тихо, семейно, без этих дурацких комсомольских свадеб; ты, я, мой отец, твои, и два свидетеля.

— У меня ещё два меньших брата, один в МАИ на первом, второй школу на будущий год заканчивает…

— Вот и познакомишь, один будет свидетелем, другого я обеспечу… Вить, я очень рада, что у нас с тобой всё так хорошо и по-честному начинается, без киношных эмоций: мы — взрослые люди.

— Целоваться будем?

— Вот так — сразу?

— А ты хочешь?

— Хочу.

Вот и всё — и наставшая ясность
Разогнала смятенье страстей
Ты настала, досрочная старость
Бесконечностью правильных дней.
Отрезвела, осыпалась юность,
Я теперь поневоле мудрей
И спокойствие сердца коснулось,
День — без пламени, ночь — без свечей.
Хорошо. И покойно и грустно,
И дорога — прямей и ясней.
Мой роман — без конца, как у Пруста,
Не грусти, не надейся, налей…

Так начался их ровный, разумный, спокойный брак, длившийся более сорока лет и вызывавший своей безоблачностью всеобщую зависть и восхищение. В конце своей последней болезни, когда стало совершенно ясно, что это — неизбежный и скорый конец, он признался ей в своей верности, и что она сделала его жизнь счастливой. Татьяна пережила его на четверть века, всё своё наставшее одиночество боясь, что

Смерти не будет…

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

4 комментария к «Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя»

  1. Как там не надо говорить? «Прочитала на одном дыхании?» По крайней мере, могу сказать, что текст захватывает с первых строк и уже не отпускает до самого конца. Хочется поскорей познакомиться с продолжением.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *