Илья Войтовецкий: Кто смеётся последним? Продолжение

 113 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Тогда ты не стучал, это точно. И потом тоже не стучал. Когда человек подписывает с ними договор, он начинает иначе разговаривать, взгляд у него меняется, как будто ему вживили другие глаза.

Кто смеётся последним?

Илья Войтовецкий

Продолжение. Начало здесь

Трубку поднял мой коллега Мишка Резников.

— Скажи, тебе принципиально звонят только еврейки? — спросил он ехидно.

— Нет, — ответил я Мишке в тон, — к сожалению, чаще евреи. Хотя я ничего не имею против хохлушек.

Частые и длительные командировки в Кривой Рог давали мне повод для такого утверждения.

— Это вы мне? — удивлённо дохнула трубка мне в ухо, а Мишка продолжал ехидничать:

— Конечно-конечно, я и забыл, что ты у нас великий интернационалист — по женской части.

— Отстань, — чертыхнулся я. — Нет-нет, это не вам. Я вас слушаю.

Звонила Нина Ивановна. Её картавость могла кого угодно ввести в заблуждение.

Оказалось, Нине Ивановне подвалило счастье, ей удалось через консерваторию добыть два билета на концерт Якова Флиера.

— К сожалению, после замужества Витя пегьестала составлять мне компанию. Я пгьедложила ей пойти с Аликом без меня, но она замахала гуками: «Что ты, что ты, не вздумай говогьить такую глупость пги нём, он нас обеих так пошлёт…» Алик добгый, он много читает, но любит эпатиговать… особенно меня. Ведь тёщ никто не любит. Пгавда? Вы любите вашу тёщу?

— Спасибо, Нина Ивановна. Я понимаю, что вы хотите предложить мне пойти на концерт Флиера по вашим билетам с моей тёщей.

— Ха-ха-ха, ценю ваш юмогь. Нет, что вы, я хочу пгьигласить вас составить мне компанию. Надеюсь, ваша жена не станет вас гевновать к такой стагой пегечнице, ха-ха-ха.

Ох, это характерное питерское «ч«: «конечно», «булочная», «прачечная»!

Нам достались хорошие места — в середине шестого ряда. Флиер играл много, щедро, как-то хлебосольно, ведь он был не гостем в зале, а его хозяином, широким и радушным.

Впервые я сидел на концерте рядом с музыкантом. Нина Ивановна иногда прикрывала глаза, ссутуливалась, уходила в себя. Казалось, что звуки и чувства, растекавшиеся со сцены по залу, предназначались лишь ей одной, и она погружалась в них, растворялась и переставала существовать самостоятельно. А то вдруг, встрепенувшись, подавалась вперёд, распахивала глаза и поглощала в них пианиста вместе с его роялем, сценой, притушенной люстрой над залом и весь большой концертный зал с очарованными притихшими зрителями и слушателями.

Мне передавались чувства моей соседки, её не столько потребительский, сколько профессиональный восторг. Я стал улавливать нюансы, малейшие оттенки, отличавшие исполнительскую манеру этого музыканта от всех других.

Во втором отделении Флиер играл «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова. Оркестром дирижировал Марк Израилевич Паверман.

Я слушал этот взрывной и задумчивый фортепианный концерт впервые.

Подбирать эпитеты бессмысленно, я был потрясён. С того вечера «Рапсодия на тему Паганини» Рахманинова стала одним из самых любимых мною фортепианных концертов.

После заключительного аккорда, после свершившегося только что безумия неодолимая сила подхватила зрителей и выбросила из кресел. Я вскочил вместе со всеми. Только Нина Ивановна оставалась на месте, глубоко уйдя всем телом в плюш сидения, и продолжала оставаться там — с прикрытыми глазами — всё то время, пока зал бесновался, а пианист выходил на авансцену для поклонов.

Буря в конце концов утихла, сцена, а следом и зал, опустели. Нина Ивановна очнулась, отрешённо огляделась, встрепенулась, медленно пришла в себя, поднялась, и мы направились вдоль обезлюдевшего ряда к выходу.

— Вы меня пговóдите, — не спросила, а сообщила мне моя дама. — Пойдём пешком. Не возгажаете?

Стоял ранний октябрь, тёплый и мягкий — пóзднее бабье лето. Нина Ивановна, придерживая мой локоть, семенила рядом и говорила, говорила…

— Папе гебёнком довелось увидеть и почти послушать Николая Губинштейна. Почти… Это было в Петегбугге. Дед повёл папу на концегт. Николай Ггигогьевич поднялся на сцену и сел за гояль. Сел, посмотгел в ноты, поднял гуки над клавиатугой, обегнулся в зал, опустил гуки, посидел, склонив голову, и вдгуг сказал: «Нынешним вечегом мой нагод поёт в синагогах «Кол Нидгей». Пгостите меня, господа… Я вам иггать сегодня не стану, не могу, пгостите «. Деду стало стыдно за то, что он, потомок левитов, находится в зале. Знал бы он, что его сыну, моему папе, пгидётся чегез пагу десятков лет совегшить кгещение… — чтобы получить госудагственную должность. Мы все стали пгавославными, вся наша семья, а после геволюции новая власть записала нас гусскими. Ведь гелигия стала опиумом для нагода — любая гелигия, и евгейская, и пгавославная… Я вам моими откговениями не надоела? Вы не устали? Мы можем дальше поехать тгамваем. Хотите взять тгамвай?

«Ого, «поехать трамваем», «взять трамвай» — как «взять извозчика»! — удивлённо подумал я. — Какой русский язык! Потомственная интеллигенция, ёлки-моталки… Их, оказывается, советская власть ещё не всех вытоптала, хоть и очень старалась».

— Что вы, Нина Ивановна, — ответил я — так порывисто и искренне, что она откинула назад голову, как это делают страдающие дальнозоркостью люди, и внимательно взглянула на меня. — Очень интересно, рассказывайте. Какой трамвай, — добавил я, — в такую погоду!

— Погода и в самом деле дивная. Пгодолжим пешком. И я буду тагатогить. Согласны?.. Папа был адвокат. Он учился в Гегмании, в дгевнем унивегситете в Кöнигсбегге, там были пгекгасные тгадиции — унивегситет великого Канта! Интегесно, тепегь этот унивегситет ещё сушествует? Унивегситет имени всесоюзного стагосты Михаила… как там его? Васильевича? Николаевича? — Михаила Николаевича Калинина.

— Михаила Ивановича.

— Ой, пгостите, пгостите меня, пожалуйста. Как же это я!.. Да-да, этот ваш Михаил Иванович Калинин, конечно, не Кант, но папа, навегное, тоже мог бы гогдиться ТАКИМ именем своего унивегситета… Папа в коготкое вгемя стал популягным адвокатом, о нём много говогили и писали. Неожиданно ему пгедложили должность пги импегатогском двоге, но с условием — пегейти в пгавославие. Папа долго колебался, но соблазн оказался слишком великим… Фамилию менять он не стал, он шутил, что импегатогу должен льстить тот факт, что он пользуется услугами потомственного левита! То, что мы не Лéвины, как пгинято в Госсии, а Леви, говогит об испанских когнях нашей фамилии, и наш год, газумеется, гогаздо дгевнéе года Гомановых, ха-ха! Я сохганила фамилию, даже выйдя замуж за Владимига Александговича. Гозенвассегы тоже могли бы сойти за багонов или за ггафов, но в сгавнении с Леви — это, как бы вам сказать… слишком… ну, не то! Владимиг Алексангович — из потомственных клезмегов, это евгейские музыканты, как пгавило, нищета. Но отец Владимига Александговича стал известным скгипачом и получил пгедложение занять должность концегтмейстега пегвых скгипок импегатогского огкестга, а это, как вы понимаете, тоже госудагственная должность, и её мог занять только пгавославный музыкант. Поэтому Владимигу Александговичу Гозенвассегу повезло годиться в пгавославной семье. Он тоже стал скгипачом, единственным, по-моему, гусским в скгипичной ггуппе огкестга. А я стала пианисткой. От встгечи двух гусских музыкантов, пианистки и скгипача, появилось на свет пгоизведение по имени Виктогия Владимиговна Гозенвассег, моя Витенька. Какая гагмония! — пгошу любить и жаловать, ха-ха. Я надеюсь дожить до внуков. Правда, они не будут Леви. Они даже не будут Гозенвассегы. Мои внуки будут Забоговы. Вот мы с вами и пгишили, — грустно закончила рассказ Нина Ивановна, потому что в это время мы подошли к подъезду её дома.

––––о––––

Я проснулся в хорошем настроении. Захотелось потянуться, вдвинуть угретые под стёганым одеялом ступни в утеплённые шлёпанцы, набросить на плечи атласный халат малахитового цвета — «товарищъ нѣги праздной, досуговъ другъ, свидѣтель тайныхъ думъ», перетянуться витым поясом с тяжёлыми шёлковыми кистями, подметить мимоходом: «Я оживалъ — когда одѣтъ халатомъ…», отвести штору, полюбоваться голубыми небесами, зажмуриться от блестящего на солнце, лежащего великолепными коврами снега, подсесть к письменному столу, утопить себя в мягкости старого вольтеровского кресла, обмакнуть гусиное перо в массивную бронзовую чернильницу с изящным арапчонком и вывести на матовой меловой поверхности листа: «Морозъ и солнце; день чудесный!» Откинуться на спинку кресла, перечитать написанное и в который раз улыбнуться: «Ай да Пушкинъ! ай да сукинъ сынъ!»

— Ещё ты дремлешь, друг прелестный? — продолжая пребывать в приподнятом состоянии духа, окликнул я — в сторону спальни.

— Ты это мне? — донёсся из кухни голос тёщи Анны Израилевны.

— Да нет, — смутился я. — Это я себе.

— Любишь собственную персону, — язвительно заметила тёща. — «Друг прелестный»!

Ответить ей — себе же дороже. Лучше промолчать.

Настроение испортилось.

— Вчера забегал Алик, — сообщила тёща. — Интересовался. Он с утра уехал на рыбалку, обещал вечером заглянуть.

— С каких это пор Алик стал увлекаться рыбалкой? — удивился я. — Да ещё зимней.

— У них сколотилась тёплая компания. Его пригласили, отказаться было неудобно.

— «Тёплая компания»… — проворчал я. — Нажрутся водяры, вот и вся рыбалка — в тёплой компании.

— Его дело, не маленький.

— Это уж точно…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

— Пойдём прогуляемся, — предложил Алик. Он был выпивши, но вполне владел собой. — Поговорим…

Время было послеобеденное, часа два, не больше. Темнеет после пяти, время вполне позволяло.

Мы вышли на улицу. Ветра не было.

— Мороз и солнце, — сказал Алик.

— Угу, — согласился я — и с ним, и с классиком, и с собой. — День чудесный.

— Это кому как, — пробурчал Алик. — Лично мне сблевнуть хочется — от этого чудесного дня.

— Что, перепил?

— Нет, переел… дерьма.

— Тёща сказала, что у вас сколотилась тёплая компания.

— Ага, тёплая… и вонючая… Как свежее говно.

Помолчали. Под шагами мерно поскрипывал снег. Мы шли в сторону Шарташа.

«До леса минут сорок-пятьдесят, обратно столько же. Да в лесу час-полтора. До темна как раз успеем вернуться».

. . . . . . . . . . . . . . . . .

— Он, сучий потрох, ласковый, как отец родной. «Мы с вами так давно знакомы, пора уже домами дружить». «С каких это пор, — спрашиваю, — гусь… ну, такой, как вы, гусь…» «Грубо, грубо, Айзик Залманович. Я с вами от всей души… Собирается хорошая компания. Нам партия и правительство второй выходной в неделе подарили…» «Ну, да, — говорю, — за пятьдесят лет советской власти евреи добились того, что субботу сделали выходным днём». Это я ему пересказываю анекдот. «Гы-гы-гы, — лыбится, — да вы юморист. Так кáк — присоединяетесь?» Мне стало интересно. «Как вы относитесь к зимней рыбалке?» «Точно так же, как она ко мне». «То есть?» «Никак». » Гы-гы-гы «. Ну, вот я с ними и поехал.

— Было интересно?

— Паноптикум… Су-уки, — тихо и прочувствовано выговорил Алик. — День непрерывного жлобства. Непрерывного антисемитского жлобства. «Узи» бы… и — всех одной длинной очередью.

Потом мы долго шли молча. Поскрипывал под ногами снег.

«Мы с вами так давно знакомы…» Знакомы? Так давно?

— Пятьдесят третий год помнишь? — спросил Алик. — А пятьдесят шестой? А я ещё сорок первый помню… Мою бар-мицву. И деда Исрóэля. Он мне на голову ки́пу надел… — Алик надолго замолк. Шмыгнул носом, потёр глаза, судорожно вздохнул.

Скрип-скрип, скрип-скрип — шагам в такт. Скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип. Скрип… Скрип…

За городом снег белый, чистый, не то что в городе.

Скрип… Скрип… Скрип…

Идём, молчим. Каждый думает о своём, вспоминает.

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

— Пятьдесят… скрип… третий… скрип… год… скрип… помнишь? А пятьдесят… скрип… шестой?

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Его увезли с работы. Ну, нет, конечно, его не «забрали». Его «пригласили» — то ли в партбюро, то ли в отдел кадров, он уже не помнил. Позвонили: зайдите, пожалуйста, есть дело. Там его ждали двое.

— Мы хотим вас попросить… Мы хотим вас пригласить… Не согласитесь ли вы…

Вежливые, всё «пожалуйста» да «извините» — новое поколение с горячими сердцами, холодными головами и чистыми руками. Не то, что тогда, при культе личности, будь он неладен. Хорошие, наши, советские люди. Так и хотелось обнять их, прижаться, прокричать:

— Дорогие вы мои! Верьте мне так, как я верю вам! А уж я-то, уж я-то — для вас, для Родины, для Партии, для Народа!

Это ведь после «безродных космополитов», «убийц в белых халатах», после анекдотов про Ташкентский фронт и снайперов с кривым стволом — и вдруг на Съезде Партии Устами Самого-Пресамого Первого-Препервого, Генерального-Прегенерального Секретаря:

НАРУШЕНИЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ ЗАКОННОСТИ!
ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ ПАРТИИ И НАРОДА!
НЕВИНОВНЫ!

Кто мог бы подумать? Какая вышла индульгенция! Дорогие вы мои! Родненькие!..

Его привезли, его привели в солидный кабинет, с ним самым серьёзным и доверительным тоном разговаривали большие симпатичные люди.

— Мы знаем, что ваших родных там, в Белоруссии, в сорок первом… Конечно, мы вам сочувствуем, примите наши искренние… А тем временем среди нас, вот под самым нашим носом, ходят те, кто тогда… Они хитрые, они коварные, у них руки в крови… Их необходимо найти, обезвредить, осудить… Мы одни, без помощи таких, как вы, не сможем… Ведь на них кровь ваших близких, ведь это они… Мы рассчитываем на вашу… Мы надеемся на ваше… Вот тут, на этом листочке: «Я, такой-то и такой-то, обязуюсь добровольно…» Подчеркните это слово — «до-бро-воль-но». Да-да, «обязуюсь добровольно… против врагов, чьи руки…». Дальше напишите так: «Мои донесения впредь буду подписывать…», ну, и сами выберите себе псевдоним. Скажем, Абрам. Символично, правда? Хорошее имя, библейское. И ещё — «Обязуюсь никому…» Ни-ко-му, понимаете? Вот и хорошо, вот и славно.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Скрип… Скрип… Скрип… Скрип…

— Вот тогда, в пятьдесят шестом, они меня — вот таким макаром…

СКРИП! СКРИП! СКРИП! СКРИП!

— Су́-у-у-ки́ -и!.. У-у-у… И-и-и…

Скрип.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

— Они тебя вызовут, я знаю. И предложат. И ты согласишься.

— Ну, не все же соглашаются…

— Ты согласишься, потому что у тебя дети. У тебя жена и два сына. А они умеют ломать, мстить и уничтожать. Не вздумай с ними умничать. Я тоже поначалу умничал. Пытáлся умничать. Оказалось, доумничался. У них таких, как я, легион и маленькая тележка. Оказалось, не только я «стучу»… оказалось — и на меня «стучат». Они меня мигом прищучили. Пришлось затолкать язык в задницу… слава Богу, что хоть в свою… В общем, это твоё дело, решай сам, не маленький. Но со мной — никаких откровений. Я не должен знать ничего такого, чего не должны знать они. И — я с тобой ни о чём не говорил. Забудь всё, понял? Чтоб ни Верке, ни тёте Ане, никому! Могила…

— Могила, — кивнул я.

Была ночь, светили звёзды — яркие, колючие.

Завоняло угаром, на зубах заскрипела угольная пыль. Это дымила наша районная кочегарка.

— Иди домой, я к вам не зайду. И вообще — ты гулял один, я давно от тебя отвалил. Пошёл трахать Милку. Они, — Алик кивнул в сторону окна, за которым находились воображаемые «они», — тебе поверят. Репутация! — Он громко и недобро засмеялся, потом резко оборвал смех. — Будь.

— Угу. И ты — будь. — Я протянул Алику руку, но он засунул свои глубоко в карманы, ссутулился, поднял плечи и зашагал прочь.

Скрип-скрип-скрип-скрип… скрип… скрип… скри… скр… ск… с… с… с… с… …

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Меня вызвали и предложили — не тогда, через несколько лет.

––––о––––

— Витька беременна, — сообщила тёща. — Врачи говорят, нужно вылежать весь срок — для сохранения. Вроде ещё нестарая, а гнилая какая-то…

Вера засуетилась: надо навестить свояченицу, может быть требуется помощь, купить чего-нибудь, достать. Моя благоверная, биолог-биохимик, работала в большом медицинском исследовательском институте, а в нашем забытом Богом, властями и снабженцами крае всё необходимое нужно было «доставать».

— Дефицитные лекарства, препараты, через наш институт иногда можно… — пояснила жена.

Насобирали какие-то вещи, дядя Гриша, это который муж тёти Поли, директор овощного магазина, привёз ящик яблок. Меня снарядили и командировали к Заборовым.

Открыла Нина Ивановна.

— Какая гадость, пгоходите-пгоходите, мы вам всегда гады! — причитала она.

Алика не было дома, Витька, пополневшая, с одутловатым лицом, лежала на диване и читала свежий номер «Нового мира».

Она положила журнал на стул, мы поговорили о Грековой, о Войновиче, о «притче во языцех» тех лет «Мастере и Маргарите».

— Странный у нас с тобой муж, — сказала Витька. — Алик всё это прочитывает, даже проглатывает, а говорить об этом отказывается. Когда кто-нибудь из друзей заводит разговор, он отнекивается: «Я не читал, мне неинтересно». Врёт. Никому не доверяет. Даже мне… Знаешь, иногда мне кажется, что он меня в чём-то подозревает. Я ему рассказываю… ну, про нашу кафедру, а там ведь врут… — вынуждены лицемерить, закон выживания… он сразу делается непроницаемым — «Витенька, не провоцируй меня, пожалуйста», представляешь? — это я его провоцирую! Ты за ним такого не замечал?

— Витенька, не провоцируй меня, пожалуйста.

Мы враз грустно засмеялись.

Скрипнула дверь, вошёл Алик.

— Что вам пгедложить? — суетилась Нина Ивановна. — У нас есть цейлонский чай, хотите? Очень вкусный, агоматный, мы его любим, но всегда тгудно достать. А вот тепегь дгузья с кафедгы пгинесли. Витенькины коллеги её обожают.

— У Витеньки на кафедре вообще все обожают всех. У них там чистые марксистско-ленин­ские отношения. Правда, Витенька?

Алик был пьян.

— У нас на кафедре работают обычные люди, — терпеливо пояснила Витенька. — И отношения между ними бывают разные, как у всяких нормальных людей.

— «Как у всяких нормальных людей», — с насмешливой и даже издевательской ноткой в голосе повторил Алик. Мне показалось, что между ними назревает скандал. Я засобирался. Алик вышел проводить меня.

— Перехожу на другую работу. С повышением. Тут я был техником, потом меня сделали старшим техником. А потом мои благодетели позаботились, и меня произвели в инженеры. На новом месте я буду старшим инженером и руководителем проекта — с предоставление квартиры. Умеют товарищи ценить кадры, заботятся… В Гипрэнерго я уже исчерпался, заложил всех, кого мог. Теперь на новом месте открываются новые возможности.

Алик выругался и сплюнул.

— Алька, — решился я задать давно мучивший меня вопрос, — почему ты думаешь, что мне можно… ну, что я …

— …что ты — не стучишь? Почему я с тобой откровенничаю? Две причины. Во-первых, невыносимо жить, если некому… понимаешь, хочется кому-то открыться, довериться. Я знаю тебя давно, с тех времён, когда тебя исключили из комсомола. Со всеми твоими приключениями. Тогда ты не стучал, это точно. И потом тоже не стучал. Когда человек подписывает с ними договор, он начинает иначе разговаривать, взгляд у него меняется, как будто ему вживили другие глаза. Это происходит с каждым, если он непрофессионал, не прошёл специальное обучение. Я теперь почти точно знаю почти всех стукачей нашего Гипрá.

— А они знают тебя. Да?

— Ха-ха-ха!

Алик резко оборвал смех.

— Как облупленного. Поэтому меня и перебрасывают теперь на новый объект. Некоторое время буду вне подозрений… если такое в нашей стране вообще возможно.

На том мы и расстались. Прощаясь, Алик попросил:

— Береги Верку. Она сирота, за неё заступиться некому.

Он крепко пожал мою руку и негромко добавил:

— С Витькой не откровенничай. Бережёного Бог бережёт.

––––о––––

Когда моя бедная тёща пожаловалась Алику, что я свихнулся, пошёл с какой-то еврейской кодлой в управление МВД и подал заявление на выезд в Израиль — она ожидала от племянника сочувствия, поддержки, может быть даже помощи, — Алик серьёзно сказал ей:

— Не мешайте ему, тёть Аня.

— Ты ещё добавь: поезжайте с ним, тётя Аня!

— Добавлю и буду прав.

— Ну, знаешь…

— Знаю. Не знал бы — не говорил.

Он был трезв и серьёзен.

Прошло менее девяти месяцев, и мы уехали всей семьёй. Алик помогал нам паковать и отправлять наш небогатый скарб, пришёл на вокзал, был демонстративно весел, шутил, пока не разрыдался, убежал от вагона, вернулся, обнял нас всех, каждого по отдельности и всех разом, охапкой, долго и крепко пожимал и тряс мою руку, целовал тётку, Веру и наших сыновей и молча стоял у окна вагона, а когда поезд тронулся и стал набирать скорость, он пошёл рядом… пошёл, побежал, отстал, но продолжал бежать, пока не скрылся из глаз. Навсегда…

––––о––––

«Чувствуйте себя свободно, — сказал на прощанье Николай Степанович. Забавная деталь: в комнате, где несомненно было установлено прослушивание, подполковник обращался ко мне на «вы», а выйдя и расположившись со мной в кустах на скамейке, переходил на «ты». — Ни о чём не беспокойтесь, кроме собственного устройства. Начните работать, служить в армии, обзаведитесь жильём, машиной — всем необходимым — и ни о чём постороннем не думайте. Когда надо будет, мы вас найдём. А пока… пусть вас это не тревожит, но не забывайте: мы будем знать о каждом вашем шаге, слове, мысли, мы с вас глаз не сведём».

Я внутренне ухмыльнулся. Ещё тут, в вашем, Николай Степанович, кабинете, вы пожимаете мою руку, а ТАМ, за кордоном, те, кому надо, уже знают обо мне, я давно позаботился и передал ТУДА — с нашими ребятами, с нашими выехавшими ребятами, всё что нужно было передать.

И вот — светит солнце, пустынный городок Арад утопает в зелени, в цветах — это в декабре-то. Я иду по улице — чистой, умытой светом, продутой ветром пустыни и Мёртвого моря, глазею по сторонам, пытаюсь читать вывески и рекламы, буквы-то я знаю из идиша, но на иврите буквы в слова не складываются — из-за сплошного набора согласных, лишь кое-где промелькнёт, да и то — ни к селу, ни к городу — то «вав» (то ли «о», то ли «у»), то «алеф» (неопределённая гласная), «йот» или «йод» — не знаю, но читается «и», «айн» — вообще непонятно чтó, но если букву пишут, значит это кому-нибудь нужно.

Впереди крытая автобусная остановка. У скамейки стоит коренастый человек и смотрит в мою сторону. Вглядываюсь, и — поползли мурашки промеж лопаток. А человек на меня посмотрел-посмотрел и отвёл взгляд, заговорил с кем-то. Конспиратор, ёлки-моталки!.. Как вы сюда попали, Николай Степанович? В этот далёкий край в центре ближневосточной пустыни!

Со слабостью в коленях передвигаюсь на ватных ногах в сторону автобусной остановки… приближаюсь… подхожу, внутренне готовясь умереть.

Высокий полный мужчина с нависшим над брючным ремнём брюшком беседует на иврите с сидящей на скамейке старушкой. Уфф! Сердце громогласно отбивает удары…

Да я просто параноик! Всё, больше не буду, следует держать себя в руках.

Вхожу в подъезд нашего центра абсорбции, жму на кнопку, на всех пяти этажах вспыхивают электрические лампочки. Здóрово придумано.

— Ты не спускай с него глаз! — слышу над собой, на втором или на третьем этаже, знакомый мужской голос — приглушённый, конспиративный («У вас продаётся славянский шкаф?»). Замираю на нижней ступени, прислушиваюсь. Голос Николая Степановича!..

— Да за ним же не уследишь, — оправдывается женщина. — Чуть отвернёшься, а его уже и след простыл.

— «След простыл», «след простыл»! А ты не отворачивайся! На то ты и существуешь, чтобы наблюдать — за-каж-дым е-го ша-гом! («Нет, шкаф уже продан, имеется никелерованная кровать…»)

Тихонечко, ступенька за ступенькой, стараясь не стучать, не скрипеть, не шуршать, переступаю — со ступеньки на ступеньку… со ступеньки на ступеньку… со ступеньки на ступеньку… Как у Маршака — «Третий этаж и четвёртый, и пятый…» Да какой там третий-четвёртый-пятый! Поднялся я на пол-этажа, вижу — стоят у распахнутой двери наши соседи — Ефим Борисович, ставший тут Хаимом, и его невестка Лиза, превратившаяся в Лею. Лиза-Лея держит за руку своего Мишку, а Мишка крутится-вертится, норовит высвободить руку из цепкой материнской клешни.

— Да не вертись, горе ты моё, — дёргает Мишку Лиза-Лея.

— Какое же это горе, — переведя дыхание, говорю я соседке. — Разве собственный ребёнок может быть горем?

— Заведите себе ТАКОГО, тогда и говорите, — огрызается Лиза-Лея.

А Ефим Борисович по прозвищу Хаим произносит голосом Николая Степановича:

— Не умеют они, молодые, за детьми смотреть. («Откуда у них, молодых, славянский шкаф! Им и никелерованная кровать не по средствам…»)

Я почувствовал вдруг усталость, крепче ухватился за перила и побрёл вверх, к себе на третий этаж. Между прочим, тут, в Израиле, третий считается вторым, потому что первый — совсем не первый, а нулевой. Вот такая арифметика.

––––о––––

В салоне на диване сидел полноватый смуглый человек. Он поднялся мне навстречу.

— Здравствуйте, Илья. — Гость протянул руку, крепко пожал мою. — Как поживаете?

Акцент и странная, непривычная картавость позволяли предположить, что русский язык для него неродной.

— Меня зовут Шауль Керен, я состою на службе в канцелярии Главы правительства Израиля.

— У Голды Меир?

Шауль Керен забулькал перекатами похохатываний:

— Рассмешил. Я раньше не связывал место моей службы с персоной Гольды. — В имени премьер-министра он произнёс мягкое «ль».

— Но ведь Глава правительства — Голда Меир?

— Вы правы, конечно. Истина заключается в том, что канцелярия Главы правительства — большое государственное учреждение с массой отделов, в том числе и тем, в котором служу я.

Его речь была правильной, стерильной.

Я уже усвоил, что в Израиле, из-за жаркого климата, перво-наперво предлагают гостю попить.

— Спасибо, ваша милая супруга меня уже напоила. — Он кивнул на опорожненный стакан, стоящий на журнальном столике. — Я хочу с вами поговорить.

Мы всё ещё стояли друг перед другом.

Я указал рукой на диван, с которого он с моим появлением поднялся.

— Нет-нет, я попросил бы вас проехать со мной в наш офис… в Беэр-Шеву. Мы с вами там поговорим, и я верну вас обратно. Испросите разрешения (именно так он и сказал — «испросите разрешения»!) у вашей милой супруги. Вы будете отсутствовать три или три с половиной часа. Если вы должны поесть, я вас подожду.

У подъезда стояла смешная машинёшка. Шауль Керен распахнул передо мной дверцу.

— Ездить на такой вам ещё не доводилось.

Мотор заработал, машина вздрогнула и покатилась.

— Это наша израильская машина «Сусита». Таких нигде в мире не производят, только у нас. Она получается недорогой, потому что изготовлена из дешёвой и вкусной пластмассы. Такую машину голодный верблюд поедает за полчаса. Всякие дефекты, трещины, пробоины и следы верблюжьих зубов легко заклеиваются, поэтому ремонт не стоит больших денег.

Мы ехали по той самой дороге, по которой несколько дней назад таксист привёз нас из аэропорта имени Бен-Гуриона. Во все стороны, куда достигал взгляд, расстилалась холмистая пустыня, поросшая сочной травой.

— Нынешней зимой выпало много осадков, — заметил Шауль Керен.

— Шауль, когда вы уехали из России?

— Никогда.

— То есть?..

— Я никогда не уезжал из России. Я там никогда не был.

— А откуда…

— От верблюда. Того самого, который питается корпусом «Суситы». Пожуёт, проглотит, причмокнет и скажет — «хо-ро-шо!» Вот так — слово зá словом.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Офис выглядел чересчур аскетично. Рабочий стол с телефоном, стул по одну сторону — для хозяина, по другую сторону — для посетителя. На стенах ни одного портрета — хотя бы какого-нибудь захудалого основоположника.

— Расскажите мне, пожалуйста, о наших свердловских коллегах.

Я сел вполоборота к Шаулю, поставил локоть на край стола, опёрся щекой о кулак.

— О ваших коллегах… Да, конечно. Меня вёл подполковник Николай Степанович Поздняков.

— Полковник.

— Подполковник.

— Уже полковник. На прошлой неделе обмывали третью звёздочку. У вас устарелые сведения.

— Ого! За что это ему?

— За хорошую службу. И за вас тоже… Я вас слушаю.

Я стал рассказывать. Шауль Керен слушал, не перебивая, время от времени уточнял, иногда что-то записывал, заговорил о тех, кто вертелся в нашем кругу в Свердловске. Называл имена, задавал вопросы.

Об Алике Шауль не обмолвился ни словом.

––––о––––

Как и было условлено, изредка из Свердловска приходили письма от неведомой Доры, с которой в прошлом у меня якобы были какие-то романтические отношения. Письма были вложены в обычные советские конверты с нарисованными красочными картинками, мой адрес написан округлым, скорее всего женским почерком. Примечательным было то, что марок на конвертах не было, а это — очевидно, по замыслу — должно было насторожить меня: письма приходят не по почте, их КТО-ТО приносит и кладёт прямо в мой домашний почтовый ящик, то есть где-то невдалеке присутствует ИХ человек, ОН ЗНАЕТ ОБО МНЕ ВСЁ.

Моя бывшая анонимная «любовница», именуемая Дорой, через расстояние в несколько тысяч километров уверяла меня в своей неизменной преданности, сообщала всякие незначительные городские новости и с трепетным нетерпением ждала моих ответных писем на «Главпочтамт, до востребования».

Вера неопределённо произнесла «ну-ну, старые поклонницы напоминают о себе», но продолжать и развивать тему не стала.

— Отвечать будешь? — только спросила она.

— Не-а. Поиграли и хватит.

— Поматросил и бросил? Нехорошо.

Назавтра по моему звонку приехал парнишка от Шауля Керена. Но с письмом произошёл конфуз: пока я был на работе, моя озорная двухмесячная щенок-овчарка Дуба добралась до конверта с картинками и в клочья изодрала его вместе с любовным посланием из-за кордона. Парнишка взял изжёванные и измельчённые острыми щенячьими зубами ошмётки бумаги, сунул в карман и смущённо откланялся.

Со следующим письмом произошло то же, с третьим и четвёртым то же самое. Моя Дуба, вернее всего, ревновала меня к бывшей советской возлюбленной. Что это было — проявление израильского патриотизма или женская солидарность с хозяйкой, не знаю…

Потом письма приходить перестали.

Вернее, после долгого молчания пришло одно, совсем последнее письмо.

И по тону, и по содержанию, даже по почерку оно отличалось от предыдущих.

В первых письмах не скрывалась симпатия к адресату, демонстрировалась информированность, хорошее знание реалий и деталей — так, словно моя бывшая возлюбленная постоянно находилась около меня — не только душой и мыслями. Она оценивала происходящее и старалась наставить меня на путь истинный.

«Я внимательно слушала по радио репортажи о твоей поездке, — писала Дора после моего возвращения из вояжа по Европе, куда я ездил по заданию Канцелярии Главы правительства Израиля в качестве, как написали бы в советской газете, «сионистского эмиссара». — Ты был очень в порядке, я любовалась тобой. Мои друзья считают так же. Они помнят о тебе и передают тебе привет.»

«Ну-ну, — усмехнулся я, — «внимательно слушала по радио»! По какому-такому радио ты, любимая, сидя в Свердловске, «внимательно слушала»? И где же ты взяла такое радио?»

«Я знаю о высокой оценке твоего выступления на митинге 12 августа на Площади царей Израилевых в Тель-Авиве, — сообщала мне моя Дора в конце 1972 года. — Говорят, что ты снискал расположение и простых людей, и представителей власти. Думаю, после этого выступления перед тобой распахнутся двери многих высоких кабинетов. Не упускай такой возможности. Мой папа оценивает ситуацию так же.»

Дуба росла, матерела, она превратилась во взрослую сметливую немецкую овчарку тёмнорыжей с подпалинами масти, выполняла целый комплекс команд и вообще недурно понимала человеческую речь на двух языках, русском и иврите, давно перестала грызть мебель и потрошить книги, но к письмам из Свердловска продолжала относиться с необъяснимым остервенением. До Шауляя Керена доходили нечитабельные клочки рваной бумаги.

— Брось ты это занятие, — сказала Вера. — ТАМ над тобой уже смеются.

— Где — «ТАМ»? «ТАМ» там или «ТАМ» тут?

— И там, и тут. Ты выглядишь смешным.

— На «ТАМ» там мне наплевать, а тут — я не хочу, чтобы подумали, что я скрываю…

— А так — подумают, что ты рвёшь письма специально.

— Что ты! Ведь видно, что — зубами.

— А у тебя зубов нет?

— Ха-ха!..

— Вот тебе и «ха-ха».

Пожалуй, жена была права.

А письма вдруг приходить перестали. Я возвращался с работы, заглядывал в почтовый ящик, он был пуст.

И вдруг… Я даже обрадовался, вынув из ящика конверт с изображением голубых полевых цветочков. Опять — без штемпеля, кто-то подложил его в ящик здесь, в Беэр-Шеве. Доставка, так сказать, «нáрочным». Торопливо вскрыл конверт.

Почерк тот же, но какой-то выпрямленный, жёсткий, исчезли привычные округость и женственность, словно мужская рука…

«Дорогой, — писала моя неведомая любимая. — Мне довелось почитать твою последнюю публикацию, и она вызвала у меня противоречивые чувства и мысли.»

Заканчивалось письмо зловещей фразой:

«Папа за тебя стал беспокоиться. Он считает, что у твоих прежних товарищей длинные и цепкие руки. Не приведи Господь… ведь они могут до тебя дотянуться, ТАКОГО они не прощают, ты это знаешь не хуже меня. Умоляю, береги себя. Твоя Дора.»

«ТАКОЕ» — это публикация моей статьи «Стукачи» в западногерманском журнале «Посев», органе народно-трудового союза русских солидаристов.

Вот такое поступило мне предупреждение…

––––о––––

…Я возвращался с работы, заглядывал в почтовый ящик, он был пуст. Однако, не всегда, да-да, не всегда бывал пуст наш почтовый ящик. Иногда, не часто, но всё же, приходили письма — от тёти Аси. Несмотря на то, что минувшие годы пообломали многих, тётя Ася так и осталась несогнувшейся партизанской косточкой.

При расставании на вокзале я, всхлипнув, прижал её к себе.

— Это навсегда, тётя Ася…

— Не реви, — одёрнула партизанка. — Есть почта, телефон, телеграф. Будем брать.

— Вы что, не понимаете, где живёте?

Их hоб зэй ин др’эрд! — отрезала партизанская косточка.

Она продолжала учительствовать, несла своим воспитанникам разумное, доброе, вечное и продолжала оставаться «амéнч».

И продолжала слать нам письма.

И отвечала на телефонные звонки.

И видела ИХ там, где хотела видеть.

Аменч!..

Из тётиасиных писем мы знали кое-что об Алике.

Витька родила Мишку, и тётя Соня, и тётя Ася, и, разумеется, Нина Ивановна в нём души не чаяли, а Алька неожиданно развёлся с Витькой и вскоре женился на Тане, технике-конструкторе из своего ЦветМета. Таня родила Дениску. На новой работе, в ЦветМете, Алик представился как Олег Захарович, так к нему там и обращались, и даже Таня в полу-шутку называла мужа «мой Олег Захарович». Алик выправил себе новые документы. Одним махом оказались решены все проблемы: никакого Айзика Залмановича, никакого Михаила Айзиковича, никакой Виктории Владимировны в девичестве Розенвассер и даже никакой тёщи с подозрительной фамилией Леви — в семье Алика воцарился полный «юденрайн»!

А я всё вспоминал его пьяные слёзы на нашей свердловской малогабаритной кухне:

— Тёть Аня, уехать… убить, бля, хотя бы одного араба, бонна-мать… а там и подохнуть не жалко… — с сознанием выполненного долга… тёть Аня…

––––о––––

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *