Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя. Продолжение

Loading

…контраст величественной красоты природы и нелепой убогости человеческого существования … он именно по этому признаку и отличал родину от любых других стран, где всегда присутствовало соответствие природных и человеческих условий жизни; это делало другие страны и народы скучными, предсказуемыми, очевидными и неинтересными.

Путь, которым вёл тебя

Александр Левинтов

Продолжение. Начало

… Так начался их ровный, разумный, спокойный брак, длившийся более сорока лет и вызывавший своей безоблачностью всеобщую зависть и восхищение. В конце своей последней болезни, когда стало совершенно ясно, что это — неизбежный и скорый конец, он признался ей в своей верности, и что она сделала его жизнь счастливой. Татьяна пережила его на четверть века, всё своё наставшее одиночество боясь, что

Смерти не будет…

А на Толика напала тоска.

После практики он съездил домой, в свой любимый Севастополь, который втайне ото всех обожал, который снился ему чуть не каждую ночь и по которому отчаянно скучал: по Графской пристани и морской сини, по белым, ослепительно белым домам и кудрявым каштанам, по серым громадам военных кораблей на рейде, теплу солнца и пляжной гальке.

Мать сильно постарела за последний год, стала совсем маленькой, часто болела зимой. Он привез ей денег, сделал ремонт: побелил потолки и покрасил стены — дом был нестарый, но всё уже разваливалось.

Отца Толик хорошо помнил, тот умер, кода Толик учился в восьмом классе. Отец был военным инвалидом первой группы, черноморским моряком, у него не было одного легкого и не ходили ноги. Он все время лежал и слушал свои пластинки. Их у него было около двадцати: Димитр Узунов, Дормидонт Михайлов, Иван Козловский, Шумская, Барсова, Собинов — оперная классика и несколько русских народных песен. Толик знал и слова и мелодии этих пластинок наизусть. Больше всего ему нравились «Однозвучно гремит колокольчик» Козловского, «куплеты Мефистофеля» Узунова и «Липа вековая» Шумской,

Отцу как инвалиду первой степени разрешена была работа на дому — клейка конвертов. За тысячу конвертов платили три рубля. Конечно, отец не мог клеить сам — это делали Толик с мамой. Они научились проклеивать сразу по тридцать заготовок, а потом складывали из них конверты. В месяц набегало иногда больше двадцати рублей на старые, что было заметной прибавкой к материнским 360 рублям за уборку в школе и отцовской инвалидной пенсии в сто двадцать. Соленая хамса с картошкой — на этом они жили изо дня в день долгие годы. Реформа денег и подорожания в начале 60-х больно ударила по их хрупкому семейному бюджету.

Отец умер в зимние каникулы. В класс Толик вернулся сосредоточенным и в третьей четверти из слабого троешника неожиданно для всех стал твердым хорошистом, а с нового учебного года — железным отличником. Никто не понимал в нем этой перемены, только он и мать, которой пообещал непременно получить высшее образование.

Старенький проигрыватель с несколькими коробками игл и пластинки в лохматых и выцветших от времени конвертах, отцовское наследие, он считал семейной святыней и реликвией, которую раз в месяц пополнял новыми, долгоиграющими: оперы Вагнера, «Вальпургиева ночь» Гуно, сонаты Бетховена, оперные хоры Мусоргского, «Грезы любви» Листа, «Интродукция и рондо каприччиозо» и «Пляска смерти» Сен-Санса, вторая соль-минорная фортепьянная соната Шопена — он слушал музыку бесконечными часами, погруженный в самого себя, как отец.

С четырнадцати лет — законом это разрешалось — у него уже была трудовая книжка. Он работал на почте, успевая разносить газеты по двум участкам еще до уроков, летом работал ночным сторожем на Историческом бульваре, иногда перепадали разовые заработки на погрузке-выгрузке, но это редко — ни здоровьем, ни силой он не мог похвастаться.

В десятом классе он обнаружил в себе странную особенность, похожую на болезнь: наслушавшись музыки, он неодолимо тянулся к самоубийству. Ему казалось, что он достиг верха и смысла — дальше жить нельзя и нечестно, надо идти дальше — за пределы жизни. Всё началось с того, что однажды он, уже поздно вечером, когда вся их коммунальная квартира затихла, вынул из станка соседа дяди Сани лезвие «Нева», заперся в туалете и долго чиркал тупым лезвием по запястьям. Кровь текла, но очень медленно. Он смотрел в потолок, весь в сизых разводьях, и ему слышалась сверху музыка, «Гибель богов» Рихарда Вагнера. Он всё чиркал и чиркал и, наверно, довел бы дело до конца, но в дверь кто-то забарабанил и требовательно заматерился. Сунув окровавленные руки в карманы брюк, он вышел, выбросил в форточку безнадежно погнутую «Неву», обмотал покрепче запястья какими-то тряпками и лег спать. Утром на всю квартиру костерил всех подряд дядя Саня, но Толик его не слышал — он уже сортировал газеты в отделе доставки, стараясь не ляпать на них немного сочащейся кровью из-под тряпичных бинтов.

С того случая на него нет-нет, да стало находить это странное и возвышенное настроение.

Жизнь — потемки
В неверном пути
Не судьба, а обломки —
Не проще ль уйти?

Всё мосты да туннели,
В никуда, в тупики,
Жизнь — сплошное похмелье
После пьяной тоски

Зазеркалье кривое
Пародирует всех
В одиночку, по двое —
Под безжалостный смех.

Я запутался в жизни,
Словно рыба в сети.
И на собственной тризне —
Может, проще уйти?

Этой осенью он практически перестал ходить на занятия, но зато, в какой пивняк из числа дешевых ни приди — в углу, за одинокой кружкой сидит Толик, хоть пять пивных за вечер обойди: и напротив «Ударника», и на улице Дружбы, и в Столешниковом, и у Покровских ворот, и в Орликовом, и на Абельмановской, и даже в отдаленнейших Кузьминках — всюду он, задумчивый, сосредоточенный, нелюдимый, как заблудившийся призрак.

Промозглым зимним вечером, в разгар последней в жизни сессии, он, наслушавшись в наушники Густава Малера, тихо встал, чтобы не разбудить соседа, оделся и вышел в покойницкую ночь. Он не знал, но это случилось ровно в ту же ночь, но годом позже, когда вспыхнул роман Витьки с хищной Варенькой. На сей раз был не мороз — снежная оттепель, слякотная, хлюпкая, простудная. Он шел тем же Комсомольским проспектом, той же чётной стороной, по которой пёр в своих разваливающихся полуботинках Витька, только в противоположном направлении. Навстречу из снегопада и тьмы выползали мамонты-МАЗы, сбрасывавшие снег в Москва-реку и вновь взбиравшиеся на Ленгоры — за следующими кубометрами липкой массы.

Толика останавливало броситься под один из них только одно — шофера ни за что ни про что засудят, и тот будет весь срок и всю жизнь горестно недоумевать, как это всё случилось и откуда взялся этот пацан в первом часу ночи.

Он добрел до Центрального Телеграфа, долго писал прощальное письмо, потом отправил его на до востребования, но кому — тут же забыл.

По Горького и Охотному ряду всё также валил снег, он прошёл мимо темного параллелепипеда Ленинки, вышел на Большой Каменный. По Москве-реке плыли редкие тонкие льдины, серые, как карибские крокодилы. Он долго смотрел вниз, будто высматривая что-то очень важное и существенное в этой немой мути, потом перебросил через парапет одну ногу, другую, хотел оттолкнуться руками, но неожиданно сзади крепко схватили. Втащили его на тротуар, проволокли вниз, к началу моста, к набережной. Это был милицейский наряд.

— Документы есть?

Он молча достал студенческий. Его трясло и знобило.

— Вроде трезвый.

— Вот дурак!

— Где живёшь?

— В общежитии, на Ленгорах, зона Б.

Старший по званию что-то доложил по телефону, Толика затолкали в милицейский газик и довезли прямо до проходной на Лебедева:

— И больше так не шали, дурак!

От наспанного тепла в комнате он провалился в жаркий кошмар и провал. Утром еле встал, понял, что болен, сильно болен, два последних экзамена сдавал при температуре за 39 и всё никак не мог отогреться и выспаться.

В распределение в камчатское облоно он не поверил и потому отнесся к нему

Спокойно

По татьяниному совету Витя комнату не сдал и даже оплатил ее вперед до июня включительно, по три рубля пятнадцать копеек в месяц — и отдохнуть при написании дипломов, и поработать, не тратя время и деньги на транспорт. В просторной трехкомнатной квартире на улице Вавилова сделали минимальную перестановку: в просторном холле выделили один угол для спортивных вещей Виктора, в кабинете Константина Васильевича, естественно, ничего не трогали, как, впрочем, и в гостиной, молодым купили огромную арабскую постель два на два и еще один, совсем маленький рабочий стол. Книжные полки, постепенно прикупавшиеся Виктором в течение четырёх лет, перевезли на Вавилова, а вот проблему книг так и не удалось решить до самого окончания учёбы: они таскали нужные из дома в общежитие и обратно — по мере востребования.

С тестем Виктор сошелся довольно быстро, хотя первое время сильно робел и вглядывался в знаменитого академика. Маленький, сухонький, совершенно бесстрастный, как и не на Земле живущий, он в свои девяносто уже нигде не работал, но числился научным консультантом в разных местах, а потому не бедствовал. Ходил он совершенно бесшумно и передвигался подобно тени, без видимых усилий. Дом был забит книгами до отказа — все комнаты, коридор, кухня, холл, ванная, туалет — они были везде. Книги чуть не валились из шкафов, полок и стеллажей. Виктор долго не мог понять порядка их расположения, ни по алфавиту названий или авторов, ни тематически они никак не упорядочивались, Константин Васильевич же безошибочно ориентировался в этом хаосе. Однажды он раскрыл секрет расстановки книг:

— Единственный порядок, который человек усвоил со времен Анаксимандра, когда с ним, с человеком, прекратилось бесчинство времен, — хронологический: у меня в кабинете собраны самые ценные, самые редкие, самые используемые — самые старые книги, а в холле — то, что не жалко выбросить или подарить, всё самое новое и современное.

— А в туалете?

— А в туалете то, что можно открыть на любой странице и там же захлопнуть, в туалете — вечное и нетленное, не подчиняющееся времени.

Он кропотливо работал два-три утренних часа над своим текстом и столько же после обеда — над чужими. Вечером, за ужином, обязательная стопочка водки, после обеда, перед работой, час на охоту за непом — полусном-полудрёмой, всё остальное время бодрствования — чтение. По вторникам и четвергам он принимал посетителей и визитёров, в среду, в гостиной семинар для очень узко круга, пять раз в неделю приходила медсестра из Ляпуновки, академической больницы, расположенной неподалеку, в начале каждого месяца — врач, в конце — баня, непременно Сандуны, иные он не признавал, утром, до завтрака, полчаса на тренажере «беговая дорожка», потом душ и только потом завтрак. Два раза в год — санаторий.

— По Канту, — объяснил он Виктору размеренность своей жизни, — кёнигсбергские власти сверяли часы на городской Ратуше: ровно в десять часов он был на середине мостика через Приголе по дороге из дома в Университет, потому и стал Кантом. И верный слуга на шаг сзади с зонтиком — при любой погоде Талант ученого — в организации порядка течения времени, его буйного течения, и ещё — в следовании свом принципам при любой погоде.

Каждый год, уже два десятка лет, он писал по книге — и никаких статей! Писал он очень мелким ровным и ясно читаемым почерком, подолгу обдумывая каждую фразу, а потому ничего не исправляя, не переставляя и не вычеркивая: «Жить стоит только набело, черновиками живут неумехи и неудачники».

Татьяна вела дом и обоих своих мужчин безукоризненно, точно соблюдая их порядки, привычки и холя маленькие слабости. Она ни секунды не проводила в праздности: если не готовила, то убирала, если не убирала, то стирала или гладила. Виктору разрешалось только одно — по воскресеньям закупать продукты на Черемушкинском рынке: он фантастически разбирался в мясе и умел торговаться. Ну, ещё — выносить мусор.

Когда Татьяна Константиновна Копылова вышла на работу в престижный проектный институт, занимавшийся созданием санаторно-курортной закрытой инфраструктуры для аппарата ЦК, Совмина и других, подобных им заказчиков, ей удалось скрыть имя своего отца — в семье считалось верхом неприличия разглашать успехи своих родственников, тем более — пользоваться ими. Она быстро завоевала репутацию грамотного и исполнительного сотрудника, но не более того, никаких дополнительных нагрузок и обязанностей она не брала, ни в чем не участвовала, на праздничные вечера и прочие коллективные развлечения не оставалась, и все ее понимали и не приставали — она ухаживала за престарелым отцом.

А Виктор как-то сразу и резко оборвал все дружбы и связи, втянулся, вписался в размеренный и замкнутый мир Марковых, окончательно отдалился от родителей, у которых и до того никак не искал ни поддержки, ни понимания. Лишь с братьями он считал своим долгом регулярно встречаться — с Андреем и переписываться — с Алешкой. И им очень хотелось хотя бы немного быть похожими на старшего брата, и их не покидала эта

Надежда

Верка оказалась заводной во всём, особенно, если дело касалось денег. Сначала стипендии улетали в день-два, Олег думал, может, на зарплатах будет полегче: ну, нет, в три дня всё до копейки. Обязательно — ресторан, даже траверс по двум-трёмресторанам, обязательно — куча тряпок в каком-нибудь «Лейпциге» или «Синтетике», обязательно — такси.

И Капустины сразу попали в безнадежную ситуацию вечных долгов. В общий семейный котел за квартплату они ежемесячно отдавали пятерку — и это было свято, как и два раза в месяц на питание по тридцатке, проездные и взносы, от которых не отвертишься — на самое необходимое улетала одна из двух зарплат, на вторую можно было бы скромно жить, но Веркиного темперамента хватало за непольную неделю и на произвольную программу и на добрую половину обязательной.

Собственно, личный бюджет Олега был прост: в день по пачке «Шипки» или «Солнца» — 14 копеек, на обед стограммовая пачка печенья «к чаю» — еще 14 копеек. Печенье он ел, откусывая губами небольшие куски и рассасывая их во рту — так восьми печений хватало почти на полчаса и еще — этот способ обманывал голод. Три рубля на месячный билет в метро — на круг 12 рублей в месяц, как колхозная пенсия.

Олег хватался за любую халтуру: писал курсовые и дипломы, писал рефераты в Реферативный журнал ВИНИТИ, малярничал, циклевал и покрывал лаком полы. Был подопытным кроликом в институте общей и коммунальной гигиены имени Сысина на Пироговке, чинил бытовую электротехнику — денег всё равно катастрофически не хватало, и Капустины всё летели и летели в финансовую пропасть, обрастая долгами, занимая и перезанимая.

Так длилось более четырех лет. Виктор уже защитился, Толик поступил в аспирантуру — Олега на работе считали лоботрясом.

Летом 74-го он сделал решительный шаг и устроился в Моспогруз штатным грузчиком. Когда глубокой осенью кончились вагоны и баржи с овощами, он переключился на Мосвиншампанкомбинат, Микояновский и Шинный.

Везде были свои сложности и трудности, но мясокомбинат он считал самым тяжелым: таскать вдвоем обледенелые туши было крайне неудобно и надрывно. Оправдывало одно — после смены можно было, договорившись с шофёром фургона, унести домой батон еще горячей, умопомрачительно запашистой колбасы.

Работал он, естественно, в ночные смены, на работе откровенно спал, особенно на собраниях и заседаниях. В отделе над ним постоянно подтрунивали:

— Олежек, ты бы своей Верке сказал, чтоб утихомирилась, ведь неприличны же такие эфиопские страсти на пятом году замужества.

Однажды он вернулся домой из Микояновского не как обычно, после часу ночи, а в десять: на комбинате травили крыс. Веркины родители уже спали в своей комнате. Верка была почти голой и не одна. Парень быстренько подхватил свои шмотки и исчез. Олег долго сидел на кухне. Мучительно хотелось выпить — но нечего. Всю ночь они промолчали, лежа спиной друг к другу. На следующий вечер Олег не пошел ни на какую халтуру. Верка, видно, за день тщательно подготовилась к разговору и сразу перешла в нападение. Олег вяло слушал, не возражая и не очень вслушиваясь, потом оделся и ушёл.

Ночей пять он переспал у Толика на полу, в аспирантском общежитии.

А потом его забрала к себе Надежда.

Надя была секретарем отдела и, следовательно, хозяйкой отдельского телефона. Она терпеливо слушала несколько дней непрерывные звонки и требования Веры, досконально узнала всю ее версию произошедшего, молча всё это восприняла, вплоть до рефрена «я превратила его жизнь в праздник», остальное достроила и восстановила сама. В конце пятницы она подошла к Олегу:

— Я всё знаю от твоей. Поехали ко мне. У меня и ужин готов, и отмоешься, а то совсем ты, мужик, завонял.

По дороге они купили бритвенный комплект в несессере, кой-какое белье и рубашки, а ещё бутылку венгерского трёхбутенного токая «Ассу».

Надежда уже пять лет была в разводе: выскочила по любви за одноклассника сразу после школы, сгоряча сделали ребенка, но он родился мертвым, а Надя больше не могла забеременеть. На этой почве начались бесконечные скандалы и, пробыв замужем чуть больше года, она осталась одна. Родители, оба геологи, по контракту работали на Кубе и возвращаться не спешили: сначала заработали дочке на однокомнатную кооперативную, потом передумали, оставили ей эту двушку, себе заработали и даже уже получили трешку на Юго-Западе, а теперь начали зарабатывать на мебельный гарнитур и «Волгу».

Развод с Верой прошёл быстро и гладко, без раздела имущества — делить было нечего. И Олег впервые, у Нади, стал понимать, что значит настоящая семейная жизнь.

Он попробовал впервые в жизни не магазинную слякоть, а настоящие домашние пельмени. И оценил это тонкое изобретение.

Теперь он каждый день обедал в институтской столовой. Вечером, к полновесному ужину полагалась либо стопка водки, либо пара бутылок хорошего пива: рижского или московского, что становилось всё большей редкостью в московских магазинах, но Надежда где-то добывала эту исчезающую редкость. После ужина они смотрели телевизор, и он довольно быстро понял, что этот ящик — самый пустой в мире. Иногда они ходили в театр, а в сезон он стал ходить на футбол.

Невозможность иметь с Надей детей не пугала его, даже радовала: им было покойно и беспечно без этих ночных плачей, пеленок, кухни детского питания и прочих тасок и напряжений.

Надя буквально заставила его подать документы в отдел аспирантуры. Они вместе решили восстановить английский и выписали для этих целей Moscow News.

Она, словно из мягкого воска, лепила из Олега то, что ей казалась правильным, а он добровольно и с удовольствием поддавался этой лепке, понимая, что это не только удобно ей, но и полезно и вовсе необременительно для него.

Он сделал несколько небольших, но заметных для семейного бюджета шагов наверх по служебной лестнице, и уже в отделе стали поговаривать о нём как руководителе группы. Чтобы не отставать от мужа, Надя поступила на заочный, и тут уж Олег включился на полную мощность: с его помощью она одолела высшее образование за четыре года и, получив диплом, перешла на инженерную должность.

В первой же её служебной командировке случилось несчастье. 1 марта 1980 года она полетела в Западный Казахстан, в город Шевченко. В Домодедово, пережидая задержку рейса, она подцепила вирусный грипп, особенно разгулявшийся в ту зиму. С температурой прилетела на Мангышлак, устроилась кое-как в гостиницу, на своё несчастье, в одноместный номер. Жар не спадал, а в городе встал из-за неполадки атомный опреснитель. Она умерла от жажды — на её тихие зовы за два дня никто не отозвался, горничные были выходными, а дежурная по этажу работала на двух этажах. Дежурная даже дважды подходила к двери номера и, не открывая её, как того требует служебная инструкция, внятно сообщала: «воды на этаже нет».

Врач выдал свидетельство о смерти с окончательным диагнозом ОРЗ — людское равнодушие у нас не может быть официальной причиной смерти. Доставка тела в Москву оказалась делом необычайно сложным и дорогим — хорошо, что институт помог материально…

Жизнь обрывается — нелепо и некстати,
Когда надежды превращаются в дела
И жизни смысл яснеет добела,
И вход открыт в повышенные стати.

И всё так просто: вот была — и нет,
И губы от отчаянья — до крови,
И нет спасенья от мычащей боли,
И на любой вопрос — укор, а не ответ.

Надежды нет — и вмиг ушли желанья,
Зачем весна и этот белый снег?
Всё прекратило свой привычный бег
И только по ночам — беззвучные рыданья

Нелепо и тяжело умирать

В глухой провинции

В Петропавловске-Камчатском долго не знали, что делать со столь дорогим подарком, Анатолием Ивановичем Селезнёвым, но тут перст судьбы сам указал — стойбище эвенов Эссо. Там заживо сгорела чуть не половина педперсонала школы-интерната-восьмилетки, отмечая массовое возвращение из отпусков и подготовку к началу нового учебного года в разгар столетнего юбилея вождя революции.

Вообще-то формально, по всем бумагам и документам, школа была полной, но только однажды скомплектовался девятый класс из двух учеников, мальчика и девочки, да и те не дотянули до конца учебного года: девочка забеременела, ее забрали в стойбище, вместе с отцом будущего ребенка.

Среди эвенов ходило убеждение: «научился обманывать русских — возвращайся в отцовский чум».

Анатолия Ивановича забросили в Эссо вертолетом: никакого регулярного сообщения с центром самого глухого, Быстринского района, не было. Считалось, что в районе проживает около трех тысяч человек, в самом Эссо — 600, каждый пятый — как в Венгрии. Сколько на самом деле кочевало эвенов, не знал никто. В конце 20-х в Эссо прислали лингвиста из Ленинграда, энергичного, тощего и очень умного еврея — создавать письменность камчатских эвенов. Лингвист создал алфавит, на базе латинского, согласно директиве, и русско-эвенский-эвено-русский словарь: мировая революция казалась не за горами, и было принято решение всем ранее угнетённым малым народам дать письменность на латинице. Лингвист успел за два года не только создать письменность, но и преподать местным эвенам их письменный язык, но в 31-ом году его арестовали и расстреляли, как и всех прочих его коллег, оказавшихся троцкистами, врагами народа и диверсантами разведки, кажется, американской. Попытки создать ешё одну, кириллическую письменность, оказались неудачными — в стране, где техника решала всё, катастрофически не хватало лингвистов и гуманитариев. Так быстринские эвены, в числе многих других микронародов, остались вовсе без своей письменной культуры литературы, о чём, впрочем, они не догадывались и не жалели.

Места эти оказались необычайно красивыми, сказочными: широкая долина реки Быстрой, на востоке в хорошую погоду хорошо видны Ключевская и Толбачик, а погода как в Сочи, триста дней в году солнечная, особенно зимой, которая длится около восьми месяцев. Поселок стоит на широком изгибе реки, на верхней террасе, с юго-запада горизонт подпирает сопка Ининская. Театральность закатов и рассветов — гарантированные, как у Рериха.

Но сам поселок… построенный еще в конце 20-х, он обветшал донельзя. Всё — на соплях и на живульку. Вековая времянка. Половина поселка — русские, попавшие сюда на разные сроки и за разные грехи: райком, райсовет, райком ВЛКСМ, райсовпроф, дирекция совхоза «Красный оленевод», районо (заврайоно — автоматически директор школы-интерната), райздрав (главврач больнички на двадцать коек, оборудованной норсульфазолом и йодом), райкульт (зав. домом культуры народов Севера), райфо (зав. сберкассой), РОВДО (милиция), военкомат, инспекция Госстраха, почта с радиостанцией, редакция районки «Красный Эссо», кооп, ДОСААФ, уполномоченный комитета: вся инфраструктура советской власти, но на молекулярном уровне. Кладбища почти не было — эвены увозят своих покойников в тайгу, а русские предпочитают умирать где угодно, но только не здесь. Этот контраст величественной красоты природы и нелепой убогости человеческого существования врезался Анатолию Ивановичу: отныне он именно по этому признаку и отличал родину от любых других стран, где всегда присутствовало соответствие природных и человеческих условий жизни; это делало другие страны и народы скучными, предсказуемыми, очевидными и неинтересными.

На Анатолия Ивановича навалились уроки географии, английского, физкультуры, черчения — общая нагрузка 32 часа в неделю плюс классное руководство, плюс обязанности директора и заврайоно, плюс ежеквартальная и годовая отчетность по интернату и районо, плюс ежемесячные заседания райсовета, плюс растопка-стирка-готовка-уборка (правда, наколотых дров ему отвалили — чуть не десять кубов) и прочее хозяйство — это тебе не зона Б в университетском общежитии: всё самому и одному. Ну, и зарплата невиданная и неслыханная, для начала шестьсот, а к концу срока до восьмисот дошла. По заведенной привычке от отправлял матери половину, но и остающееся — ни проесть, ни пропить.

Однако матери недолго пришлось радоваться огромным заработкам сына: в ту же зиму она умерла. Радиограмму Анатолий Иванович получил на Татьянин день. Петропавловск обещал выслать вертолет, но областной аэродром «закрыт уже неделю и когда удастся вылететь в Москву — неизвестно». Да и пришла радиограмма только на третий день после смерти. Никакой родни у них никогда и нигде не было — все погибли еще в войну. Похоронили ее соседи, немного денег дала школа, где она больше двадцати лет проработала уборщицей.

Анатолий Иванович, не поехав в Севастополь на похороны, решил больше на Большую Землю и не рыпаться, никаких отпусков не брать, проработать все три учебных года и свалить из этих сказочных мест — навсегда.

И зря он не брал отпуска, и зря — ни разу не побывал в родном и любимом городе.

Их аварийный дом решили расселять. Прохиндеистый сосед дядя Саня вовремя и где надо подсуетился, где-то кому-то подмазал — и комната Селезнёвых оказалась свободной (Селезнёва А.В. умерла, а ее сын, Селезнёв А.И., находится то ли в бегах, то ли в розыске, то ли в тюрьме, то ли вообще убит) и, в соответствии с действующим законодательством, ордер на ее занятие был выдан семье Дворкина А.З., проживающей там же, как наиболее нуждающейся в улучшении жилищных условий.

В результате Александр Зиновьевич Дворкин получил при расселении трехкомнатную квартиру в новом доме, а Анатолий Иванович Селезнёв лишился жилья, несмотря на прописку в паспорте и бронь, полагающуюся молодому специалисту, направленному на работу по распределению, но всё это он узнал лишь летом 73-го.

По дороге в родной Севастополь Анатолий Иванович Селезнёв задержался в столице на недельку: вновь стал Толиком, пообщался со всеми, кого застал в июне в Москве (Виктор уже уехал в Западную Сибирь), а Олег был страшно рад выпить со старым корешом в некогда недоступных «Жигулях» на Калининском. Там же, на Калининском, в «Мелодии» накупил новых пластинок — ассортимент и качество выросли за эти три года неимоверно, цены, конечно, тоже.

Толик побывал и на кафедре: на месте почти никого — все уехали на практики. Узнал про Ларку Шнейдер — на нее тоже никто не позарился, зато работает во Внешторге, торгует с недоразвитыми соцпутистами металлоконструкциями.

В Севастополе — никого своих. Всё чужое. Дом снесли. На кладбище покрасил оградку вокруг обеих могил. Оплатил цокольный парапет из бетона, с металлическим крестом, но право на могилы восстановить не смог, да и зачем?

Не приходи к родимым пепелищам
И память не тревожь — напрасная тоска
Неважно, потеряли или ищем,
Кого свербит бетонная доска?

Слезы не выбьешь: круглые сироты
Черствы на жесты в одиночестве своём,
Порога нет, распахнуты ворота,
И мы легки, как ветер, на подъем.

И нас ничто по гнёздам не удержит,
Да их и нет. За что любить места,
В которых ты — совсем другой, не прежний?
И жизнь опять — с пустейшего листа.

Из Севастополя пришлось возвращаться в Москву — в родном городе он оказался никому не нужен ни по специальности, ни, тем более, как учитель.

Ехал он знаменитым 18-ым скорым, фрахтуемым по пятницам белокительными офицерами Черноморского флота и их женами — на субботний спектакль в Большом театре. Но театральный сезон уже закончился, билеты на Москву из закрытого города продавались свободно, и он, впервые в жизни, взял в мягком.

Его соседом по купе оказался полковник КГБ:

Выпили, разговорились…

После подписания Хельсинской декларации в стране опять подняли голову евреи, желающие покинуть СССР, диссиденты, какие-то правозащитники, активизировались западные голоса и идеологические диверсии, участились случаи невозвращения людей из служебных загранкомандировок и туристических поездок в развивающиеся и капстраны. В Комитете было принято решение усилить меры борьбы с антисоветскими настроениями и элементами, расширить работу среди населения, особенно среди критически настроенных слоев, создать сеть не только более частую, но и привлечь в нее принципиально новый контингент сотрудников, внештатных помощников и сочувствующих.

Полковник Зверев был включён в новую структуру, призванную создать принципиально новую сеть. К новому назначению он должен был приступить сразу после возвращения из очередного отпуска. И теперь он ехал, как обычно, в мягком, размышляя о предстоящем и одновременно прислушиваясь и присматриваясь к своему соседу по купе.

Говорили о жизни и жизненных планах.

Полковник ничего не обещал, но вызвался помочь:

— Десять лет трудового стажа в твоем возрасте и диплом МГУ дорогого стоят, Анатолий.

Он дал телефон и попросил позвонить на следующее утро, но непременно из телефона-автомата.

После звонка они встретились в сквере Большого театра.

— Ты где ночевал?

— На Курском.

— Я так и подумал. Вот, держи направление в общежитие для приезжих министерства просвещения. Предъявишь на входе — там уже всё знают. Тебе дадут комнату. Там сейчас наплыв: курсы по повышению, кто-то выбивает фонды на ремонт школ области — постарайся пока ни с кем не общаться и ни с кем не пей. Завтра в это же время — у Главного входа в парк Горького, но буду не я, а мой подчиненный. Деньги есть?

— Да.

— Вопросы есть?

— Нет. Огромное спасибо.

— Пока не за что. У тебя вещей много? Где они?

— Оставил у приятеля, в Кунцево, чемодан с книгами и пластинками, чемодан с барахлом и ещё проигрыватель.

— Вот молодость! Ничего лишнего! Пусть пока у приятеля и постоит, на всякий случай.

У парка Горького на следующий день к Анатолию подошел и представился еще молодой, до тридцати, в штатском:

— Капитан Скворцов, Сергей Сергеевич, здравствуйте.

Они устроились за столиком в кафе «Времена года», совершенно в это время пустом.

— Вопрос о вашем трудоустройстве уже вентилируется, думаю, это решится в ближайшие дни. Как, с деньгами дотянете?

— Спасибо большое, дотяну, конечно.

— А пока у меня к вам просьба: не могли бы вы перечислить всех своих московских знакомых, очень кратенько: фамилия, имя, отчество, образование, кем и где работает, телефон, адрес, привычки, увлечения, хобби…

— А зачем?

— Понимаете, мы начинаем небольшое социологическое исследование, нам нужна случайная выборка, а, вообще-то, вопросы лучше не задавать, договорились?

— Прямо сейчас?

— Разумеется, вот бумага, вот ручка. Не торопитесь, если чего не знаете или не помните — не напрягайтесь… и не волнуйтесь за этих людей — ничего плохого с ними не случится, даю честное слово офицера… если сами не наделают глупостей, но это уже не ваша ответственность, согласны, Анатолий Иванович?

Весь список из одиннадцати человек уместился на полутора страницах.

— Пожалуйста, подпишите и поставьте дату, у нас принято пользоваться псевдонимами. Придумайте себе его сами.

— Дворкин Александр Зиновьевич.

— Дивно! У вас с юмором всё в порядке.

Сергей Сергеевич пробежался взглядом по списку:

— Не густо… а вот это уже интересно… вы Ларису Шнейдер, из Внешторга хорошо знаете?

— Ну, так, в университете чуть не поженились…

— Очень хорошо… большая просьба: до завтрашнего дня никому из названных вами не звоните и ни с кем не встречайтесь. Я завтра за вами в общежитие заеду. Договорились?

Анатолий Иванович почувствовал себя не в своей тарелке. Хотя, собственно, что произошло? Он на кого-то настучал? Кого-то подставил? Обыкновенное социологическое исследование, может, придется брать у них же и еще у кого-то интервью… но он понимал, что занимается самооправданиями — во что-то он вбякался.

Утром за ним заехал Скворцов.

Сергей Сергеевич сам вёл красный, слегка потрёпанный «Москвич».

— Держите текст, — он передал обыкновенный серый скоросшиватель, — это Ницше, «Так говорил Заратустра», по-моему, белиберда и порядочная дрянь. Если хотите, сами потом на досуге почитайте. Ваша задача не в этом. Постарайтесь встретиться с вашими знакомыми в непринужденной обстановке и, ненароком так, осторожно так, между прочим, предложите почитать, но только с условием — на ночь и никому не показывать, поняли?

— Вроде, да.

— Да, Олегу Капустину не предлагайте. Вы ведь свои вещи у него оставили?

— А вы откуда знаете?

— Не бином Ньютона, вы же сами вчера сказали, что ваши вещи у приятеля в Кунцеве, а у вас в списке больше никого из Кунцево нет. И еще — Копылов в Москве?

— Нет, как всегда в экспедиции.

— А когда вернётся?

— Осенью, конечно, пока сезон не кончится.

— Жаль. Нет времени ждать… ну, что, начнём с Ларисы? Надо, чтобы вы с ней случайно столкнулись на улице, у её работы, важно, чтобы она первая вас заметила и узнала… поговорите, пригласите её в кафе, бокал сухого, или что она сама выберет. Вот деньги.

— У меня есть.

— Вот деньги, свои вам еще пригодятся, а в конце разговора предложите почитать, будьте как можно беспечнее и спокойней, вы поняли?

— Да.

— Ну, тогда в пять вечера будьте на Смоленской, у высотного, прогуливайтесь туда-сюда, но не подавайте виду, что кого-то ждёте, просто фланируйте…

Ларису Шнейдер взяли на следующее же утро при выходе из метро, с поличным. Собеседование проходило в комнате милиции прямо на станции «Смоленская». Вербовка прошла быстро, но Лариса всё равно опоздала на работу почти на сорок минут: странно, замечаний ей за опоздание никто не сделал. Заодно вышли и на её мамашу, которая сначала страшно перепугалась за свою дочку, а потом охотно согласилась помогать и на кафедре и среди студентов. Ну, заодно припахали и папеньку.

Из одиннадцати человек в скромном списке Селезнёва семь зацепились, но эти семь через две недели дали более двухсот реально готовых сотрудничать на регулярной основе и только двадцать человек категорически отказались и тем самым сами занесли себя в список неблагонадёжных. С ними ничего не случилось и не произошло: просто они оказались в определённом списке, на всякий случай. В отделе полковника Зверева не ожидали такого успеха. Довольный результатами, полковик решил сам встретиться на явочной квартире во дворах «Елисеевского» с Анатолием Ивановичем:

— Вопрос о вашем трудоустройстве решён: вы поступаете в целевую аспирантуру на вашу же кафедру — не беспокойтесь: заявка будет от камчатского облоно, Минпроса и Минвуза, мы нигде светиться не любим. Получите отдельную комнату в общежитии для аспирантов. Стипендия, правда, скромная — сто рублей, но и от нас вы будете получать семьдесят в месяц. Суммарно — на уровне кандидата наук. Тему подберите попроще, что-нибудь в пределах диплома, ну, скажем, «Особенности развития культуры и образования камчатских эвенов за годы Советской власти», а дальше… вас интересуют дальнейшие перспективы?

— Да, конечно, хотелось бы знать.

— Их — целый веер; попробую описать только одну, наиболее вероятную: через три года вы защититесь, получите звание старшего лейтенанта, пройдете годичную подготовку и будете направлены на ответственную работу.

— Куда?

— Четыре года — громадный срок, откуда мне знать, куда. Но даю слово офицера: теперь и отныне всё будет зависеть только от вас и от нас с вами.

Анатолий Иванович лежал на своей заправленной постели в общежитии Минпроса. Музыки не было. На тумбочке располагалась бутылка удивительно противного «коленвала» за 3.62, казенный граненый стакан и полкило крупно нарезанной ветчинно-рубленой:

— И чего меня тогда подхватили на Большом Каменном? И чего тогда приспичило среди ночи дяде Сане? А теперь — и поздно, и глупо, и выбор — сделан…

Мы выбираем — как это ложно,
Как незаметно, лихо и сложно
Нас направляет наша судьба:
Только доступное — нужно и можно.

Самообманы — «наши решенья»,
Воля — глухая тропа наваждений,
Даже веселье или журба —
путь бесконечных моих заблуждений

Толик лежал, не раздеваясь и не понимая, зачем он остался жив: неужели для того, чтобы решать судьбы других людей?! вот, чего бы он не хотел.

Толик лежал, не мечась в поисках выхода, потому что знал: если есть выход, то необязателен

Уход

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

6 комментариев для “Александр Левинтов: Путь, которым вёл тебя. Продолжение

  1. В.Ф.
    — 2015-03-15 09:00:29(423)

    Он все время лежал и слушал свои пластинки. Их у него было около двадцати: Димитр Узунов, Дормидонт Михайлов,
    ——————————————————
    Только не Дормидонт, а Максим Дормидонтович. (Протодиакон Русской православной церкви. За глаза его в театре прозвали «попом». И правда, его манера исполнения иногда напоминала церковную службу).
    ————————————————————————————————————————————————————————
    12 апреля 1961 года, ранним весенним утром, мощная ракета-носитель вывела на орбиту космический корабль «Восток» с первым человеком в космосе Юрием Гагариным. После 108 минут пребывания в космосе Гагарин успешно приземлился в Саратовской области, неподалёку от города Энгельса. Начиная с 12 апреля 1962 года день полёта Гагарина в космос был объявлен праздником —Днём космонавтики. После возвращения, уже не помню когда, состоялся приём в Кремле и репортажи оттуда по радио. Был слышен крик Хрущёва – Юрка, дай я тебя поцелую!
    По этому поводу началось организованное празднество на Центральном телевидении СССР. Где-то вечером на экране телевизора появилась почти в дугу пьяная пара Козловский и Михайлов. Причём почти уверен, что Михайлова тогда объявили Дормидонтом, а не Максимом. Козловский был очень велеречив, а Михайлов всё стоял около него молча с закрытыми глазами. Пока Козловский подробно рассказывал как ИХ здорово принимали в Кремле, он не теряя времени стал во время рассказа потихоньку обнимать и зажимать хорошенькую ведущую. Потом оба певца спели очень подходящую по настроению русскую народную песню „Я хмель“.
    Растрёпанная ведущая, наконец, вырвалась из цепких объятий Козловского и удрала с экрана. После этого Козловский увёл Михайлова, который так и не смог открыть глаза, от рояля. Наступила странная тищина пока аккомпаниатор, о котором забыли, с трудом поднялся со стула и, грохнув на весь СССР, „закрыл“ крышку рояля, уйдя нетвёрдыми шагами. Тоже, видно, хорошо принял в Кремле на грудь. К сожалению, по сей день нигде не смог найти запись этого достопримечательного выступления.
    А чинное академическое исполнение этой песни, которое у меня не проходит в Гостевую, есть на ютюбе.
    P.S. Не знаю был ли Козловский дьяконом, но рассказывали, что он тоже пел службу в церкви.

    1. Прошу прощения, но я только сейчас, и весьма случайно, обнаружил эту публикацию.
      Спасибо за уточнение имени Михайлова.
      На Пасху Козловский и Михайлов, а также Шумская и Барсова пели в Елоховской церкви. И это каждый раз создавало культурный переполох в Москве: «вся Москва» независимо от вероисповедания (или его отсутствия) и этнической принадлежности рвалась в Елоховскую, и милиция с трудом управляла этой толпой. Меня сюда водил дедушка Александр Гаврилович, маловер и скептик, но фанат церковного пения, тем более, в таком исполнении. Он и сам был певчим в измайловской церкви. Увы, по русской ветви я не унаследовал вокальных данных, но любое религиозное пение воспринимаю как высшее проявление человеческого духа.
      Еще раз спасибо за подсказку и любопытный рассказ о концерте в честь полета Гагарина. Конечно, эта запись уничтожена.
      АЛ

  2. Он все время лежал и слушал свои пластинки. Их у него было около двадцати: Димитр Узунов, Дормидонт Михайлов,
    ——————————————————
    Только не Дормидонт, а Максим Дормидонтович. (Протодиакон Русской православной церкви. За глаза его в театре прозвали «попом». И правда, его манера исполнения иногда напоминала церковную службу).

Добавить комментарий для Б.Тененбаум Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.