Самуил Ортенберг: Ткань жизни (воспоминания российского еврея). Перевод с идиш. Продолжение

Loading

От отца я унаследовал жажду знаний, способность к критическому анализу событий, скептический взгляд на мир, желание постичь тайну всех тайн, не дающую моему мозгу покоя и поныне. Может быть, от отца перешло ко мне присущее ему чувство гуманизма, сочувствия к страждущему и одинокому…

Ткань жизни

(воспоминания российского еврея)

Самуил Ортенберг
Перевод с идиш Бориса Гершмана и Фреда Ортенберга
Подготовка текста Фреда Ортенберга

Продолжение. Начало

Отец

Я родился в мелкобуржуазной семье и воспитывался в традиционном еврейском духе. Мой отец, Пиня Ортенберг, происходил из старого родовитого семейства на Волыни, история которого охватывала сотни лет. Среди моих предков было много известных знатоков религиозной литературы, выдающихся раввинов и талмудистов. Ещё в начале XYIII столетия ветры, которые неизменно гнали сынов моего народа по всему свету, забросили на Украину, в Волынь еврея из Германии Исроэла Ортенберга. Он был выходцем из семьи потомственных еврейских учёных, проживавших в древнем германском городе Ротенбург. Предполагается, что именно Исроэл основал волынскую династию Ортенбергов. Его сын, дед моего отца, Довид-Бер Ортенберг был раввином в местечке Ляховиц Волынской губернии и женился на девушке из религиозно-аристократической еврейской семьи. Она была связана родственными узами с известными богачами Горнштейнами и Зайцевыми. Женитьба не обогатила моего прадеда и не отразилась на благосостоянии семейств, сформировавших впоследствии генеалогическую линию моего отца. Известные богачи остались для нас лишь дальними родственниками.

Когда у нас дома наступали тяжёлые времена, отец надевал праздничный сюртук и ехал с визитом в Янушполь. Там жила его очень богатая тётушка. Оттуда вместе с дружескими приветами он привозил подарки или подержанную одежду. На праздник Пурим отец часто отправлялся в Киев. Здесь в доме у другой богатой и старой тети Хаи-Соры он читал перед всей семьёй «Мегилат Эстер», за что получал определенный гонорар. Эти воспоминания относятся к тому времени, когда отец был уже стариком, обремененным большим семейством. Подобные поездки как-то помогали ему поправить дела в доме.

Самостоятельным человеком отец стал в начале 90-х годов. В свои 25 лет он хорошо знал талмудистскую литературу и был знаком с религиозной и рационалистической философией Мойше Маймонида, Ибн Эзро, с воззрениями Баруха Спинозы и Мойше Мендельсона. Под влиянием новых просветительских идей у него выработалось скептическое отношение ко многим еврейским обычаям и суевериям. В дальнейшем он не примкнул ни к одной из двух ветвей его знатного рода, а повис посредине между ними. С одной стороны он не разделял идеалов религиозной ветви, а с другой стороны не включился в борьбу за право принадлежать к богатой денежной аристократии. Вырваться же совсем из своего родового наследия в зарождающийся интеллигентный слой ему не хватило мужества. Таким образом, семейные обстоятельства, усугубленные его нерешительностью, предопределили, как мне кажется, дальнейшую не очень удачную его судьбу.

Двадцатисемилетним юношей прибыл он в 1892 году из далёкой Волыни, из Острога, в Погребище к своей невесте. Очень религиозное семейство Каменецких выделило для дочери-невесты и молодого зятя небольшое приданое — приняло молодую чету в своё лоно. Конфликты между отцом и семейством моей матери начались вскоре после свадьбы и по мере рождения детей непрерывно нарастали. Отец с большим трудом втягивался в торговые дела семейного клана. Присущий отцу рационализм рассматривался окружающими, как безбожие…

Скрепя сердце, мир коммерции был ему чужд, отец открыл лавку, в которой продавались ткани. Главой этого семейного предприятия была, конечно, моя практичная и деловая мама. Отец, когда возникала необходимость, ей помогал. Большого состояния мои родители не нажили, богачами не стали, но доход от магазинчика обеспечивал потребности семьи. Число же детей, как я уже говорил, росло. Постепенно отец привык к сложившемуся укладу жизни семьи, приспособился к установленному религиозному порядку, соблюдал традиции. Над житейскими проблемами всегда возвышалась его богатая духовная жизнь. Отец очень много читал, в его библиотеке были книги религиозного, светского содержания и даже рукописи. Среди них главное место занимали книги по философии. Влечение к философским знаниям он сохранил до конца жизни. Среди его книг я нашел известную монографию Паульсена о философии Канта в русском переводе с пометками отца на древнееврейском языке. До сегодняшнего дня я храню также книгу Хаима Житловского «История философии» на идиш, которую отец взял у меня для изучения и на которой имеется множество замечаний, сделанных его рукой. Он всегда был в курсе политических событий, происходящих в мире, регулярно читал газету на русском языке. Помню, как уже при советской власти он в беседе со мной высоко оценил первые выступления русских дипломатов на Генуэзской конференции: «Это совсем другой язык, иной стиль… Очень изящно».

Отец был исключительно добр к людям, всегда сочувствовал страждущим, когда мог — помогал беднякам. Человеком он был правдивым, не выносил лицемерия и фальши, ложь и обман считал тягчайшими пороками, об его принципиальности и честности знало всё местечко. Вот только один эпизод… Нашу лавку посещали местечковые евреи и крестьяне из деревень. Чаще всего это были портные. Однажды в лавку зашел Мусий — улыбчивый селянин средних лет с редкими усами на загорелом, усталом лице. В своём селе он славился, как искусный портной, который может в момент сшить суконные брюки, сатиновую рубашку или другую одежду. На нем самом были именно такая простая рубашка и брюки, заправленные в большие, начищенные до блеска, хромовые сапоги, скорее всего, только что купленные в соседней обувной лавке. Мусий подобрал необходимый ему товар, главным образом дешевую ткань, и расплатился с мамой. Затем он приподнял в приветствии свой картуз, как обычно, улыбаясь, произнёс на прощанье: «Здоровеньки булы» и исчез за дверью. Через некоторое время после его ухода, проверяя выручку, мама неожиданно воскликнула:

— Ой, красивая история! Он же переплатил целых пять рублей, чтоб я так была здорова!

Мама, конечно, была рада такому неожиданному доходу, но отец заявил, что деньги необходимо немедленно вернуть. Он строго посмотрел на маму, взял у неё злополучные пять рублей и отправился на поиски незадачливого покупателя. Расспрашивая встречных и переходя от одной базарной площадки к другой, он, в конце концов, нашёл улыбчивого крестьянина и протянул ему пятёрку:

— На, Мусий, це твоя, бери соби.

Мусий посмотрел на отца с удивлением и недоверием. Он привык каждую заработанную копейку вырывать с боем. Впервые в жизни он встретил человека, который сам, без давления, отдал такую большую сумму денег. Мусий вытащил кошелёк, несколько раз пересчитал свои деньги: сначала, поплёвывая на пальцы, бумажные купюры, потом серебряные, а затем даже медяки. Когда до него, наконец, дошло, что он ошибся при расплате в лавке, он просто захлёбнулся от восторга:

— Оце, Пиня, здорово! Оце, Пиня, здорово!

Он останавливал всех знакомых и подробно рассказывал всю историю: как он пошёл в лавку, что он купил, как расплатился, ошибся и как отец его нашёл и вернул пятёрку. И каждый рассказ заканчивался словами:

— Оце, Пиня, здорово! Оце, Пиня, здорово!

Отец уже давно ушёл и вернулся домой, а Мусий никак не мог прийти в себя от потрясения.

В это время в лавке мама рассказывала портным, которые зашли за покупками, всю историю и жаловалась, конечно, на странности отца:

— Видели вы когда-нибудь такое, чтобы бежали, искали и отдавали деньги неизвестно кому?

Отец вошёл в лавку, но на мамины упрёки никак не реагировал. Портным, судя по выражению их лиц, поступок отца явно понравился. Они смотрели на него с уважением, а позицию мамы не разделяли. Во дворе нашего дома также проходила разборка инцидента и нравственная оценка случившегося. Здесь в центре группы из нескольких портных-евреев стоял нарядно одетый богатый портной Лейб Липов с бритым и красным лицом. На нём — короткий белый атласный пиджак, рубашка с белоснежным воротничком, на голове дорогая твёрдая шляпа. Он был доволен собой и выглядел очень важным. Лейб вынул из серебряного портсигара толстую сигару, прикурил её от большого пламени блестящей зажигалки, выпустил вверх клубок дыма и в насмешливой форме высказал своё недоумение по поводу этой истории:

— Хе-хе-хе… Что вы скажете на реб Пиню?… Странный, сумасшедший еврей. Бегать, искать Мусия-латутника по всему местечку. Это ж надо? Хе-хе-хе…

Тихий, бедный и набожный Годл был с ним не согласен, но с ответом не торопился. Он внимательно с большим любопытством рассматривал парадный наряд Лейба, — наряд, который по его, Годла, мнению стоил, наверное, целое состояние. Затем он, не спеша, закурил тоненькую папиросу, погладил бороду и сказал спокойно, но с вызовом:

— Ай, что ты говоришь, Лейб! Пиня таки настоящий еврей, чтоб я так жил!

И все присутствующие согласно закивали головами, подтверждая правоту Годла. А это уже — победа, полная победа моего отца в той борьбе, которую он вёл всю жизнь против морали, заключённой в поговорке: «Не обманешь — не продашь!» Этого принципа придерживались многие торгаши — евреи и неевреи, а отец считал такую норму поведения для порядочного и честного человека неприемлемой. В навязанной ему торговой судьбе было не просто придерживаться высоких нравственных норм, но отец всегда пытался им следовать. Старался сохранить собственное человеческое достоинство и не унижать других. Не любил лицемеров, льстецов, но и сам не заискивал, не добивался расположения власть имущих. В тоже время он хорошо представлял себе, в каком окружении он живёт, понимал, что большинство не разделяет его идеалов, и поэтому старался держаться, по возможности, в стороне от повседневных житейских конфликтов.

Тяжёлая жизнь рано состарила его. Я помню отца с седой бородой, среднего роста, с открытым лицом, высоким лбом и большими глубокими голубыми глазами. Рассеянный и задумчивый, он часто произносил междометия и отдельные слова вслух, как бы для себя. В праздничные и субботние дни напевал грустные синагогальные мотивы, в которых ощущалась боль страдающей души. Я вспоминаю, как отец прохаживался вечером по дому и тихонько напевал знакомую народную песню: «Ой, час до дому, час…» И в невесёлом пении старого человека с острым умом и нежным сердцем слышна была боль его раннего сиротства и трудного жизненного пути бедного еврейского юноши.

Отец стремился воспитывать детей на вечных принципах человеческой морали, справедливости, сочувствия к людям. Он постоянно заботился о нас и очень любил. Я не помню, чтобы отец когда-нибудь поднял на меня руку. Каждое расставание с ребёнком, даже на короткое время, огорчало его, он старался отложить этот момент еще на день, ещё на день… Помню его радость, когда во время одного из приездов к родителям в гости я сообщил, что уезжаю на два дня позже намеченной даты.

Когда дети повзрослели и начали покидать отчий дом, отец старался, чем мог, помочь им. В 1915 году открылось Общество взаимного кредита. Мой брат Велвл хотел устроиться туда на работу и ожидал решения своего вопроса на заседании правления. В течение недели, предшествующей принятию решения, отец посетил членов правления, с которыми был знаком, рассказал о способностях сына и убедил их предоставить ему желанную работу.

Пинхас Ортенберг (1865-1931)

Отец радовался любому успеху каждого из нас. Я помню, как в его руки случайно попало моё первое опубликованное «сочинение» — реферат, который я подготовил и прочитал в молодёжном кружке — «Женщина в еврейской литературе». Тема была далека от его интересов, но он внимательно прочитал и выразил восхищение достоинствами публикации. Позже, начав работать, я, к сожалению, отдалился от родителей. В тот период отец иногда приходил ко мне, чаще в воскресенье. Мы обсуждали текущие вопросы, спорили на философские темы. Он не скрывал своего негативного отношения к материализму, отстаивал истинность идеалистической системы Канта, которая была ему более по сердцу.

В конце жизни он мучительно и долго болел. Свет его сознания погас в 1931 году. Сейчас я очень сожалею о том, что не смог в последние годы позаботиться о нём в должной мере, и что греха таить, уделял я ему внимания намного меньше, чем он действительно заслужил. От отца я унаследовал жажду знаний, способность к критическому анализу событий, скептический взгляд на мир, желание постичь тайну всех тайн, не дающую моему мозгу покоя и поныне. Может быть, от отца перешло ко мне присущее ему чувство гуманизма, сочувствия к страждущему и одинокому…

Мать

Как я уже говорил, моя мать Цися родилась и воспитывалась в Погребищах, в очень религиозной хасидской семье. Её отец, Исроэл Каменецкий, придерживался строгих религиозных правил, и мать пронесла их через всю свою семидесятилетнюю жизнь, ни на йоту не отступив от предписаний, усвоенных ею в детстве.

Мировой порядок она представляла себе так, как он был описан в священных книгах. Такую целостную картину мира она получила от своих родителей и прародителей. Никаких сомнений эта совершенная и наглядная картина у неё не вызывала. Всевышний, загробный мир были для моей матери действительными, а не выдуманными понятиями. Все религиозные обычаи и церемонии были неотъемлемой основой ее жизни, нарушение установленных традиций было недопустимо. Происходящие в мире события не оказывали никакого влияния на её мировоззрение. Невзирая на насаждаемый после революции государственный атеизм, который разрушил религиозно-общинный уклад жизни, она продолжала упорно и неукоснительно следовать религиозным канонам: усердно молилась, соблюдала субботу, отмечала праздники в соответствии с принятым ритуалом. До последнего дня она жила в своём незыблемом религиозном мирке, оставаясь праведным, смиренным и богобоязненным человеком.

И вновь возникают картины далёкого детства… Просторная комната в большом, убранном доме, пятница, вечер. В центре комнаты последние, ещё тёплые лучи заходящего солнца высвечивают массивный дубовый стол, на нём стоят высокие четырёхногие серебряные подсвечники с зажжёнными свечами. Около стола в субботнем одеянии пожилая, черноволосая, смуглая женщина с благородными чертами лица и темными красивыми глазами. Вот она поднимает руки ко лбу, закрывает глаза, вздыхает и тихо шепчет молитву, обращаясь к Всевышнему: «Пусть светятся, как горящие свечи, глаза моих детей со светом святой Торы…» А в субботу вечером она смотрит в окно — показались ли уже три звезды? — и снова благодарит Бога и просит, чтобы Он хранил народ Израиля.

Она была очень преданной матерью. Заботе о детях, об их здоровье и благе были посвящены все её силы и вся жизнь. Когда-то привлекательная женщина, к старости, под ударами судьбы, она превратилась в сгорбленную, вечно озабоченную старуху. То, что семеро её детей покинули этот мир ещё в детстве, стало её большой жизненной трагедией. Один случай из этой ужасной цепи детских смертей я отчётливо помню по сей день. Мы тогда ещё жили в старом, тесном доме. Была пятница, все готовились к субботе. Мама держала на руках маленького ребёнка, которого недавно отняли от груди, и кормила его. Две соседки пришли к ней в гости. Они сидели за столом и обсуждали последние местечковые новости. Неожиданно, малыш начал громко плакать, извиваться, захлёбываться, прерывисто дышать. Все бросились к нему, пытались привести его в чувство, давали советы маме, шум стоял невообразимый. Ребёнок продолжал задыхаться, его состояние быстро ухудшалось. Побежали за фельдшером Иослем. Он быстро пришёл, но было уже поздно… Малыш умер.

— Какое несчастье, Боже мой! — услышал я крик мамы, но её я не увидел, потому что окружившие маму женщины заслонили её от меня. Потрясённый отец, склонив голову, стоял в стороне. На обращенные к нему вопросы он никак не реагировал. Казалось, отец просто не понимал, что ему говорили. Людей с печальными лицами в комнате становилось всё больше и больше. Совсем стемнело. У изголовья умершего в одночасье ребёнка появились зажжённые свечи. Семью в очередной раз постигло большое горе. В нашем тесном маленьком домике наступили скорбные, траурные дни.

После перенесённых душевных страданий, связанных с потерей сыночка или дочки, тревога матери за судьбу оставшихся детей возрастала. Она всё время контролировала состояние здоровья детей, старалась обнаружить появление болезни, то и дело ощупывая их головки. Если же кто-либо из нас действительно заболевал — она ходила за ребёнком по пятам, не упуская его из вида ни на минуту, повторяя иногда вслух, иногда про себя, одну и ту же мольбу: «Дитя моё, пусть все напасти минуют тебя. Пусть мне будет плохо вместо тебя». Любовью было наполнено её отношение к нам и тогда, когда мы — её дети — стали взрослыми, обзавелись собственными детьми; её чувства к нам остались неизменными до конца её тяжёлой жизни. Мы взрослели, мамино опекунство всё больше и больше стесняло нас, вызывало протесты. Иногда нам очень трудно было принять её категорические суждения, вмешательство во все дела, неприемлемые советы. Однако, понимая и зная её огромную материнскую любовь, мы прощали ей некоторые нелепые, как нам тогда казалось, поступки.

Когда у меня в 1932 году родился сын, и я не сделал ему обрезание, — это вызвало у матери такое неприятие, что долгое время она ребёнка просто не признавала. Только когда кто-то из родственников убедил её, что новорождённый за провинность отца не отвечает, мать ухватилась за такой аргумент, как утопающий за соломинку, сразу же приехала ко мне и с преданностью и любовью начала заботиться о внуке.

Мать была энергичным и трудолюбивым человеком. Когда мать занималась торговлей, то тащила на спине тяжёлые грузы, целыми днями стояла на морозе, спозаранку ездила на ярмарки в дальние сёла… Да ещё семья, дом…

Помню как в двадцатые годы в Виннице (к большому сожалению, я тогда отдалился от родителей и относился к ним с мальчишеским равнодушием) однажды на берегу Буга я встретил мою мать. Я возился с лодкой, а она возвращалась из клиники. Мама, глубоко задумавшись, медленно шла вдоль реки. Увидев меня, она очень обрадовалась и сразу же предложила:

— Ты что, собираешься прокатиться на лодке? Я тоже хочу с тобой…

Когда я спросил её, не страшно ли ей первый раз в жизни садиться в лодку, она ответила мне:

— Если ты едешь, то и мне не страшно. Какая разница — ты или я…

Мне показалось, что она специально села в лодку, чтобы не отпускать меня одного.

Посещал я её редко, но мои приходы помню очень отчётливо. Как правило, я заходил в субботу днём. В это время мама обычно сидит в тесном уголке около небольшого, расшатанного деревянного столика. Голова её наклонена, на кончике носа железные очки, в руках она держит толстую книгу. Жизнь сильно изменила эту некогда красивую женщину, лицо её стало морщинистым и высохшим, волосы поседели. Мама сосредоточенно смотрит в книгу, тихо вздыхает и негромко читает: «И Бог сказал Моисею: выйди сейчас к своему народу Израиля и скажи ему…». Вздыхает и снова читает. Я вхожу в комнату незамеченным, и некоторое время стою и жду. Она заканчивает чтение, поднимает над очками влажные глаза, видит меня и, улыбаясь, говорит самой себе:

-Смотри, Шмулик!

Последний раз я встретился с ней в начале войны на днепропетровском вокзале во время эвакуации. Она обрадовалась, что я жив, что я уезжаю раньше её, спасаю себя и семью. Вскоре она оказалась в далёком Ташкенте. Тяжёлые, трагические переживания, потери близких людей, которые выпали на долю всех еврейских семей, в том числе и нашей семьи, подорвали её здоровье. Погибли её тридцатилетний младший сын Давид и самый любимый двадцатилетний внук Бузя.

Её настрадавшееся материнское сердце перестало биться в 1944 году. Она ушла в тот самый мир, в который верила всю свою жизнь. А я был далеко-далеко от неё и не смог отдать ей последний долг. И до сегодняшнего дня, когда я слышу, как певцы поют:

Благословен человек, который имеет
Такую старенькую еврейскую маму…

в моём сердце просыпается светлое воспоминание и возникает дорогой образ.

Учеба в хедере

Первыми детскими годами, оставшимися в моём сознании, были, конечно, годы учёбы в хедере. Я постараюсь рассказать об этом. Религиозная школа — хедер — учебное заведение уникальное. Я осваивал начальный курс в хедере, который находился на окраине, в грязном переулке, недалеко от мусорных ям. Занятия проводились в небольшом, плохо проветриваемом помещении. Учитель Фиця — низенький, с козлиной бородкой и всклокоченными волосами — был вспыльчивый крикун. Он представлял собой типичного меламеда — «мучителя» маленьких детей. Обычно он не сидел за столом, а расхаживал по комнате, взад — вперёд, держа в руке длинную плеть, которую часто пускал в ход, и если не «достигал цели», то не ленился подойти и ущипнуть наказуемого ученика. У Фици-меламеда я учился читать и молиться, получил первую «закалку». К счастью, мой курс учёбы у Фици длился недолго. Отец каким-то образом узнал, что Фиця применяет телесные наказания, и категорически потребовал от матери, чтобы она забрала меня из этого хедера. Другие учителя тоже не чурались «фициных» методов обучения, но применяли их значительно реже.

Следующим наставником был Ошер-меламед. Он жил по соседству, в центре местечка, недалеко от нашего дома. Его жена Хая, старая еврейка с постоянно заплаканным и несчастным лицом, торговала с рук различными товарами. Поговаривали — даже запрещенными к продаже спиртными напитками. Большого дохода её коммерция не приносила, и Ошеру приходилось держать хедер, учить детей. В просторной комнате его хедера, за расставленными столами занимались более двадцати ребят. Ошер — высокий, пожилой еврей с длинной бородой, посеребрённой сединой, спокойный, немного заспанный — передвигался по комнате медленно. В руках у него была не плетка, как у Фици, а указка. Но чаще он сидел перед учениками за отдельным столом, слушал ответы и делал замечания.

В основном мы учили Тору с комментариями, редко что-то из пророков, под праздник также читали «Песнь Песней», иногда рассказы и легенды. Интерес у учеников вызывала историческая и мифологическая сторона произведений. Вспоминается, например, какое сильное впечатление на детей произвела прекрасная легенда о героической матери Хане и её семи сыновьях. Они не предали свою веру, не сдались греческому угнетателю Антихиусу и героически погибли в бою на глазах у своей матери. Сюжет истории очаровал учеников, но красоту поэтического слова, художественные достоинства легенды, как, впрочем, и других изучаемых произведений, мы оценить не могли. Этим вопросам Ошер никакого внимания не уделял.

Заниматься у ребе Ошера было интересно. Он был человеком либеральных взглядов, на нарушения дисциплины и детские шалости вообще не реагировал. Даже к опозданиям на урок ребе относился терпимо, а мы изредка этим злоупотребляли.

Учёба в хедере отнимала много времени. Для отдыха и развлечений времени не оставалось, а нам хотелось побегать, поиграть. Помню, особенно нравились нам прогулки зимой по заснеженным пустырям или мальчишеские игры вечером, когда Луна преображала привычную уличную обстановку. В тёмные вечера мы ходили в хедер с фонариками в руках и по дороге бегали друг за другом. Огоньки фонариков метались в темноте, придавая игре атмосферу загадочности. Увлёкшись, мы забывали обо всём и часто опаздывали к началу занятий. В таких случаях ребе делал нам выговор, но избегал строгих наказаний.

К сожалению, учёба у Ошера вскоре подошла к концу. На семейном совете было решено, что я уже освоил все премудрости ребе, дальнейший «прогресс» в рамках его образовательной системы невозможен и, следовательно, я обязан перейти на более высокий уровень религиозного образования, включающий изучение Талмуда.

На этой последней ступени учёбы в хедере я снова попал к Фице-меламеду. Он уже выглядел, как мужчина в годах — стал ниже ростом, чахлая бородёнка его ещё больше поредела, зато нос вырос до невообразимых размеров. Фиця постоянно нюхал табак и затем долго чихал. Временами, пользуясь красным платком, он с большим шумом прочищал свой огромный нос. Должен признаться, что в детстве у меня была привычка всех копировать. Я, быстро вертя головой и гримасничая, научился подражать фициной манере громко сморкаться. Мои артистические способности приводили учеников в полный восторг.

Реб Фиця жил в одном доме с кантором Гершлом, высоким евреем с красивой бородой и охрипшим голосом. Дом располагался рядом с «Портняжной синагогой». Планировка квартир в доме была такая, что боковая комната, в которой находился хедер и учились двенадцать ребят, соседствовала со спальней ребе и кухней кантора. И Фиця, и Гершл были вдовцами. И у того, и у другого были перезрелые дочери: у ребе две — Циля и Юдифь, у кантора одна — Малка. Эти три девицы ежедневно собирались на кухне или в спальне, шушукались, хохотали, рассказывали всякие истории, сплетничали, да так громко, что всё это без усилий можно было услышать в боковой учебной комнате. Из этого источника мы черпали последние важные местечковые новости. Фиця был требовательный и строгий наставник, и поэтому неоднократно пытался прекратить безобразие, сначала покрикивая на девушек, которые трещали без умолку, а потом — на учеников, которые вместо постижения мудрости Талмуда напряженно вслушивались в девичью болтовню. На какое-то время порядок восстанавливался, но на следующий день всё повторялось сначала.

Следует сказать, что меламед успел преподать нам солидный курс Талмуда. В канун субботы мы учили очередную недельную главу Торы, а в субботу днём разбирались в комментариях к ней. Комментарии обязательны для тех, кто хочет добраться до сути споров и разногласий в Талмуде. Например, выяснить, можно ли есть яйцо, которое курица отложила в праздник, или нет? Понять, должен ли хозяин коровы предъявлять юридические претензии хозяину быка, который забодал его корову и нанес ей увечья? Или разрешить такой редкий казус, когда два еврея держат один талес и не знают точно, кто его настоящий хозяин? Нельзя сказать, чтобы подобные схоластические, оторванные от жизни вопросы, вызывали большой интерес учеников. В то же время истории и легенды, представленные в Талмуде, приковывали внимание, захватывали и казались очень поучительными. Встречались и логические размышления по обычным бытовым вопросам, и глубокие философские суждения, и меткие наблюдения. Однако высидеть целый день или несколько часов подряд изо дня в день, упражняясь в схоластических конструкциях и силлогизмах, было очень тяжело и утомительно для 12-13-летних ребят.

Фиця изменился не только внешне, другими стали его привычки, манера поведения, обстановка в хедере и педагогические приёмы, хотя по существу всё осталось по-прежнему. Теперь ребе не ходил по классу, а сидел на возвышении, без пиджака, в рубашке с закатанными рукавами, на голове его ермолка, выдающийся нос лоснился, ребе внимательно вслушивался в ответы учеников. И если ему не нравилось, например, как один из учеников читал молитву, он поднимался со своего мягкого сидения и, обращаясь ко всем присутствующим, драматически восклицал:

— Что лопочет эта пустая голова!

При этом рука его, описав дугу, влепляла пощёчину провинившемуся. От сильного удара щека ученика тотчас же краснела, на глаза навертывались слёзы. Воспитательные «аргументы» учителя остались прежними. Единственно, что утешало, что подобные эксцессы случались довольно редко. У ребе Фици было много других, более важных проблем: доходы уменьшались из года в год, а дороговизна росла безостановочно; два ученика из зажиточных семей оставили хедер; дочери были, как говорится, на выданье, а состоятельные женихи не появлялись, вопрос с приданым для дочерей также далёк от разрешения. Собственные потребности Фиця свёл до минимума. Говорили, что даже свои традиционные ежедневные два самоварчика чёрного чая учитель для экономии выпивал без сахара.

Вместо эпилога к незамысловатым и сбивчивым заметкам об этом периоде моей жизни скажу, как сложилась дальнейшая судьба Фици. На старости лет вначале его дочерям, а затем и ему самому, посчастливилось перебраться в Америку к родственникам. Сделали ли доллары более мягким сердце моего ребе, неизвестно.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.