Самуил Ортенберг: Ткань жизни (воспоминания российского еврея). Перевод с идиш. Продолжение

Loading

В период взросления у меня по-настоящему начали интересовать сложные социальные, гуманистические, этические проблемы. Я набрасывался на любую книгу, которая могла бы хоть в какой-то мере утолить мою неутолимую жажду к знаниям.

Ткань жизни

(воспоминания российского еврея)

Самуил Ортенберг
Перевод с идиш Бориса Гершмана и Фреда Ортенберга
Подготовка текста Фреда Ортенберга

Продолжение. Начало

Революция

В моём сознании начало революция почему-то связано с необычными газетами февраля 1917 года. Газеты выходили с большими белыми пятнами на отдельных полосах. Я вспоминаю, с каким недоумением у нас дома держали в руках только что принесенные свежие газеты с пропусками кусков текста. Что всё это значит? Строились различные догадки о том, что происходит на свете такое, чего цензура не пропускает? И лишь через несколько дней до нас дошёл слух: в Петрограде началась революция!

Местные власти с самого начала решительно опровергали саму возможность подобного развития событий. Староста Исроэл, упираясь в свою толстую палку и поглаживая большую бороду, превращал слухи о революции ни во что. Он долго и подробно рассказывал всем, что был в канцелярии у пристава, что пристав смеётся над этими выдумками и сказками, что когда он уходил от пристава, его благородие пристав положил ему руку на плечо и сказал:

— Всё в порядке, Срулик!

И, наконец, староста сообщил народу, что пристав даже дал ему «срочное задание» — составить какие-то новые списки. Подобная демонстрация незыблемости власти была рассчитана на простачка. Лживые выкрутасы пристава и старосты никого уже не могли обмануть. У всех на устах — свежие новости: русский царь низложен, и трёхсотлетняя династия Романовых перестала существовать. Революция в Петрограде свершилась, и её отзвук уже докатился даже до такого заброшенного местечка, как Погребище.

Пришла свободная весна 1917 года. Откуда-то появились красные знамёна. Общественная активность населения росла день ото дня. Люди, все до одного, выбегали на улицы местечка, приветствуя долгожданную свободу. Старый режим вскоре пал и в местечке: пристав исчез, урядник Лабенко несколько дней ходил переодетый в гражданскую одежду, здоровался со всеми, улыбался, а потом, испугавшись, тоже исчез.

Когда пришло известие, что в Петрограде создано Временное правительство, в местечке также была установлена местная демократическая власть. Провозглашение свободы слова, собраний, демонстраций пробудило накопившуюся за много лет и скрытую общественную инициативу и энергию. Проявлялся этот порыв во всём. Такое обычное дело, как заготовка мацы для бедняков и нуждающихся, вызывало огромный энтузиазм: на общественных началах создали специальную пекарню для выпечки мацы, а интеллигенция организовала праздничную раздачу мацы. Бедняки получили сытый пейсах, возможно, впервые в их скудной жизни.

Революция вызвала активность даже у тех людей, интересы которых были далеки от политических. Таким был, например, увлечённый музыкой Гриша Авербух — высокий, красивый молодой человек с чёрными, тщательно подстриженными усами, чисто и опрятно одетый, с певучим голосом. Его занимала концертная деятельность, развлекательные вечера, на которых он очаровывал своим баритоном молодых слушательниц, исполняя  популярные в то время романсы: «Пара гнедых, запряжённых…» или «Ямщик, не гони лошадей…» Теперь, с приходом свободы, Гриша Авербух переключил свою энергию в общественное русло. Он стал одним из инициаторов первых первомайских праздников в местечке весной 1917 года.

В памяти всплывают картины этого радостного дня. Во главе демонстрантов шёл Гриша Авербух, уже по-другому одетый, в костюме полувоенного образца. Он дирижировал оркестром, играющим «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Маршировало всё местечко — рабочие, ремесленники, интеллигенты, молодёжь, женщины, дети… И хотя в местечке, по правде говоря, не было павших за революцию, но мелодия пришлась всем по сердцу, вызывала энтузиазм, и люди подключались к пению революционного марша. Потом все исполнили ещё одну песню из революционного репертуара «Отречёмся от старого мира». В жизни Гриши Авербуха майская демонстрация явилась переломным событием и определила его дальнейшую судьбу — он стал революционером и большевиком.

Хозяева стояли у своих лавок, на лестницах, у заборов и с нескрываемым презрением смотрели на «суматоху среди бела дня». Они поглаживали окладистые бороды, и думы их не выходили за пределы привычных представлений и обычных житейских забот:

— Ничего, что голытьба, «истоптанная обувь» вышла на демонстрацию, лишь бы был заработок, переживём…

Лето в местечке прошло весело, сопровождаемое массовыми шумными мероприятиями, собраниями, митингами, дискуссиями, демонстрациями, различными культурными и просветительскими инициативами. Появились люди всевозможных воззрений и платформ: сионисты, социалисты, бундовцы, гебраисты, идишисты, большевики и даже парочка анархистов.

Попытаюсь описать один характерный народный митинг в местечке. В большом зале собрался  в основном трудовой люд. Ораторы говорили о свободе, о революции. Неожиданно голоса в зале начинают перебивать выступающих, требуя, чтобы  чёрный паренёк спел «Песню о лесном злодее». Следует пояснить, что в местечке жил красивый обаятельный парень — его имя вылетело у меня из головы; но все называли его «чёрный сапожник» или «чёрный паренёк». У него были кучерявые чёрные волосы, чёрные жгучие глаза, никто точно не знал, откуда он родом. Был он типичным люмпен-пролетарием, работал у разных ремесленников, дружил с рабочими ребятами. Весёлый, подвижный, умный, шутник и прекрасный певец, его голос всех очаровывал.

Он быстро поднялся на трибуну, а председатель отошёл в сторону. Чёрный паренёк застенчиво и в то же время артистично поклонился публике и начал петь своим бархатным голосом популярную рабочую песню: «Братья и сёстры работы и нужды». Публика начала подпевать, и невозможно описать охвативший всех эмоциональный подъём.

Активизировались также и сионисты. Хотя еврейская улица говорила на идиш, они организовали курсы изучения иврита и начали пропагандировать в народе сионистские идеи. Сын раввина Арон Вайсберг, давно порвал с религией, стал рафинированным гебраистом и педагогом. Он написал и опубликовал в местной типографии у Исроэла Мильмана — интеллигентного светского человека — маленькую книжку на 16 страницах под названием «Слово к евреям в русской революции». Сионистская по содержанию книжка была написана не на иврите, а на идиш. Несмотря на то, что «Слово…» стоило всего 5 копеек, желающих купить книжку, было мало, и заработать на ней автору не удалось. Книжка строилась по следующему принципу. Приводились отрывки из древнееврейского источника, и затем они вольно комментировались на современный лад. Например, такая выдержка из «Песни Песней»: « Не смотри на то, что я чёрный, я загорел под солнцем, нас поставили охранять чужие виноградники, а собственный виноградник мы забыли» — заканчивалась обычным призывом отдать себя национальным интересам и возрождению еврейского народа. Сочинение мало на кого повлияло, но сам факт, что у нас в местечке человек может свободно позволить себе написать и опубликовать книжицу, вызвал большое удивление. Кстати, эта книжечка пролежала в моей библиотеке многие годы как библиографическая редкость и как свидетельство свободомыслия в местечке.

В нашей семье, у меня, у братьев, у сестры, были различающиеся точки зрения и позиции по ряду вопросов, но противоречия между нами приводили к столкновениям только на собраниях, во время дискуссий. Дома же между детьми сохранялся мир. Мой старший брат Исролик занимался разъяснительной работой по экономическим и социальным проблемам среди ремесленников и рабочих местечка, но его связи с рабочими ближайшего сахарного завода были ещё очень слабы. На этот завод откуда-то со стороны приезжали энергичные ораторы и вели там активную революционную пропаганду, но её отзвуки не доходили до местечка.

На возникающих то здесь, то там сборищах людей почти всегда происходили курьёзные, забавные инциденты. Об одном эпизоде, случившемся на собрании, организованном социалистами в местечке, я сейчас расскажу. Так уж случилось, что на собрании, где основным тезисом был призыв к борьбе с буржуазией, присутствовал и Эфраим Немировский, интеллигентный пожилой еврей с рыжей круглой бородкой. Был он далёк от набожности и слыл либералом. Детей он воспитывал в современном духе и поэтому сразу же отдал их учиться в гимназию. Когда-то Эфраим служил маклером, но со временем сам стал хозяином, купцом, крупным поставщиком, членом правления кредитного общества. Немировский считался влиятельным деловым человеком, к словам которого в местечке прислушивались. Он представлял партию кадетов. Новоиспечённых ораторов он называл «цуциками». Его очень взволновало и возмутило, как некоторые горячие ораторы-социалисты из «цуциков», обвиняют во всех бедах буржуев, эксплуататоров и кровопийц, выливают помои на их головы.

Он попросил слово, поднялся на трибуну, снял шапку и начал неспеша говорить на смешанном русско-еврейском диалекте:

— Вот сейчас выступавшие господа ругали и проклинали буржуев, эксплуататоров. Конечно, сейчас у нас свобода слова, и можно любого порядочного человека сделать буржуем и эксплуататором, но давайте уточним, разберёмся, кто у нас в местечке Погребище является буржуем. Возьмём, например, меня. Какой из меня буржуй? Я ведь все мои годы бегал и работал, как проклятый, служащим у помещика, а когда я, наконец-то, стал самостоятельным, то, что я, извините, приобрёл? Ничего… Пустяки… Чепуху… Ерунду…

Кончил он свою речь приблизительно так:

— Какой же я буржуй? Посмотрите, я ещё не старый человек, а здоровье, видите ли, у меня полностью подорвано, у меня даже нет уже ни одного зуба…

При этом Эфраим вдруг вытащил изо рта зубные пластинки и показал их народу, подняв высоко вверх обеими руками. Остальное, что он досказал уже без зубов, никто, конечно, не слышал, потому что все вытаращили глаза и рвались посмотреть на пластинки, которые были большой редкостью в местечке. Затем Немировский вставил зубы обратно в рот, надел шапку и сошёл с трибуны. Проводили его аплодисментами. Вскоре он незаметно вышел из зала, и больше его на собраниях не видели. Революция была ему не по душе, и через несколько лет он покинул местечко, а потом и страну, уехав к родственникам в Югославию. Его дочери тоже уехали из России. Старшая Кити — очень красивая молодая женщина эмигрировала в благословенный Нью-Йорк и там, наверное, неплохо устроила свою жизнь. Вторая дочь, Фаня, тоже симпатичная, высокая, полноватая девушка с романтической натурой, позже уехала в Палестину и там пошла по пролетарскому пути.

Другой запомнившийся эпизод произошёл на литературном вечере. Приверженцы сионизма хотели выставить на сцену портрет доктора Герцеля, но мой брат Исролик запротестовал и во время спора даже слегка надорвал портрет. В ответ несколько сионистски настроенных молодых людей попытались побить его, и уже начали проступать признаки драки. Однако своевременно прибывшая на вечер группа рабочих парней охладила пыл и горячих сионистов, и не менее вспыльчивых социалистов, и вечер окончился спокойно.

В местечке создавались образовательные кружки по проблемам культуры, истории, политики. Подрастающее поколение тоже объединялось в кружки по интересам. Я был активистом молодёжного кружка, в котором ребята и девушки в возрасте от 15 до 17 лет читали лекции, писали рефераты по научным и социальным вопросам. Довольно часто приезжали еврейские лекторы из ближайших городов, их публичные выступления пользовались неизменным успехом у населения.

Значительное место в культурной жизни местечка занимали самодеятельные театральные труппы. Ставили спектакли по пьесам Шолом-Алейхема и других еврейских авторов. Молодёжь организовала самостоятельный драмкружок отдельно от взрослых любителей театрального искусства. Впервые я выступил на его сцене в роли старого отца по драме Чирикова «Евреи». Позже меня пригласили в драмколлектив старшего поколения. Там я исполнял роль «Вечного Странника» по пьесе Осипа Дымова с одноименным названием. Я ходил по тесному, узенькому пространству театральной сцены, как по большому бесконечному пути, в костюме странника с посохом в руке и с чувством произносил монолог: «Я вечный странник, моя судьба — идти и идти, не зная покоя…». Играл я и бытовые роли в одноактных пьесах «Люди» и «Доктор» Шолом-Алейхема.

Драмкружок, которым руководил Шмуэл Розенберг, отличался демократическим актерским составом и разнообразным репертуаром. В большом доме, который называли театром, кружковцы ставили пьесы Гордина «Миреле Эфрос», «Еврейский король Лир». Мне запомнилась последняя сцена, в которой Шмуэл Розенберг, исполнявший главную роль, лёжа на смертном одре, говорил о фальши, о зле, царящем в мире. Он страдал, стонал от боли и в конце спектакля умирал… Действие захватывало зрителей, они смотрели заключительную сцену с раскрытыми ртами, привстав со скамеек.

Политическим шумом сопровождались выборы в Учредительное собрание и в местное правление общины. Я участвовал в, так называемой, предвыборной борьбе, распространяя многочисленные списки партий, напечатанные на еврейском языке по номерам (от одного и почти до бесконечности). Я был, конечно, на стороне еврейско-социалистического списка моего брата Исролика.

Эти безобидные игры в демократию были прерваны октябрьской революцией, которая вскоре докатилась и до нашего заброшенного местечка. Во главе местных большевиков стоял хромой Василь Присяжнюк. Он был родом из местной революционной семьи, а его сестра Матрёна Присяжнюк — молодая деревенская учительница — была приговорена Киевским военно-окружным судом в августе 1908 года к смертной казни. В Киевской тюрьме она приняла цианистый калий (см. «Бытовое явление» Вл. Короленко). Сам Василь своё революционное прошлое исчислял с 1905 года. Это был интеллигентный, умный, жизнерадостный, добродушный и мягкий украинец. Он хорошо знал каждого жителя местечка, знал, какие настроения в местечке, кто, чем живёт и дышит. Был очень популярен, слыл человеком честным и пользовался уважением не только среди местечковой бедноты, но и в среде зажиточных людей, которым совсем не по душе были октябрьские преобразования и наступление на частную собственность. Он был провозвестником нового свободного слова в местечке.

— Послушайте, что Василь Присяжнюк сказал, — передавали друг другу как важную новость каждое высказывание Присяжнюка. — Василий сказал, что только сейчас народ сможет наслаждаться настоящей свободой, а он знает, что говорит!

Люди пересказывали истории о том, как в дореволюционные годы Василий остроумно обманул полицейских и избавился от слежки. Приводили примеры его преданности бедному и угнетённому люду. Начиная с октября, Василь Присяжнюк полностью окунулся в революционную борьбу: он разъезжал или шагал, прихрамывая, по окрестным сёлам и нёс в бедные крестьянские семьи последние новости, слова свободы, пробуждал сознание народа.

Товарищами Василя Присяжнюка были Гриша Авербух, учитель Штутман, Янкель Шенкман, который подключился после возвращения из плена, и Альшер — сын польского помещика. Штутман, естественно, занялся образованием и пропагандой, Янкель Шенкман — финансовыми делами, Гриша Авербух выполнял организаторские функции, а Альшер, которого знали только как красивого, галантного, нарядного польского кавалера и хорошего танцора, после революции стал одним из активнейших большевиков. Он следил за общественным порядком в местечке и разъезжал в военной форме верхом на лошади. Большевики занимались реформаторством, пытались переустроить нашу жизнь, преодолевая косность и невежество большинства населения, скепсис и недоверие мелкобуржуазной интеллигенции. Кроме Янкеля Шенкмана, который вскоре отошёл от политической деятельности, вся эта группа осталась преданной социалистическим идеалам в течение всей своей жизни. Я встречал их позже на ответственных партийных постах в разных городах страны. Гриша Авербух погиб в 1934-37 годах, а дальнейшая судьба остальных мне неизвестна. Зримых перемен в местечке большевики сделать не успели, потому что их правление продолжалось недолго. Началась оккупация Украины немцами, а затем гражданская война, и большевики на время исчезли из местечка.

Слабый след в памяти оставило пребывание немцев в 1918 году. Помнится, на базаре стоял в окружении людей немецкий офицер и на ломаном русском языке рассказывал о новом порядке, который немцы принесут, спасая Украину от большевиков. Летом в парк отдыха иногда приходил немецкий военный оркестр и вечерами играл бодрые и весёлые мелодии: «In meinem kleinen grünen Garten…” или “Mein liebes Pupchen…”, но радости их исполнение не доставляло. Общественная жизнь в местечке с появлением немцев сошла на нет. Поговаривали, что активистов и революционных деятелей немцы сажают в тюрьмы. Нет, симпатий к себе ни сами немцы, ни их пропагандистские приёмы, ни у кого не вызывали, за исключением, может быть, нескольких богатых купцов, которым, по слухам, удалось заключить неплохие сделки с немцами. Оккупация продолжалась недолго, и в том же 1918 году немцы отступили, увозя с собой чужую награбленную собственность.

Приближался грозный 1919 год, год калейдоскопической смены властей, постоянного страха и неуверенности, год начала гражданской войны, кровопролития, разрушений и убийств.

Гимназия

В 1917 году, во время революции, в местечке неожиданно открылась гимназия. Назвали её «Погребищенская первая смешанная гимназия». В самом названии был намёк на то, что пока что эта гимназия первая, а со временем откроется вторая. К сожалению, и первая просуществовала недолго. Гимназия была смешанная, то есть предназначалась для совместного обучения мальчиков и девочек. Но, главное, в гимназию принимали детей без каких-либо национальных ограничений и норм — украинцев, евреев, поляков — всё равно. Конечно, такой интернациональный подход появился в результате революции. Правда, среди еврейской молодёжи желающих учиться в гимназии нашлось немного. Для юношей и девушек постарше было уже поздно садиться за парту в средние классы, а подростки ещё не были, наверное, готовы к переходу на светское обучение. Кроме того, в местечке были семьи, которые ни в коем случае не хотели отдавать своих детей в гимназию, опасаясь, что там они станут настоящими безбожниками, невоспитанными, будут нарушать традиции, например, писать в субботу, и совершать другие легкомысленные проступки. Таково было отношение к гимназии обеспеченных слоёв еврейского населения, а трудовая беднота, к сожалению, просто не имела средств для обучения детей в гимназии. Одним словом, давки или столпотворения при поступлении на учёбу не было. Несколько десятков детей, в большинстве девушки, поступили в гимназию и занимались там один-два года по программе пятого и шестого классов.

Мать тоже с опаской и недоверием относилась к перспективе моего обучения в гимназии, хотя и понимала, что помешать принятому решению она не в состоянии. Её также пугала мысль о том, что я буду в субботу вместе с русскими девушками сидеть за одной партой и выполнять какие-то задания. Я же с удовольствием начал ходить в гимназию. Она находилась в большом помещичьем доме, в центре парка. Просторные классы, светлые, чистые, совсем не похожие на тёмные комнатки хедера. Когда звучал звонок и учитель входил в класс, его приветствовали стоя. Во время перемен озорничали, бегали и шумели в коридорах, или на широком, пахнущем цветами, дворе. В классе сидели вместе евреи, украинцы и поляки. Рядом со мной сидела — как мамино сердце подсказывало — полноватая польская девушка-блондинка, очень симпатичная. Но подружился я с высоким «парубком» из зажиточной крестьянской семьи с типичной украинской фамилией Бойко. Он хорошо разбирался в математике, учился на «отлично».

За соседней партой сидела девушка, приезжавшая на занятия из ближайшего местечка. Помню даже её фамилию — Духовная. Была она очень способная, высокие оценки получала по всем предметам, у неё было чему поучиться. Никакой вражды между нами не было — сказывалось влияние революционной пропаганды. «Закон божий» в гимназии продолжали преподавать, но еврейские дети освобождались от уроков. Преподавал этот предмет священник, я несколько раз оставался добровольно на его лекциях. Его преподобие, конечно, оставлял в классе «юного молодого иудея» с большим удовольствием. Ах, если бы мать узнала о моей выходке, то я бы получил дома хорошую взбучку, но мне лично нравилось, когда священник называл меня так: «молодой иудей». Кроме того, я надеялся, что услышу на занятиях что-то важное и интересное о Боге, христианстве. Однако после нескольких уроков священника я убедился, что ничего интересного и нового из его уроков не вынесу, так как он занимался, главным образом, тем, что вдалбливал в головы христианских детей катехизис-догматику и христианские обычаи, которые были мне совершенно чужды. И я начал использовать свободный час «Закона божьего» для занятий по другим предметам.

Директор гимназии Бендриков-Ханджа — галицийский украинец — говорил на изысканном украинском языке. Это был невысокий, холёный, среднего возраста человек, всегда хорошо одетый, с рыжими усами и длинным вытянутым лицом. Преподавал он географию, рассказывал о последних изменениях и событиях в мире. У меня уже были определённые представления по этим вопросам, и отвечал я ему правильно.

Учитель истории — моложе директора, но старомоднее в преподавании, поскольку руководствуется методикой дореволюционной гимназии, в которой он раньше работал. Излагает историю по известной, недавно вышедшей книге украинского профессора Грушевского «Всесвiтня iсторiя» (Всемирная история), в которой изучение начинается с таких древнейших культур, как ацтекская и китайская. Книга весьма занимательная, с иллюстрациями, но чувствовалось, что учитель в отдельных исторических эпохах разбирается слабо, и я часто вступал с ним в спор. В конце концов, учитель пожаловался на меня директору, и тот вынес мне строгий выговор и за критические высказывания, и за недозволенную дерзость при общении с учителем. Я был вынужден прекратить дискуссии и стать паинькой. В противном случае директор грозился вызвать родителей, что, конечно, в мои планы не входило.

Учительница русского языка (в гимназии этот предмет назывался по-старому — «словесность») преподавала по уже немного устаревшему учебнику профессора Садовникова «Русская словесность». Меня этот учебник тоже не полностью удовлетворял. Учительница не возражала против моих критических замечаний, лишь требовала, чтобы я формулировал их по всем правилам русской грамматики. Я написал большое, на 10 страницах, сочинение о Пушкинском «Евгении Онегине», привёл мнение профессора Овсянико-Куликовского и даже Плеханова. Возвращая мне проверенное сочинение, учительница похвалила его содержание, новые, «самостоятельные» мысли, работу в целом оценила сверху на «5», а внизу — на «3» да ещё и с минусом. Это означило, что я допустил значительное число грамматических ошибок. Такие же оценки я получил и раньше за сочинение на тему: «Патриотизм в творчестве Карамзина». Тяжело было для бывшего ученика хедера осваивать русскую грамматику, но, со временем, мне удалось эти трудности преодолеть.

Латинский язык преподавал пожилой уродливый мужчина в мундире с множеством пуговиц. Ходили слухи, что он крещёный еврей. Выглядел он так: на голове широкая, ровная лысина, впалые щёки и пышные бакенбарды. Когда читал по латыни, то странно крутил языком во рту после каждого слога: «De ci-vi-um ro-ma-no-rum». Был он большим злюкой и за малейшую провинность выгонял из класса или посылал к директору. Его требовательность или придирчивость не знали границ: классный журнал был полон единиц и двоек. К нашей великой радости, в одно прекрасное утро он исчез из гимназии. Поговаривали, что он замешан в какой-то некрасивой махинации с деньгами.

Немецкий язык преподавала мадам Альшер — из того самого знатного семейства Альшеров, откуда родом был её брат-большевик. Это была красивая и благородная женщина с хорошими манерами; говорила она спокойно и тихо. На фоне других учителей она выделялась своей привлекательностью и вежливостью. Начиная с первых слов: «Achtung Schüler!” и до конца урока все ученики с удовольствием и внимательно вслушивались в её речь. По немецкому языку я успевал хорошо, так как многие слова и корни были мне знакомы. Однако приходилось быть очень внимательным, чтобы не путать немецкий язык с еврейским.

Гуманитарные предметы я осваивал без труда. С чем у меня были серьёзные нелады, так это с математикой. Предмет вели два квалифицированных учителя: алгебру — учитель, пришедший из старой гимназии, геометрию — бывший инженер местного сахарного завода. Алгебра давалась мне легче, чем геометрия. Считалось, что пространственные представления у меня развиты слабо. Но то, что нос у учителя имел вид равнобедренного треугольника, я заметил первым и всем об этом сообщил…

Всё же к концу года выход нашёлся. Существовал, так называемый, «ключ» — маленькая, толстенькая, крепко переплетённая книжечка, в которой напечатаны все нужные рисунки, задачи, их решения за полный курс. Пользоваться таким «ключом», конечно, строго запрещено, да и достать эту книжечку не так-то просто. Несмотря на эти трудности, я провёл перед экзаменами несколько бессонных ночей, разбираясь, как пользоваться «ключом» и, в конце концов, «с Божьей помощью» — знаний было маловато — сдал экзамены и избавился от тяжёлого математического ига.

Помимо учёбы существовала в гимназии и определённая общественная жизнь, периодически выпускались рукописные издания — газета или журнал, работал театральный и другие кружки, отмечались праздничные дни. На одном из творческих вечеров я был занят в спектакле по «Скупому рыцарю» А.С.Пушкина и исполнял роль герцога. На мне был соответствующий эпохе костюм, и я с пафосом декламировал бессмертные строки: «Он умер. Боже! Ужасный век, ужасные сердца!” Я старательно щёлкал каблуками, безмерно жестикулировал, и учительница похвалила мои, с позволения сказать, артистические способности. О моём русском произношении она тактично умолчала.

Духовный рост

В послереволюционные годы я стал хранителем и фактическим владельцем библиотеки брата. Я привёл её в порядок, разместил многочисленные тома на полках, каталогизировал книги, приобрёл новые издания, выдавал книги моим друзьям и знакомым для чтения и, конечно, сам много читал. Так сформировалась моя любовь к книге, и с тех пор по сей день меня тянет к собиранию книг какая-то неведомая сила. Мне самому моё увлечение иногда напоминает поведение пчелы, занятой сбором цветочного нектара.

Из постоянных читателей моей библиотеки я запомнил военного доктора Сударского — зятя Азриэля Канцберга. Этот большой, широкоплечий мужчина носил золотые очки, а прибыл он в Погребище из Германии, из Берлина. Скорее всего, его привлекла в наши края красота дочери Азриэля Канцберга — Рахили, а быть может, покусился он на папино состояние. Говорил он по-немецки или по-русски, брал в моей библиотеке только древнееврейские книги, в его высказываниях часто проскальзывали довольно «левые» мысли, но в серьёзные разговоры о политике он со мной не вступал, учитывая мой мальчишеский возраст. Вскоре он уехал из местечка и со временем перебрался на обетованную землю наших предков.

В те бурные революционные годы я — 15-16-летний юноша — занимался самообразованием и приобрёл понемногу знаний в различных областях естественных и, в особенности, гуманитарных наук. У меня не было, конечно, стройной, продуманной системы образования — всё зависело от имеющегося в наличии книжного фонда. Кроме беллетристики, еврейской и русской, я читал и, наверное, впитал в себя познания из разнообразных источников: из многотомной «Еврейской истории» Греца и Дубнова, из сочинений Плеханова и Каутского, монографии и очерков Георга Брандеса, Петера Вайнберга, из философских трактатов Толстого («В чём моя вера» и др.), из статей Луначарского, сочинений Макса Нордау, Эрнста Ренана, Франца Меринга, Августа Бебеля и многих других.

Любопытно, но ещё до революции у нас в местечке появился живой толстовец, который меня заинтриговал. Я помню, что фамилия его была Ярошевский, что работал он учителем и был известен своей исключительной честностью. Это был высокий молодой человек, бедно одетый, длинноволосый, со странной причёской, он постоянно носил синюю студенческую фуражку. Иногда он заходил к нам в дом к старшему брату побеседовать или поиграть в шахматы. Я смотрел на него с большим любопытством и уважением, несмотря на то, что местные острословы отпускали в его адрес различные циничные замечания, например, о сомнительной чистоте его длинных волос.

В период взросления у меня по-настоящему начали интересовать сложные социальные, гуманистические, этические проблемы. Я набрасывался на любую книгу, которая могла бы хоть в какой-то мере утолить мою неутолимую жажду к знаниям. Разумеется, не всё, прочитанное мною, я мог правильно оценить. Мои братья относились к моим духовным запросам с некоторым пренебрежением, как к несерьёзным мальчишеским глупостям.

Существенное влияние на моё развитие оказали социалистические идеи, которые я почерпнул из работ видных деятелей того времени. Вспоминается, какое огромное впечатление произвела на меня книга А.В.Луначарского «Религия и социализм». Я, конечно, тогда не знал, что система ценностей и богоискательские стремления Луначарского раскритикованы и отброшены видными марксистами (Лениным, Плехановым и др.). Луначарский, наверное, и сам уже отказался от своих ранних «грехов», но в моём лице он приобрёл восторженного поклонника своих идейных заблуждений. Мне было близко его восприятие мира и, кроме того, очень импонировала высокая оценка, данная автором творческим способностям еврейских мыслителей, начиная с древних пророков и кончая такими философами, как Б.Спиноза и К.Маркс. Годы спустя, на Первом Всесоюзном Съезде Еврейских Деятелей Культуры в Москве (1925г.), мне посчастливилось увидеть Луначарского на трибуне. Он оказался блестящим оратором и даже на Съезде продолжал расточать сходные дифирамбы еврейскому творческому гению, но об этом будет рассказано ниже. А в молодые годы я восхищался его патетическими возвышенными мыслями. Кстати, из его книги я впервые узнал о мировом значении гениального еврейского философа и благородного человека Баруха Спинозы, системой взглядов которого я впоследствии увлёкся, изучил и исповедовал — теперь в этом можно признаться — всю жизнь.

Из еврейских классиков на моё формирование оказал сильное влияние возвышенный дух Ицхака-Лейбуша Переца, его романтика, идеалы «вечного мира в какой-то стране», глубокие философские, гуманистические и этические изыскания. Созданные им удивительно красивые поэтические образы и картины увлекали меня, очаровывали и глубоко укоренялись в памяти и в сердце.

В юности у меня были три близких товарища: Носн Мотенко, Гершл Кац и Давид Гринберг. Носн Мотенко был старше меня на год-два и уже тогда служил писарем в местечковой конторе. С красивой, кучерявой шевелюрой, весёлый и подвижный, он был очень увлечён русской классической поэзией, знал наизусть множество стихотворений и целые главы из сочинений Пушкина и Лермонтова. Я с восхищением слушал его декламации. Жизнерадостный, умный, оптимистично настроенный, Носн не любил «трудных вопросов». С ним было легко проводить время. Он любил развлечения, природу, отлично плавал — одним словом, динамичный, бодрый человек.

Недавно я узнал, что друг моей юности Носн Мотенко до сих пор живёт у берегов Роси. За сорок с лишним лет он прошёл большой путь на поприще агронома и общественного деятеля. И хотя разрушительная сила времени неузнаваемо изменила его внешность, посеребрила его некогда густые и пышные чёрные волосы, говорят, что он, как и тогда, в молодости, жизнерадостен и оптимистичен. Возможно, до него дойдут эти строки, и он вспомнит радостные годы, прошедшие на берегах Роси, спустится к любимой реке и передаст ей мой низкий поклон. По этой спокойной речушке мы вместе проплыли юношеские годы, а затем бросились в бушующие волны доставшейся нам грозной эпохи.

Гершл Кац, напротив, был задумчивым, постоянно чем-то озабоченным человеком. Служил он приказчиком, много и тяжело трудился, но жил в бедности, развлечениями пренебрегал и интересовался серьёзными общечеловеческими проблемами. Был он человеком колеблющимся, полным неясных мечтаний, туманных идей. Но позже, в годы гражданской войны, все его сомнения были разрешены быстро и радикально: он ушёл в Красную Армию. Последний раз я с ним встретился в Виннице в 1920 году перед наступлением польских легионеров. В красноармейской форме он выглядел, как бравый воин, преданный революционному духу. В нашем последнем разговоре он сказал коротко и ясно: «Мой друг, социалистическое отечество в опасности и его надо защитить любой ценой, даже ценой собственной жизни». Его слова звучали, как героический призыв большого еврейского поэта: «Враг у ворот!» Гершл Кац ушел на фронт, и домой он уже не вернулся. Вероятно, в те лютые годы он тоже пал на поле боя в неизвестном краю, как и благородный еврейский поэт, который стремился первым донести до нас «слово избавления». Пусть же эти воспоминания будут реквиемом и другу моей юности, и всем тем, кто пал в годы чудовищной жестокости.

Третий друг юности, Давид Гринберг, был старше меня на несколько лет. Жил он с матерью на дальней окраине, работал служащим на мельнице. Когда я встречал его по дороге с работы, то костюм его обычно был припорошен мукой. Семья их жила бедно, постоянно нуждалась. Давид был высокий, черноволосый молодой человек, очень совестливый. Держался он всегда спокойно и разговаривал тихим вежливым голосом. Его глубоко интересовали социальные и национальные проблемы. Летними вечерами мы часто подолгу гуляли вдвоём по берегу Роси, делились мнениями и мыслями, своими и почёрпнутыми из различных книг, мечтали о будущем мире возрождения и настоящей социальной справедливости. Однако вскоре после революции Гринберг внезапно исчез из местечка, и лишь много лет спустя я узнал, что он эмигрировал в Америку. Не знаю, удалось ли ему там осуществить наши юношеские мечты о совершенном общественном устройстве и процветающем еврейском духе?

Воспоминания — произведение исповедальное, не допускающее умолчаний или утаивания отдельных событий. Поэтому строгий читатель имеет право прервать моё повествование и спросить: «А где же рассказы о ваших юношеских встречах с представительницами прекрасного пола, где трепетные воспоминания о первом сладком поцелуе, где, в конце концов, описания любовных историй? Если вы намерены написать о себе откровенно, без утайки, то нельзя пропускать такие существенные факты вашей юности. Или вы что-то скрываете?» Нет, друзья мои, мне нечего скрывать. К сожалению, уклад жизни евреев в небольшом городке не предоставлял молодёжи никаких условий для общения. Все контакты проходили внутри семьи, под контролем взрослых и приобрести какой-либо любовный опыт до женитьбы было чрезвычайно сложно. Отмечая отсутствие романтических отношений в молодёжной среде, один большой еврейский поэт с сердечной болью вопрошал: «Что знает еврейский местечковый юноша о любви?» Ответ напрашивался сам собой: «Практически, ничего».

И всё же откуда-то из самых глубин подсознания всплывает раннее детство, шаловливая девочка с миловидным личиком и копной золотых волос, заплетённых в две маленькие косички. Моя память не сохранила даже её имени, помнится только, что жила она у старого деда Исроэля, а её отец находился где-то в Америке. Эта девочка была моей первой детской «Дульцинеей». Мы часто вместе играли, взявшись за ручки, бегали, падали и снова бежали, и в эти минуты моё сердце, наверное, впервые почувствовало свойственный ребенку любовный трепет, когда я гладил её золотистые волосы. Но может ли мальчик, который учился в еврейской школе, предаваться таким забавам и явно запрещённым мыслям, когда его ждут уроки, синагога и друзья по хедеру? Каким позором всё может обернуться, если кто-то заметит необычное поведение или узнает о возникшей привязанности? И затаённое чувство беспощадно вытеснялось и глубоко пряталось в подсознание, пока девочка совсем не исчезла куда-то далеко, перемахнув через Атлантический океан к родственникам в Америку.

Затем припоминаются мимолётные встречи в ранней юности, вначале в гимназии за общей партой, на молодёжных вечеринках, спектаклях и концертах, затем в водовороте революционных событий, на всевозможных митингах. Можно только сожалеть о том, что ни одна из множества встреч с девушками в этот период не оставила в моём сердце заметного следа. Запомнилась Соня — дочь портного Симхи — стройная, улыбчивая и, по моим эстетическим представлениям, даже красивая. Мы несколько раз с ней встречались на любительских представлениях, сидели рядом, гуляли по улицам, беседовали. Относились мы друг к другу с взаимной симпатией, однако по местечковым понятиям, принадлежали к различным социальным слоям. Кроме того, Соня не разделяла моих книжных интересов — её занимали совсем иные проблемы. Как бы то ни было, эта увлечённость не имела продолжений и глубоких воспоминаний не оставила.

Запомнившимися были более активные встречи с Любой Зарудной — чернобровой, обаятельной и жизнерадостной девушкой, с которой мы вместе играли в театре пьесу Шолом-Алейхема «Люди». У меня была роль Даниэла, а у Любы — роль обманутой и распутной Фанечки. Мне казалось, что ей удалось создать на сцене достоверный образ весёлой и часто пьяной Фанечки. Я приходил в восторг, когда она своим звучным голосом драматично бросала в зал французско-еврейские реплики: *«Се не па вре! Я водку не пью, я пью только вино! Шампанское! Пароль д’онор! Вуа ля! Вы бросаетесь людьми, ма шер мадам. Мы тоже люди, чёрт побери!» В моих глазах её игра выглядела естественно и впечатляюще, и я думал, что она — «вторая Сара Бернар», о блистательной артистической судьбе которой я тогда уже знал из энциклопедии. Неунывающая, шаловливая натура Любы меня притягивала. Мы встречались в аллеях бывшего помещичьего парка, и она — говорю вам по секрету — иногда разрешала мне короткий поцелуй. Могла ли погребищенская театральная звезда стать более благосклонной ко мне? Была ли она настолько легкомысленна, чтобы поддаться любовным чувствам и дать себя соблазнить такому незадачливому и непривлекательному поклоннику, как автор этих строк? Учитывая, что я постоянно пребывал в мире книг, которые для Любы не имели никакой ценности, возникал вопрос, не помешает ли развитию наших отношений несходство интересов? Перечисленные вопросы так и остались без ответа, поскольку у Любы вскоре появился более привлекательный, свободный от всяких суеверий и комплексов кавалер, который к тому же был прекрасным танцором и скрипачом. Разумеется, она сразу же, без колебаний отдала ему предпочтение. Должен признаться, что, к счастью, расставание с Любой у меня также не вызвало длительных и серьёзных мучений. Слишком захватывающими были первые революционные годы, чтобы любовная неурядица могла надолго омрачить прелесть и новизну жизни.

____
*) — Се не па вре (Это не верно) — Ce n’est pas vrai.
— Пароль д’онор (Слово чести) — Parole d’honneur.
— Вуаля (Вот, пожалуйста) — Voila.
— Шер мадам (Дорогая мадам) — Che’re Madame.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Самуил Ортенберг: Ткань жизни (воспоминания российского еврея). Перевод с идиш. Продолжение

  1. Злые немцы: «Поговаривали, что активистов и революционных деятелей немцы сажают в тюрьмы.»
    И добрые большевики: «Большевики занимались реформаторством, пытались переустроить нашу жизнь, преодолевая косность и невежество большинства населения, скепсис и недоверие мелкобуржуазной интеллигенции». Аж прослезился.

  2. С большим интересом прочитал воспоминания автора. Хорошо представлены картины дореволюционной еврейской жизни. Рассказ очень познавательный.

Добавить комментарий для Марк Фукс Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.