Юрий Котлер: Город и мальчик (повесть о трех сердцах). Продолжение

 105 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Мальчик лежал на насыпи головой вниз, с вывернутыми ногами, криво завёрнутой шеей, остекляневшие глаза холодно и равнодушно смотрели в мутное небо. …хотя войну генералиссимусов, вождей, миллионов солдат выиграть невозможно, свою-то он выиграл. Он прожил огромную жизнь, какую мало кому доводится прожить…

Город и мальчик
(повесть о трех сердцах)

Юрий Котлер

Продолжение. Начало

6

Резко, властно и протяжённо, по-чужому, пробрякал звонок, так дано только энкаведешникам, как им удаётся — загадка. Мать ахнула, запахнула платок, хотела что-то сказать, но только махнула рукой. Оказалось, ошибка — вовсе Туберозов, за что и был принят подчёркнуто радушно. Туберозов аккуратно обмёл веником обувь у порога, уважительно стащил шапку и сообщил не входя: Степанова вызвали в штаб, и — вне очереди, снова — им с Женькой надобно идти на крышу, больше некому, а поспеть надо до тревоги. Женька уже натягивал ватник, засуетился и Лёнька, Женька только ухмыльнулся — вдвоём куда ловчее, мать только плечами пожала, отнесясь спокойно, — самолёты перестали прорываться. Туберозов со своей стороны одобрил.

— Два подручника совсем славно.

На том и порешили. С Туберозовым вообще всё становилось легко, и в другой подъезд не понадобилось, он отпер мощный замок на потолочном люке, твёрдо уставил лестницу, и они чуть не с койки вознеслись прямо в нужное место. Как хватало на всё Туберозова, загадка, но и чердак для войны он оборудовал на славу. Мало что от дымовой трубы шло заметное тепло, он провёл там особую горячую трубу, а прямо у выхода на крышу соорудил подобие нар, так что в затишье здесь можно было отдохнуть, наблюдая за небом, даже вздремнуть, прикорнув в уголке. Чердак был бесконечен, он уходил, даже днём, при солнце, в чёрную непроглядную даль. Несомненно, здесь с давних дореволюционных времён, обитали призраки раскулаченных жильцов, привидения, ясно, что ночами они бродили по чердаку, не находя себе места, не понимая новой жизни. Не зря же, когда Женька брёл, толком не проснувшись, коридором в сортир, не было случая, чтобы над потолком не выло, не скреблось и не стучало каким-то туманным шифром, уж не морзянкой, точно. На дежурствах о привидениях не думалось, да и они уходили, видно, боялись налётов. Туберозовский уголок умиротворял всех. На нарах стояли алюминиевые кружка, тарелка, четыре вилки и — особая гордость — две на толстых ножках тёмно-зелёного стекла восьмигранные рюмки.

— Вот это старина! Штофчики! — гладил их Туберозов. — Век Потёмкина, попомните моё слово.

Рюмки Туберозов нашёл среди чердачных стропил, среди мусора, и позволял использовать их исключительно в торжественных случаях. Кроме того, на нарах всегда стояла чекушка, обязательно чтоб под сургучом, и НЗ — такая же поллитровка за нарами, уже степановское хозяйство, «бескозырок» он не признавал.

— Эту выпьем, — твёрдо указал Степанов, — за победу, за вождя трудящихся, за товарища Сталина.

Выпивать вообще разрешалось только согласно приказам Степанова, Женьке же за эти дни обломилось всего раз — полрюмки, когда сбили первый на их глазах «фокке-вульф», Женьке не понравилось, курить куда как лучше. А Туберозов размяк.

— Я, вот, всё думаю, думаю. Сколь человеков упокоено навечно, а их-то, покойных, насколь более обитающих ныне. И немало, немало достойных средь ушедших. И уж коли литераторы не сомневаются в наличии Господа, и сам Александр Сергеевич к нему обратился, так тому и быть. Но! Ангелы Божии, полагаю, души достойнейших, и Господь впоследствии приставляет их к живущим. Суть ангелы надзирающие и ангелы направляющие. Потому человек не может не мягчеть душою. И очевидно ясно мне, что, когда товарищ Сталин приведёт нас к победе, много народу смягчится в нравах.

Они только-только уселись на нары втроём, как почти одновременно разнёсся над городом рвущий уши вой. За дверью видные с чердака встали и закачались в разные стороны, путаясь в редких облачках, голубовато-дымные столбы. «Граждане! Воздушная тревога!» и всхлипывающий волчий вой — неслось через крышу, и был ясно виден над телефонной станцией неподвижный аэростат. Скоро должна была взойти луна, небо было ясно. Заметно холодало, из двери несло морозцем и залетали редкие снежинки.

— Бог даст, пронесёт и на сей раз, — Туберозов выглянул в дверь. — Ишь, тихо.

Только он это сказал, как завсхлипывал близящийся «фокке-вульф», а вскорости заныл по-комариному, усиливаясь и опадая, близкий «мессершмидт». Через секунду понёсся со всех сторон ровный рёв «яков» и захлопали зенитки, и опять затарахтел пулемёт с телефонной крыши.

— Сглазил, тьфу на тебя. Придётся вылезать, подручники, уж простите. Разлетались паскуды.

Внизу, светившееся синим окно персидского посольства погасло, едва они на него глянули. Лежала сплошная тёмная в рваных чёрных тенях зыбкая поверхность. Женька поднял рукоятку тяжеленных железных клещей, Лёнька вцепился во вторую, рукавицы сползали безбожно, никто не прикручивал их проволокой на этот раз. Руки сильно мёрзли. Туберозов выволок из какой-то своей заначки паклю, обмотал жёстко обе рукоятки. В ту же секунду раздался резкий мгновенный свист, больно резнуло по ушам, а у ограды крыши засверкало, заполыхало вращающееся диво, обжигая глаза. Туберозов взвизгнул, рванул из женькиных рук клещи, но мальчик вцепился в них намертво, рявкнул нечленораздельным матом, Лёнька, нутром поняв, как действовать, пнул Туберозова ногой в колено. Вдвоём, как одно тело, они упали на скат, съехали, извиваясь, вниз, вцепились клещами в рвущуюся на все стороны бомбу, напряглись, срывая животы, слаженно, будто всю жизнь только и работали с зажигалками. У-ух! и зажигалка, сверкая, взрываясь столбами искр, празднично полетела вниз, ударившись об асфальт, она подпрыгнула и взорвалась там весёлым многоцветным фейерверком. Следом, но их не было видно, пролетели клещи. Зажигалка долго ещё тлела под домом, смешная и безобидная.

— Слышь, она длинная, я и не знал.

— А клещи— то, а? Тю-тю!

Туберозов взял их за плечи.

— Поди они на хер, куда денутся! Ах, ребята! Ну, ребята! Шустры зайцы, ох, шустры! В другой раз только с вами. Мамке расскажу, не поверит, — он помолчал. — Драться-то зачем было, огольцы?

И тут взошла луна, и сразу же в её холодном свете возник бесшумный «хейнкель». Крест на борту был ясно виден. Самолёт шёл низко, и все на крыше невольно сжались. Однако бомбардировщик, уверенно хрюкая, ушёл дальше.

— Отбомбился, видать. Ишь, гадюка, ничего не боится.

Конечно, они додежурили до отбоя, но даже далёких звуков самолётов не донеслось уже ниоткуда, ни с какого участка неба. Стояла почти полная луна, отличная лётная погода, и, сколько хватал глаз, по земле тянулись чёрные длинные тени. Мороз, незаметный поначалу, по горячим следам, дал о себе знать, впрочем, вернувшись на чердак, они быстро пришли в норму, даже ватники бросили на пол. Жгучей волной окатило сознание собственного геройства, Туберозов им подыгрывал вовсю, впрочем, вполне искренне, мальчики того заслужили. К чекушке Туберозов не притронулся, хотя Женька и кивнул ему по-хозяйски, приглашающе. Они услышали далёкий звон и вскоре увидели, как по бульвару на весёлой скорости мчится маленький грузовой трамвайчик, звон долго несся к ним, вверх, постепенно затихая в протяжённости пути. И совсем кстати заиграл отбой. Город внизу был невиданно красив, ярче сказки, ярче сказки, ярче, привлекательнее любой выдумки.

— А ведь скоро морока сия кончится, вишь, подвиг свершить угадали, герои-воины!

Домой к ним, однако, Туберозов не пошёл, направился на двор по срочным и неотложным делам, в первую очередь за клещами. Мать даже и догадаться не могла, что творилось на крыше, рассказывать, хвастаться было ниже их достоинства. Стояла первая осень войны, и первая её зима, по сути, только-только надувала щёки.

И вновь потянулись тугие выморочные дни. Женька на глазах взрослел, обрюзг, заугрюмел, стал резок, почти не разговаривал, огрызался по мепочам, навязчивая идея оседлала его, не давая отдыха, не отступая. Мать грустно вела его взглядом, но не спорила, пытаясь понять, и не понимала, жалела сына и в полной растерянности всё глубже утопала в работе — нормы выработки безжалостно росли. Лёньку Женька в упор не видел, будто тот плюнул ему в душу. Да и Лёнька погрузился в себя, замкнулся, о его родителях, по негласному уговору, не вспоминали, а он тосковал о них всё больше и тяжелее. Простое соображение, что победить не дано никому, никогда, в лучшем случае, хотя бы остаться в игре, итог которой всегда и всё равно — проигрыш, не приходило никому в голову.

Жизнь разладилась, всё совершалось молча. Даже отец, позвонив, что и спят у станков, по два часа, исчез из их телефонного обихода. А мысль-то у Женьки была обычная для тех дней, ничего особенного, но сидела глубоко, железной занозой, и чем дальше, тем больнее, а время, по его мальчишескому уму, летело, как падающая звезда. Можно было безнадёжно опоздать, и потом не простишь себе всю жизнь. Женька решил бежать на фронт. Шли по радио восторженные, с воплями, рассказы о детях полка, о подвигах пионеров-партизан, он не был хуже или слабее. Исподволь, не теряя времени, мальчик готовился к подвигу. Он нашёл и припрятал в коридорном сундуке старый ранец, уложив туда большой перочинный нож, трусы, кальсоны, три пары обмоток из материной бязи, воткнул поначалу притыренную банку свиной тушёнки, но через день вернул её, наблюдая, как мать радуется неожиданной находке, и похвалил себя за это. А вот украденный у Лёвы Залкинда батон копчёной колбасы он только запрятал поглубже, впрочем, тот и не хватился. Подумав, сходил под ночь на кухню и набрал, сколько мог, спичек, прихватив заодно свечку. Самым последним он сунул в карман шёлковый пионерский красный галстук и защёлку к нему с тремя алыми язычками пламени: «партия — комсомол — пионеры». На этом сборы завершились, и мальчик успокоился, однако никаких записок решил не оставлять. Не отдавая себе в том отчёта, он делал это назло.

Рано утром, один, пешком, через Чистые пруды, пришёл к Кировским воротам, долго стоял на трамвайном кольце, с бьющимся сердцем глядя на станцию метро. Он знал, кто там не спит, кто мудрой рукой чертит карту победы, главное, самому не припоздниться, успеть, коли уж вся семья в тыловиках, он исполнит долг, долг за всех. Он стоял навытяжку, зная, что от станции, откуда-то из неведомой, великой глубины к нему тянется незримая неразрывная нить, отныне он связан ею до конца, до полного разгрома зарвавшихся врагов. То, что они окопались под боком, не имело значения, а 1812-й? а Багратион, Дорохов? А мы, вот, держимся! Дёру дали трусы. В городе вон сколько врагов постреляли, хотели спрятаться, сигналили — не вышло! Он — знает, это стратегия, большая хитрость. И самому надо быть хитрым: пока фронт близко, попасть туда проще простого, главнее главного — успеть! Он вернулся домой, собранный, сосредоточенный, подтянутый — уже красноармеец, воин, с гранатой бросающийся под вражий танк. С матерью был сух, Лёньку не замечал, рано лёг спать, но не спал, ждал тихо, терпеливо, и под утро, в их крепкий сон, взяв ранец, на цыпочках прошёл к двери, она и не скрипнула, слетел по лестнице, никого не встретив.

Женька бесповоротно двинулся на фронт.

До Курского проходными дворами — куда только ни попадёшь в Москве проходными — бегом, и не учуял, как добрался, патрулей не было. Женька воровато проскочил площадь, обогнул вокзал справа, как раз к платформе, пролез под нею, забрался, обдирая ногти, на скользкий асфальт и оказался в толпе грузящейся в вагоны людской армии. Стояла суета, чрезмерная и пугающая, никто не глянул на мальчишку с ранцем, невнятный крик гулким эхом множился, упираясь в полукруглую крышу. Женька осмелел, пошёл независимо и гордо, приглядываясь к вагонам. Люди в шинелях, ватниках, с трёхлинейками, ППШ, ППД, кто и с кобурами на поясе штурмовали распахнутые двери товарных вагонов. Едко воняло махоркой, смешанной с потом, в уши бил густой, как весь здешний воздух, мат. В одном из вагонов ржали, били копытами невидимые лошади, кто-то визгливо орал на них. Ближе к паровозу, сопящему, ухающему тяжёлыми выдохами, окутанные чёрным сладковатым дымом, стояли три купейных вагона, у каждой двери часовой с винтовкой, окна были опущены и пусты.

— Дай докурить, дядь.

— Не мал для курева?

— В самый раз.

— Отец-то где?

— На фронте.

Часовой пожевал губами, но достал кисет, сам свернул самокрутку, протянул приблудцу. Часовой томился от тоски и безделья и был рад потрепаться. Конечно, ни о чём, ясно, что о пункте назначения спрашивать бессмысленно, и какая разница, не на восток же поедут. Так они и покурили, молча, со взаимной симпатией. Из окна высунулась голова.

— Сбегай за кипятком, рядовой!

Это была удача. Махнуть по подножке, рвануть тугую дверь, и Женька уже в тамбуре, за ледяным кипятильником. Паровоз коротко рявкнул.

— Хоть убей, не слезу! — громко сам себе сказал мальчик.

В выстылом вагоне было теплее, чем снаружи, на стенах, металлических деталях, оконных рамах искрилась игольчатая изморозь, но из-под двери слегка поддувало теплом. Женька глянул в дверное окно. Хотя в коридоре горел тусклый свет, маскировочная штора была опущена лишь на одном окне, остальные открыты. Раздался скрип, и из недалёкого купе вышел человек в галифе и рубахе, рубаха была точно такой, что шила мать, и у Женьки запершило в горле, надо было всё ж записку оставить, надо, а, может быть, и вообще нечего было, но он тут же напрягся — сделано правильно, решение бесповоротно. Человек из купе, подойдя к двери, рывком распахнул её.

— Та-ак! Новости. Кто такой?

— Я сирота, дядь! Я на фронт.

— Да? И где, по-твоему, фронт?

— Отца убили, дядь, фрицы. И мать пропала. Мне на фронт надо, вы же на фронт.

— Найдут тебя патрули, малый.

— А вы на что?

Наглость мальчишки подкупила командира. А тут ворвался часовой, волоча огромный медный чайник, тупо уставился на Женьку.

— Ты чо?

— Ша! Отнеси мне. И — на пост! Совсем распустились.

— Есть, товарищ полковой комиссар!

Командир был настроен благодушно.

— Значит, сирота? М-да. Все мы сироты. Что же с тобой делать, сирота казанская?

— Да ничего… я посижу.

Женька решил изобразить доверие, сыграть по-крупному, страх отпустил его, как не было. Взахлёб, не задумываясь ни на миг, он стал сочинять, как пришла похоронка на отца, как бомба рванула их дом, и что мать он с тех пор не видел, и родных никого на белом свете, кругом сирота. Командир, не перебивая, обнял его за плечи, увлёк в своё купе, усадил на полку.

— Много же тебе досталось, малец… не по плечам, не по возрасту.

— Вы меня сыном полка, чего вам стоит?

— Не бзди, малый, прорвёмся.

В вагоне стало теплее, Женька скинул бушлат, шапку, всё складывалось как нельзя лучше. Это был штабной вагон. Он огляделся. На столике початая бутылка коньяка, два яйца, взрезанная банка тушонки, коврига хлеба, три стаканы, под столик часовой пристроил чайник. Напротив, на другой полке, брошены фуражка с синим околышем, гимнастёрка с двумя шпалами на вороте, рядом воронёными искрами сиял пистолет со светло-жёлтой рукояткой. Командир перехватил взгляд.

— Трофейный! «Вальтер». Успели повоевать, малец. За твоего отца!

А когда Женька вытащил из ранца свой НЗ — залкиндову копчёную колбасу и уложил её на столик, командир проникся к нему любовью от всей души. Настолько, что протянул пистолет, вытащив обойму, проверив ствол.

— Красивая игрушка. Стрелял? Хочешь?

Женька трепетно взял оружие в руки, это настоящая жизнь, и никому её у него никакой силой не отнять. Робея отвел предохранитель, оттянул затвор. Командир наблюдал за ним, улыбаясь, ласково потрепал по голове.

— Сын полка, говоришь? Сирота?.. Подумаем, покумекаем… Отведи ствол, на человека нельзя.

Грохотали по коридору сапоги, попутчики комиссара заполняли свои купе. Времени отправления никто не знал, да ни один и не спешил в неизвестность. Только сейчас стали поднимать тугие окна, и враз стало почти жарко. В купе зашли двое, тоже со шпалами. Потёк ленивый — ни о чём — разговор, непонятный Женьке. О нём забыли, и он, пригревшийся, удовлетворённый, словно после сытного обеда, задремал, притулившись в углу полки.

Почти бесшумно, ровненько поезд тронулся. Командиры, тем временем, скоренько уговорили коньяк, толсто нарезанная колбаса тоже исчезла вмиг. Один из них, что помоложе, выскочил в соседнее купе и вернулся с большой, литра на полтора, голубовато переливающейся бутылью, заварили чай и продолжили. Паровоз не гудел, не свистел, пыхтел равномерно и нудно, на него с самого начала никто не обращал внимания. Когда нестройным хором затянули «Катюшу», Женька проснулся и всё вспомнил.А поезд вдруг, дёрнувшись, встал. Всё шло по нужному плану, как задумано, и перемен не обозначалось. Полупьяные военные попутчики — пришла уверенность, что не выгонят, — разбрелись по своим местам. Остро засосало под ложечкой, он взял хлеб, под ним затерялся кусок колбасы, и больше на столике хоть шаром покати, только бутыль недопитая, и съел всё, спеша и давясь. Город исчезал, его уже не было, он уезжал назад, надолго? навсегда. Город чужой, родной, забытый, равнодушный. Ничего позади, всё впереди. Эшелон снова пошёл. Пригревший его комиссар спал, откинув голову и громко неопрятно сопя. Женька выглянул в коридор, было пусто, он сбегал в туалет, грязный, весь в скомканных, затоптанных, в ошмётках, комках газетной бумаги, постоял у окна. Проехали станцию, Женьку удивило название — Красная Охота, но тут же забыл и вернулся на место. Наконец, он почувствовал себя полноценным полноправным военным, без пяти минут фронтовиком. От дверей купе Женька воровато протянул руку к «вальтеру» и в ту же секунду отпрянул. Комиссар проснулся, крякнул, высморкался истово, повёл картинно плечами, потянулся от души, до хруста. Он оглядел пустое купе, впёрся взглядом в бутылку.

— Непорядок! Куда все подевались? Сколько это стоять будем? А-а, едем, черти. Э-э, малец, и ты здесь? Порядок! Повоюем!

Вернулись двое, молча, как бы по заведённому распорядку, разлили остаток, вышло три почти полных стакана, громко сглатывая, выпили. Женька засмеялся, так было хорошо и уверенно. Он чувствовал, что его приняли, что стал своим, поддакнул невпопад, но вроде бы сошло, вроде бы нормально. Из соседнего купе доставили ещё бутылку самогона, поллитровую, но пока, до отбытия, пить повременили, вновь ушли спать до лучших времён.

Один комиссар маялся, то ли не допив, то ли просто от безделья или неприложения сил. Вскоре выяснилось, что от выпитого силы, разгудевшись, не знали выхода. Он встал в дверях, в мятой исподней рубахе, рявкнул во весь голос:

— Вестовой! Где шляешься?

Малого роста порученец вырос в конце коридора, стал «смирно», пошёл, чеканя шаг. Был он хотя и невелик, но увесист, бугай со сломанным носом и шрамом через верхнюю губу. Широкое его лицо не имело выражения.

— Вот что, Вася… ты — Вася?

— Никак нет, Николай.

— Хорошо! Коля, а куда медсестра делась? Она что, с военврачом? Доставить! Одна нога… Исполнять!

Мягко качаясь, поезд медленно двигался по своей дороге. Он не спешил, но двигался себе и двигался.

— Километров сколько, поди, проехали… охренеть. Глядишь, к утру куда-нибудь и приедем.

Командир доверительно обнял Женьку за плечи, прижал к себе по-отцовски, не очень владея речью, принялся объяснять, что два месяца из дома, что без баб ни один мужик ни в какую, что медсестра — ягодка, сейчас придёт, и уж они с Женькой погуляют, оттянутся, самогона от пуза. Вагон неожиданно качнуло резко, так что они упали на полку, заверещал свисток, паровоз смачно рявкнул, поезд толкнулся и неторопливо, набирая скорость, ухая, покатил назад, встал, но ненадолго. Колёса перестукивались всё чаще, набирая ход. Женька радостно засмеялся, прежнее уходило, исчезало позади, навсегда, без возврата, стиралось в памяти. Город позади, мать в нём остались заживающей ранкой, сердце ещё болело, но перестук колёс затягивал всё успокаиавющей плёнкой.

— Ты понимаешь, брат, товарищ Сталин ему поверил, да-а. Как мы с этими фрицами гуляли, у-ух! Сильны пить ребяты! Дружба была, не разлей! А эта Адольф-сука, вероломец!.. Убью!

Комиссар, упав на полку, мгновенно уснул, не успев даже поднять ноги. Женька подтянул их, как смог, удобнее, укрыл гимнастёркой и сел у окна, глядя без мыслей на бегущее назад пространство. Дом, родители, Лёнька, Курский — ничего никогда не было. Было только ближнее, совсем ближнее Подмосковье. Кроме Салтыковки, других мест Женька не знал и, где ехали, не понимал, эшелон же по секретному приказу двигался на северо-запад, в глубокий тыл. Главное, сожалений не осталось. Комиссар принял его, всё путём! Кончится война, тогда и посмотрим, тогда всё и решится. Заглянувшего за указаниями вестового Женька отправил во-свояси.

Дорога оказалась длинной, хотя стояли невесть по скольку, но шаг за шагом продвигались, продвигались, верилось, что туда, где заходит солнце. Дикая была езда — то назад, долго-долго, то вперёд, еле-еле, — неведомая сила перемещала поезд с колеи на колею. Ели, спали, пили, самогона хватило бы до Берлина… или Воркуты. Мальчика не замечали, привыкли, сгоняли раз за вестовым, когда тот пропал. Кормить и вовсе перестали, просто-напросто забыли, напомнить о себе мальчик не решался, подбирал оставшиеся крошки, корки, есть, на самом-то деле и не хотелось. Какая еда, чего она стоит рядом с мечтой?

Так и уходило время. К вечеру те же, что и вначале, сходились в комиссаровом купе попутчики. Женька тихо курил «герцеговину флор» в уголке. Комиссар налитыми красными глазами смотрел на него в упор, но не видел, командиры осовело поматывали головами, тушили папиросы в стаканах. Стояла тишина, под потолком колыхался дым. Комиссар наконец тряхнул головой.

— Что загорюнились, орлы? Воевать, так воевать! Где там, Вася-Николай? Неисполнение?.. Расстреляю!

Пьяная каша варилась в его суматошной взбаламученной голове, вспомнился комиссару приказ недавней давности. И приказ был, конечно, выполнен, как и положено любому приказу. Порученец доставил по назначению медсестру из соседнего вагона. В телогрейке навырост, сапогах, повязанная чистенькой косынкой с красным крестом, кургузенькая, лет восемнадцати на вид, она явно робела перед начальством. Широким жестом комиссар пригласил её к столу, налил полный стакан.

— За победу! За товарища Сталина!

В этих случаях не выпить — измена Родине. Сестричка, однако, только пригубила. Комиссар простил благодушно, выпил сам, красуясь, из стакана, водружённого на локоть, за её здоровье, был добр и широк, усадив девочку на полку, расспрашивал о жизни. Медсестричка только-только закончила курс, ускоренный, в Воронежском медучилище, рвалась на фронт и очень боялась. Комиссар гладил её по голове, притянув на плечо. Платок не скрывал пышных её белокурых волос, несмотря на то, что были давно не мыты, слипались в сероватые пряди. Звали её Варя. Волосы её смутно пробудили воспоминание, у Инны Лапшонковой такие же, только много красивее. Варя деликатно отстранялась от объятий, однако так, чтобы не обидеть. Ординарец вышел за дверь, двое командиров тоже, посидев недолго, ушли к себе, задвинув дверь, комиссар всё больше увлекался сестричкой, пил, сопел, вжимая её в стенку. Женька забрался с ногами на противоположную полку, под ноги ему попался пистолет. Покрутив его в руках, аккуратно засунул под одеяло на верхней полке и затих, посторонний на привольном пиршестве начальства. Вскоре он лёг, отвернувшись к стенке. Для комиссара мальчонка не существовал. Журчанье голосов, настойчивого всё упорнее, и слабо сопротивляющегося, усыпляло, и Женька задремал под монотонный перестук и покачивание. Он подскочил, проснувшись, от резкого рыка.

— Сука! — орал комиссар. — Кусаться? Убью, блядь!

Он стоял босиком на полу, без рубахи, у девушки из носа шла кровь, серая её блузка была разорвана до пояса, косынка валялась на полу.

— Я сказал, возьмёшь!.. Хоровода захотела, курва? По кругу брошу, корова!

Из расстёгнутых комиссаровых брюк высовывалось нечто, синевато-красное, напряжённо дрожащее, отвратительное. Воняло потом и чем-то ещё, кислым и страшным. Вцепившись рукой, так что надулись вены, девушке в волосы, комиссар нагибал вниз её голову, встряхивая, другой рукой бил её по лицу.

— Соси, сука! Сказал, соси!

— Дяденька, не надо! Дяденька!

Она, как могла, отводила залитое слезами лицо, тихо, однотонно ныла, сразу напомнив Женьке комара. Он явственно услышал вдруг яблочный запах свежего снега, перед глазами всплыла — в нимбе волос — Инна Лапшонкова. И это избавило мальчика от страха, напрочь истребило, вымыло его, от головы вниз пролилась ледяная тишина, застила уши густым звоном. Абсолютно спокойный, он встал, пригнувшись, на своей полке, нашарил наверху «вальтер», твёрдо сжал его, уверенно сдвинул предохранитель, отвёл затвор и, в упор смотря на красную перекошенную морду, нажал на курок. Раздался негромкий щелчок. Женька, ахнув, задохнулся, нажал снова — щелчок, в истерике он давил курок и давил, но разряженное оружие стрелять не умело, и он наконец понял это. Женька отбросил «вальтер», Женька стал белее бумаги.

— Пащенок! Паскуда! Ты! Меня? Измена! Ко мне!

Женька напрягся, норовя спрыгнуть, и в ту же секунду дверь отъехала под мощным толчком. Ординарец в прыжке свалил Женьку с полки ударом в лицо, вбил с излёта сапог ему в рёбра. Женька завизжал, забился на полу. Сестричка Варя, вереща в истерике, использовала возможность, подхватила на лету косынку с пола и, запахивая полы, толкаясь в стены, побежала к выходу.

Порученец, схватив подушку, драл наволочку, ему с какого-то бодуна привиделось, что командир его ранен. Тот оттолнул его, сделал шаг и наотмашь, смачно ударил привстающего мальчишку в нос. Рыча схватил стакан, залпом выпил. Женька врезался затылком в ножку столика и затих.

— Выбрось говно это прочь!

Ординарец поднял Женьку за волосы, тряхнул сильно, Женька очнулся, еле открыл левый глаз, правый заплыл напрочь, простонал и снова обмяк. За волосы протащив его до тамбура, ординарец уронил его на пол, открыл тугую примёрзшую дверь, вернулся, рывком поставил легкое тело на ноги.

— Мудила! Псих дурацкий. Тебе чо, больше всех? Муде недоделанное. Ну? И чего? Застрелить? Иди отседова, защитник сраный.

Красноармеец снова поднял мальчика за волосы, брезгливо вгляделся в него, харкнул мальчику в лицо и сапогом в полсилы ударил его в грудь. Мальчик пролетел малую часть тамбура, раскинув руки, рухнул из двери в несущееся вдоль вагона пространство, поезд как раз набирал скорость. Коротышка отёр ладони о штаны, ветер со снегом задувал в дверь, с силой захлопнул её, вынул из кисета готовую самокрутку и закурил, ёжась от холода, но недокурив, ушёл в вагон.

А мальчик, мешком ударившись о столб с еле видной цифрой 74, катился по насыпи. Он кричал, как раненый лось, тонко и дико, и наконец провалился в сверкающую стремительную воронку, она закрутила его, подняла в сияющую высь и швырнула оземь. Мальчик лежал на насыпи головой вниз, с вывернутыми ногами, криво завёрнутой шеей, остекляневшие глаза холодно и равнодушно смотрели в мутное небо. Он не мог знать того, что, хотя войну генералиссимусов, вождей, миллионов солдат выиграть невозможно, свою-то он выиграл. Он прожил огромную жизнь, какую мало кому доводится прожить, но он успел, он познал любовь; роковая ошибка думать, что любовь у всех, всем дана, всегда.

Шёл снег, плотный, густой, большие слипшиеся белоснежные хлопья косо ложились на вымерзшую землю.

Поезд, уходящий за поворот, был ещё виден, а снег уже укрыл и мальчика, и далеко всю окрестную поверхность плотным холодным саваном и продолжал падать, падать.

Нигде, ни на насыпи, ни дальше, в лесонасаждении вдоль пути, цветов под снегом не было, все они умерли на период зимы много раньше. Донёсся, затихая, длинный гудок, платформа, замыкающая эшелон, скрылась за поворотом, до места назначения оставалось несколько суток. А до Москвы, до дома, в его-то возрасте, пешком можно дойти, если не ныть, за сутки, а на «эмке» и вовсе часа за два-три.

7

Существует несколько важных правил для лиц, стремящихся постигнуть тайну сновидения. Правила эти заключаются в следующем: 1.Виденный сон следует точно и подробно ссобщить тотчас же по пробуждении, отнюдь не врагу, а лучшему и разумному другу своему. 2.Не падать духом и не приходить в отчаяние даже от самого страшного сновидения, а спокойно и терпеливо ждать его исполнения. Сновидение, иногда очень страшное и печальное, часто имеет совершенно обратное значение и является предвестником счастливых событий. — Сон и сновидения, научно-обоснованное толкование снов, составленное знаменитым медиумом Мисс-Хассэ. С 6. Всршава, изд. «Разсвет». 1912

Господа! Если к правде святой мир дороги найти не умеет — честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой. — Ж.-П. Беранже, Безумцы, пер. В. Курочкина. Избранное. С. 294. изд. «Правда», М., 1981

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Юрий Котлер: Город и мальчик (повесть о трех сердцах). Продолжение

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *