Петр Ильинский: Век Просвещения. Продолжение

 214 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Говорят, ныне в неведомых странах, за лесами, за морями, воюют наши соколики, но не с туркой басурманской, как по давнему обычаю положено, а у немчуры в северных землях порядок наводят. Поссорились, дескать, меж собой тамошние графья, вот мы их и мирим по христианскому добротолюбию.

Век Просвещения

Петр Ильинский

Продолжение. Начало

9. Слобода ткацкая

Утро в Москве выдалось холодное и чересчур мокрое, как об эту пору редко бывает — почитай, никогда. Воздух резал глотку, загонял обратно под рогожу. «Не спать, не спать», — привычно повторял себе Ерёмка, ища впотьмах кадку с водой. Едва не споткнулся, но нашел и погрузил голову до самой шеи, и терпел колючий ожог, повторяя про себя, как учили мастера: «И один, и два, и три, и четыре». Наконец, когда уже перед глазами полетела мутная рябь, откинулся назад и хрипло, с клокочущим свистом, вдохнул что было силы. Пробормотал «Отче наш», как всегда, без остановки — грех, приходской священник такого не любит. Но что ж поделаешь, работа не ждёт!

И сразу в блёклом свете из слюдяного окошка прошлое вспомнилось, а будущее нарисовалось. Начинался день, дай бог, не хуже прежних. «Благословен буди! Святый, Крепкий, помилуй нас!» И чтобы лучше прежнего — о том просить не надобно, Господь всё решит и что надо ниспошлет. Будем трудиться в поте лица своего и зарабатывать хлеб насущный, как от века завещано. Не роптать, а молиться, не просить, а благодарить. Ну, с богом, пошли!

Выскочив на улицу, Ерёмка таки споткнулся о хитрый корень и чуть не упал, широкими прыгучими шагами перескакивая лужи да рытвины. Брешут иные люди, что в тридевятом царстве да тридесятом государстве, там, где кисельные реки да молочные берега, есть к тому же дороги ровные, камушек к камушку, по которым можно ходить, под ноги не глядючи, а, наоборот, взирая вперёд и прямо встречным девкам да честным людям в самое лицо. Но сие, что и говорить, сказка. Может, живёт такое чудо за морями-океанами, только никто его не видел, да ещё чтоб в родный дом вернуться и рассказать с подробностями. И не станем о том печалиться — чужие чудеса нам не в помощь.

Пока же поспешал Ерёмка на работу, на Большой суконный двор, и торопился, чтоб не опоздать. Он, благослови Боже покойных родителей и родителей их родителей, был человеком вольным, не казённым мастеровым, вечноотданным, а потому жил отдельно, от мануфактуры вдали, и никому ответа ни в чём не давал. Обитал дома, в старой, ещё дедовой хибаре вместе с сестрой Натальей, зятем Семёном и выводком племянников. Всего-то места, что сени, горница да спаленка, но своё, не чужое. Куском хлеба не попрекнут, на улицу не выгонят, а в ненастный день и плечо подставят. Ну, не хоромы, а всё-таки не на голове друг у дружки, как фабричные, и без лая. Семейство. Был ещё один брат, старшой, Арсением звали, но его в армию свели, поскольку бобылем остался, растяпа. И канул на веки вечные, может, и не увидеться боле. Двадцать пять лет — не шутка. Но ежели уцелеет, руки-ноги сбережёт и выйдет в отставку почётную, тем паче в чинах унтер-офицерских, — всяк ему завидовать будет, с государевой-то пенсией и рассказами о странах небывалых да делах невиданных.

Пришла от него одна весточка о прошлом годе, а с тех пор ничего не слышно. Инвалид принес, с покорёженным лицом, из армии боевым калечеством уволенный. Товарищи ему таких записочек, писарем правленных, целый ворох надавали. Ходит теперь, разносит их, кормится помаленьку. Ни малейшей крохи он не знал, кто да куда да откуда, толком сказать не мог. А в письме том всего две строки, приходской Ерёмке разобрать помог. Дескать, жив-здоров, чего и вам желаю, и молитесь за меня, грешного, как я за вас. Но давно это было, а судьба солдатская, она, известное дело, переменчива.

Говорят, ныне в неведомых странах, за лесами, за морями, воюют наши соколики, но не с туркой басурманской, как по давнему обычаю положено, а у немчуры в северных землях порядок наводят. Поссорились, дескать, меж собой тамошние графья, вот мы их и мирим по христианскому добротолюбию. А иные вредные полковники не хотят, чтоб по справедливости, вот и потребна для их вразумления военная силушка. Очень даже понятная каша. Ведь окромя такого распорядка, чего с ними воевать? Ерёмка этих немцев кажный день видел, и были они незлобные, работящие. Речь развалистая, грубого помола, голоса треснутые, щёки завсегда складно побритые — ни страха от них, ни интереса. Жили, правда, в особицу, но это уж давно повелось, не нам судить. Не хотят — и ладно, насильно мил не будешь. Так-то оно и лучше, без раздоров и задирательств. Вера-то у них духом опасная, смутная, не наша, хоть не басурмане они, а в тот же раз и не родные, не православные.

Пусть так, тишайше: у нас своё, у вас — своё. Да и то — случались теперя такие немцы, что не боялись и не гнушались, ставили дома прямо в городе, только сперва всё вымеривали да прикидывали, и чтобы им непременно сруб был ровным-ровнёхонек. Потом брали всякие клинья да верёвки и иной какой инструмент и тем же регулярным макаром подводили крышу и резали двери. Стояли эти дома по слободам чисто и стройно, с широкими окнами, словно иноземцы, что в неведомые края заглянули и страсть как диковинам тамошним удивились. И оттого застыли, болезные, заморозились, ни согнуться не могут, ни головы повернуть.

Только ежели взаправду — хороши были те дома необычные, тянуло Ерёмку к ним сердечное любопытство. А почему, сам не знал. Неладно это, должно быть, дурной приворот. Не зря говорится: от добра добра не ищут. Коли есть свой край — на чужое гляделкой не зыркай и пасть не разевай. И так на Суконном дворе всяк Ерёмке в лицо завидовал, а особливо в вечную крепость приписанные, завсегда не свои. А в остальном им крутьба общая, не покладая рук от рассвета до заката, поскольку не сказать, чтобы работа безмерная, ткацкая да фабричная, лёгкостью славна. Народу тьма, света мало, пыль клубами, кругом стук, гам, и так без продыху до самой ноченьки. Те мужики, что годков по двунадесять, а то и пятнадцать там погорбатились, завсегда терпели разные недомогания, обычаем долго крепились, не показывали виду, потом, когда уже было невмочь, сходили с лица, с тела, сказывались больными и оставались, порой стонучи, лежать по хижинам, землянкам да жилым рядам, сгрудившимся за оградой Двора. Часто потом уже и не поднимались, скреблись в углах или по стенам, на боковых лавках, даже тряпицей не огороженных, рази только изредка ковыляли до ведра и обратно. Их прощали, не гнали, щами не обделяли. Понимал народ, вышел страдальцу последний срок — здесь до пятидесяти доживали немногие, а многие и ране надрывались да скукоживались. Всё так, никому не избегнуть, рождены мы в этот мир на труды великие да муки жестокие, и да не вопиём о том напрасно, бо се есть удел человеческий.

Рядом с угасавшими, гулко заходившимися в протяжном кашле пристеночными, в тесноте и пыльной спёртости, среди сладкой гнили и весело шнырявших туда-сюда мышей рождались дети, опора наша, работнички. Ох, пряхи-ткачихи позорные, ох, естество наше аспидное. Вот так: Бог взял, Бог дал.

По воскресеньям служил Ерёмка в церкви, иначе сказать — был на побегушках. С утра мотался по пономарским поручениям, чистил батюшке рясу, выносил прихожанам жестяной кубарь для милостыни. Работал споро, ничего не путал, отдыха не просил. После службы садились духовные за трапезу с богатыми прихожанами — Ерёмка опять тут как тут, кому вина подлить, кому рушник подать. Вертелся изо всех сил, только что через голову не прокатывался. И дьякон, и сам поп были им довольны, привечали, лаской баловали, без куска не оставляли. Тем здоровья и поднабрался, никакая хворь не берет, тьфу-тьфу-тьфу, сгинь, нечистая сила. Да вот ещё: отец Иннокентий читать его научил по складам, и псалтирь ветхую преподнёс в назидание. Вот это подарок так подарок, руки за него целовать мало!

Оттого Ерёмке в доме почтение, особливо в праздники: сядет вся семья рядком, племяши притиснутся поближе плечико к плечику, слушают, а Ерёмка им нараспев читает священные песни Давида, царя Израилева. Особо любил он ту, что написана была, когда бежал Давид от Авессалома, сына своего. Хоть и коротка она, но трогательна, прямо страсть. Слезы у Ерёмки проступали в голосе, когда зачинал он: «Господи! Как умножились враги мои!» И остальные псалмы, что сразу за этим следуют, читал без перерыва, пока мочи хватало. Отец Иннокентий рассказал: они тогда же писаны, потому и горестны столь, оттого царь иудейский и утомлен вельми в воздыханиях и ночь каждую омывает своё ложе слезами изобильными. Печалуется, значит, от бед душевных.

И это отец Иннокентий тоже объяснил: дескать, сыну на отца руку поднимать — великий грех, но и самому родителю такое от своего чада терпеть — горе смертное, неизбывное. Сие, добавил отец Иннокентий, верно во всех обыкновениях, не только домашних, внутри семьи разбираемых и решаемых. Слово Писания — оно на любой случай применимо и советностью богато. Вот, к примеру, тяжкий грех человеку восставать против властей, а грех крайний — пойти на самого богоспасаемого монарха, коий своим подданным всё равно что родной отец. И как монарх помазанник Божий, обязан он для благополучия и законности государства таких бунтовщиков покарать наисуровейше, но сердце его при этом болью обливается за непутёвых деточек своих, с пути сбившихся.

Это Ерёмке было очень даже понятно. Он, когда Дашку или Сергуньку хлестал за разное шелопутство — не сам по себе, только по сестринской просьбе, — тоже жалел племяшей, сдерживал руку, послабже старался. Но и без урока нельзя, детское баловство спускать — только во вред, отыграется потом в лихую годину. Нет раскаяния без наказания, прощения без епитимьи. Такова, говорил отец Иннокентий, заглавная максима нашего бытия.

На Дворе Ерёмка работал второй год — свела его туда сестра, как только в возраст вошёл. Да больше и некуда — остальные мануфактуры ещё хуже, многие и с законом не в ладах: бумаги не выправлены, кажный день не знаешь, что назавтра будет. Сбегут ли хозяева ненадёжные, нагрянут ли полицейские, вовремя не подкупленные, и устроят конфискацию? В одном разе — жалования не видать. И в хорошие-то времена задерживают, тянут до праздников. Хотя верно –платят неподзаконные лучше, чем в казённых мануфактурах, нужны им, фабрикантам, работники умелые, неплохой они, видать, с нашего труда и пота барыш наваривают.

Давеча, сказывают, указ им вышел — запрет на покупку работных людей: чтобы нанимали вольных, не скаредничали, деньгу не зажимали. Напряглись купчины, затрясли мошнами-то — подавали государыне сказку: дескать, разрешить им крепостных людей обретать по-прежнему. Скинулись на круг, посылали выборных в Петербург челом бить. Но не позволила матушка. Знает заступница, много среди мануфактурщиков разных злыдней, кому человек — как товар: вымотать его — и в помойку подзаборную, а на смену свежего, неистраченного. Так хороший хозяин со своими дворовыми в жисть не поступит. Верно, не все фабриканты столь жестоковыйны, но ежели под их волю закон принять — совсем защиты не будет у горестного люда. Потому всё же лучше иметь дело с казной: и прижимиста она, и увёртлива, а такого обмана никогда не выписывала. Есть над ней высшая власть и надзор государственный — перед ним всяк начальник преклоняется, чрезмерного озорства сторонится.

Ерёмка работу свою блюл, старался. Не дитё, чай, знает, почем лохань пота. Мал медяк, да в хозяйстве пригодится, лишним не будет. А работа — она и есть работа, дело привычное, надо не выбирать, не рядиться, не искать, где лучше, и, поперёд всего, не отлынивать да радоваться, что ввечеру тебе — домой, а не за угол, под мокрую тряпку. И по воскресениям — в церковь, под звоны да перепевы, благостность вкушать неземную и о заботах недельных забывать совершенно. Нет, жизнью своей Ерёмка был бессомненно доволен. Да спроси его кто, отчего так, не понял бы, о чём речь-то? Чему ж не радоваться! И утро выдалось, он сейчас разглядел, солнечное да забористое. Разбежаться бы да с разгону зарыться в траву с цветочками. Нельзя, однако, всему своё время, жди, значится, престольного праздника. А пока дело такое — тюки тормошить, холсты раскладывать, сушить и к окрасу готовить.

Вот одно только не терпел Ерёмка на Дворе — крыс. Не, особливого страха не допускал, с чего бы — остромордых и в городе немало, паче всего вокруг трактиров да домов питейных. Только всё-таки больно жирные они были при мануфактуре, отменно наглые да расхряпистые, по всем закоулкам шмыгали, за каждой тряпкой хоронились, промеж любых брёвен проскакивали, визжали злобно, огрызались зело. Спасибо, на людей не нападали. Хотя, как стемнеет, держался Ерёмка подальше от стен и ходил с топотом — может, испужаются косозубые, приструнят норов, посторонятся? И то сказать, хуже аспида огненного твари эти окаянные. Не пристукнуть их и не перетерпеть, из земли да грязи множатся легионом, полошатся неуёмным писком, нет на них истребления. Одно слово, наказание божеское, иначе и не объять. Небось, за грехи наши посланы, знаемые и незнаемые. То-то и оно, в аду, чай, похлеще будет. Потому не озорничать надо в жизни этой, а робить, прощение вечное вымаливать. Вот уже скоро Двор, сейчас вступим в него и приложимся к трудам нашим безоглядным. «Только пока — чуток поменьше бы этих крыс, миленький Господи! Помилосердствуй, не плоди их пуще мочи!»

Так молился Ерёмка, а если по-взрослому — Еремей, Антипов сын, Степанов, Курского прихода обитатель и житель, Большого суконного двора вольный работник, удивительно ярким осенним московским утром перепрыгивая раскидистые лужи на главной слободской улице. Хоть кое-где и были заботливыми людьми положены досточки — ан нет, мы так не умеем, осторожно и рядком, нам бы с кочки на кочку, с уступа на камешек, вверх да вперёд, вперёд и вверх.

10. Удача
(первая тетрадь, почерк становится немного нервным)

Второй год войны дался мне легче первого. Всё повторилось с астрономической точностью, словно новые акты баталий в славянских землях были расписаны в небесах по старому лекалу. Весной король выбил имперцев из Силезии и вторгся в Моравию. Мы контрманеврировали, держась на почтительном отдалении от пруссаков. Ни я, ни весь личный состав цесарских вооруженных сил ничего не имел против, больше того, в разговорах между собой солдаты единодушно одобряли мудрость главного командования. Я ещё не знал, что это — невиданная редкость для любой армии. Фуража хватало, погода стояла отменная, мягко шуршавшие леса скрывали запахи нечистот, оставляемых многотысячным войском. Умирать было незачем. Подозреваю, что нашими генералами тоже управляли мысли вовсе не самоубийственные. Однако поговаривали, что всему военному совету доставлял большое неудобство начальник конницы, человек амбициозный и неугомонный.

В самый разгар лета, когда марши наконец прекратились, а осаждённая королём моравская крепость, по слухам, доблестно держалась, честолюбивый кавалерист преодолел сопротивление штабных и настоял на выделении ему отдельного корпуса с целью, говорилось в приказе, «решительных диверсий, дабы неприятеля в неудобстве держать постоянно». Ясно было, что первое и самое знатное неудобство выйдет нашему брату, особенно тем бедолагам, чьи части припишут к «диверсионному корпусу». Конечно вы догадались, что сказалось моё иностранное происхождение и отсутствие высоких заступников — меня немедля отрядили в летучий лазарет, приданный генералу-удальцу.

Проклиная всё на свете, я покинул живописный богемский городок, где не без некоего комфорта сумел к тому времени обосноваться при стационарном госпитале, и, трясясь по жаре в больничной повозке без рессор, начал раздумывать об оставлении службы. Да, мне определенно нравилось носить форму и, пользуясь французской речью, иметь успех среди диких пейзанок, многие из которых отличались необузданностью нрава и экзотической красой, столь не похожей на приглаженную европейскую. Но, к сожалению, в те дни, даже часы, пришло понимание: для австрийцев я навсегда останусь чужим. Никто не скажет этого в открытую, меня будут встречать улыбки да поклоны, но чины я получу в последнюю очередь, а неприятные поручения — в первую. Между нами говоря, даже в нашем бедном лазарете плелись такие интриги — о-го-го, и я по наивности беспрестанно ступал в разные лужи. Увы, природа решила не одаривать меня политическими талантами.

Впрочем, неожиданный марш-бросок оказался на удивление быстрым и оттого не столь мучительным, несмотря на то, что стремившийся к умножению своей славы командир не давал нам отдыха, удлиняя дневные переходы и до крайности сокращая остановки на ночлег. Даже бивуаки мы разбивали не по правилам, подробно прописанным в полевом уставе, а, выставив охранение, валились вповалку, зная, что скоро подъём. Через несколько дней прямо во время движения из головы колонны пришел приказ перестроиться в боевой порядок. Мрачные пехотинцы обходили больничные повозки, на их лицах читалась ненависть и одновременная зависть к нам, обозным червям. В эту ночь было велено костров не разжигать и оставалось лишь надеяться, что охватившая лагерь болотная сырость не сведёт на нет все мои скудные запасы отхаркивающей микстуры. Солдат подняли до рассвета, без сигналов, палками. Злые, они построились для атаки и бросились в перистую серую зыбь, плывшую над топкой травой.

Во многом неожиданно для самих себя мы застали врасплох большой прусский отряд. Неприятель спал, я услышал вдалеке прерывистые звуки горна, оборвавшиеся свистящим металлическим всхлипом. Боя толком не было — пожертвовав охранением, переколотым беспощадной от недосыпа имперской пехотой, пруссаки быстро отошли на опушку, потом перестроились и в оборонительном порядке заняли небольшой холм. Немного спустя, оценив разделявшее нас расстояние и дав в сторону леса ряд гулких и метких залпов, они, не смешав рядов, снялись с места и скрылись за горизонтом. Судя по всему, их командир посчитал, что натолкнулся на наши основные силы, и не имел приказа вступать в бой со значительно превосходящим его по мощи противником. В любом случае отступление неприятеля стало нашей победой.

Больше того, пруссаки оставили в лесу колоссальный обоз. Кажется, это были припасы для целой армии. Действительно, позже я узнал, что встреченный нами отряд двигался к окружённой королём крепости. Не могу объяснить почему, но в этот день капризная девка-удача нежно погладила нас по голове. Вчерашние обозленные козлы отпущения почитали себя счастливчиками — среди трофеев было чем разжиться. Я тоже не мог пожаловаться на скудость добычи: на удивление легко мне удалось разыскать подводы с медицинскими препаратами и распорядиться о придаче их своему лазарету.

Желающих спорить не оказалось — я был чуть ли не старшим из корпусных эскулапов, — и в результате мои больные не страдали от отсутствия целебных снадобий почти целый год. Должен ли я здесь упомянуть, что это не добавило мне любви среди врачей-сослуживцев? Хорошо ещё, что солдаты нашего полка быстро поняли, каким сокровищем мы обладаем, и в течение многих месяцев держали при моей аптеке бессменный караул, не раз пресекавший попытки грабежа со стороны добрых соседей. Была даже небольшая схватка с венгерскими гусарами, бесцеремонно явившимися требовать своей доли на том основании, что их вклад в перехват прусского обоза стал решающим. Слава богу, совершенно случайно подоспел патруль с кем-то из старших офицеров и обошлось без жертв. Дело замяли — гусары были доблестными вояками и действительно раньше всех бросились на пруссаков. Только сделали это до приказа и, сбив боковые посты, промахнули мимо лагеря, потом долго собирались в полутёмном лесу, оказавшись даже позади нашего арьергарда, и оттого, к своей вящей ярости и насмешкам других частей, остались совсем без трофеев.

Через одну-две недели после столь удачного похода нашему отряду снова было приказано выступать. Как я уже упоминал, некоторое время назад неприятель обложил важную имперскую крепость, и теперь ей требовалась срочная помощь. Впрочем, задача перед нами стояла неопределённая — то ли отвлечь, то ли только прощупать противника. Предполагалось, что главные силы двинутся по пятам за нашей диверсионной группой и, в случае удачного стечения обстоятельств, попробуют деблокировать осаждённых.

На этот раз не было речи ни о каких заминках: поступил приказ, все прокричали «Слушаюсь!», и мы без проволочек начали выдвигаться. Шли быстро, но с надлежащей осторожностью и в считанные дни оказались неподалеку от вражеского расположения. Снова по рядам пролетела команда о боевом перестроении. Всё было выполнено, с минуты на минуту ожидался тяжёлый бой. Время напряженно замедлилось, и тут от передовых цепей разнеслась весть: пройдены осадные валы, с гарнизоном удалось наладить связь, и сразу следующая: сражения не будет, прусская армия отошла, взорвав за собой мосты через илистую и мутную реку, на которой стояла крепость.

Почему-то радость успеха омрачалась привкусом неудовлетворенности от победы без боя. К тому же среди личного состава армии немедля разгорелся спор — какое событие стало решающим? Части и конечно же офицеры, как и я, участники давешнего марш-броска, настаивали: отступление противника стало неизбежным после перехвата обоза с жизненно важными припасами. Те же, кто оставался с главными силами, утверждали: осада была снята благодаря тонкому маневру, который только за счёт скрытых тактических угроз позволил без единого выстрела вытеснить пруссаков с береговых позиций. Отчего-то никто не спорил о том, надо ли преследовать королевскую армию, истощённую неудачной осадой, лишённую фуража и передвигавшуюся чрезвычайно медленно из-за громадного количества больных и раненых. По крайней мере, так, со слов цыган, говорили местные жители. Однако мы по-прежнему держались на месте, потом планомерно, в соответствии с уставными требованиями, наводили переправу, и не спеша, в несколько приемов, переходили реку. Жара стояла несносная, и у меня было множество пациентов с тепловыми ударами.

Командующий вместе со всем штабом ездил принимать благодарность от гарнизона спасённой крепости. Говорили, что за банкетом опять разразился спор — чьим действиям мы обязаны столь блистательным успехом? Ходили тёмные слухи о посланных в столицу противоречивых депешах. Удивительно, как быстро все в армии, до последнего возчика обозной телеги, узнают о совершенно секретных и наверняка зашифрованных документах. Впрочем, на этот раз склока в верхах улеглась к взаимному согласию. Из Вены пришел указ с наградами для участников победного рейда, и обиженным не остался никто. Мне тоже выписали небольшое денежное награждение и перевели в уже следующий чин, после чего я как-то перестал думать об отставке.

Понемногу наша армия начала двигаться вслед за ушедшими пруссаками, уцепилась за знакомый тракт и ещё через несколько недель вышла на те же позиции, которые мы занимали в самом начале кампании. Почти одновременно поступили известия о большом сражении, которое получивший подкрепления король дал русским где-то совсем далеко на севере, в нескольких днях непрерывного пути по течению Одера, широкой и судоходной реки, разграничивающей собственно Пруссию и Бранденбург, — другую область, подвластную нашему неприятелю.

Привыкший к тому, что правды нельзя узнать даже о том бое, в котором сам принимал участие, я поначалу не обращал внимания на доносившиеся до меня несуразности. Однако постепенно они предстали передо мной с абсолютной ясностью. Никто не знал, а чем же, в сущности, кончилась битва? С одной стороны, утверждали, что бой для пруссаков складывался дурно и что король был под угрозой полного поражения, но его спасла вовремя перестроившаяся конница, лобовым ударом разметавшая русскую пехоту. Но с другой стороны, никто не говорил, что русские бежали. Это было удивительно, ведь что такое гусары Зейдлица, идущие в атаку на полном аллюре, многие из нас знали слишком хорошо. И, несмотря на всеобщую уверенность в прусском успехе, нигде не шло речи о том, что русские войска уничтожены или хотя бы наголову разбиты.

Да, после битвы они отошли, но прусская армия их не преследовала. Зная, сколь спор и быстр на маршах король, в это было трудно поверить. Если русские отступали, значит, поле битвы осталось за неприятелем. И инициатива была у короля. Почему тогда он дал противнику ретироваться, не воспользовавшись своим преимуществом? Хотя нас он тоже не преследовал после той невероятной и неожиданной победы, которая поставила нашу армию на грань катастрофы. Но ведь мы, в отличие от русских, находились в своих владениях, и тамошние жители не очень жаловали пруссаков. Нашим же союзникам было нечего рассчитывать на дружественность населения, наверняка ими нещадно ограбленного. Особенно после поражения. Ну а если, предполагал я, все тревожные известия неверны и русским каким-то образом удалось перемолоть противника в рукопашном бою, то почему на следующий день они начали отступать? Я понимал, конечно, что эта возможность чисто умозрительна: как могла пехота, тем более слабо обученная, устоять перед лучшей конницей в Европе?

Но больше новостей не было. Мы проводили тёплую тягучую осень в тщательных траншейных работах, делая свои позиции все более и более неприступными. Редут примыкал к редуту, продуманно расположенные батареи господствовали над окрестностями. Даже для лазарета нашлось сухое и удобное место, совсем недалеко от родника с питьевой водой. Впрочем, недавно проведённая глубокая разведка утверждала, что противника ожидать не нужно. Король отошёл на зимние квартиры раньше обычного. Мало-помалу листья начали желтеть, облака — корчить рожи, бегать друг за дружкой наперегонки и быстро сереть ранними вечерами. Тут я понял, что и эта кампания подошла к концу. Вскоре мы снялись с места и, оставив лагерь, на обустройство которого было положено столько усилий, двинулись зимовать на юг, поближе к границе.

11. Стратегические соображения
(много тёмных пятен — наверно, воск; неразборчиво)

Так, тянется дело военное, и уходят денежки, чем дальше, тем больше — и государственные, и свои. Одних жалко, других — еще жальче. И людишек наших, которых поубивало да покалечило в дальних краях по великой нашей державной надобности, тоже не воротишь. Хоть, конечно, этого добра у нас навалом, всю Европу затоварить можем. Нечего, нечего рожу кукожить да кривлять перед зеркалом, словно цельную луковицу изжевал, любой знает, сие есть святая правда, святее не бывает. С такими-то командирами знатными.

Значит, после, как генерал-фельдмаршала — под суд, то этого назначили, англичана, корку сухопарую. Он, правда, пехотою в жизни не управлял никогда, но с иной стороны — честь по чести англичан, настоящий, хоть и псковский. Чего у нас в Расее только не водится! Статный, служивый — ходит, длинные ноги переставляет, спину не гнёт, как аршин проглотил, знает эту, как её, фортификацию и диспозицию тож, и к тому в довершение, почитай, природный наш, поступил в службу ещё при самом бомбардире. Но даже хуже оказался — обманка: с виду всем хорош и в войске уважен, но как грянул грозный бой, так сразу — ах, и удрал. Растерялся, спужался, кто говорит даже — спрятался. Офицеры в крови да в пыли, весь день то под обстрелом, то в штыковой, гусар с полного карьера дважды перетерпели, с трудом гренадер отбили, фланги порублены, фронт стоит, хватились командующего — его ан и нетути. Ввечеру, правда, появился, приказал перестроение и батареям направление огня выдал, дабы неприятеля держать в должном недолёте. Утром солнце взошло, огляделись — кругом горы мертвецов, а победы нет. Впрочем, конфузии обратно нема, а было близко. Всё равно, скачут, отходят, друг друга винят, ругаются, ябеды тоже пишут — как же без этого? Длинные, подробные, не отвертишься. Мы такой народ — без ябеды прожить не можем, особливо когда повод надлежащий.

Иноземные советники тоже от нас сему искусству научились и ну строчить во все стороны — и своим дворам, и нашему. Тут ещё его высочество, к нему первому курьер прискакал, сразу в радость ударился — дескать, король победу одержал, подтвердил, значит, свой великий прусский гений. Но в почти сей же минут во дворец императорский супротивный курьер пожаловал, тоже взмыленный и тоже счастливый — наша, видать, взяла. И немедля высочайший рескрипт состряпали со словесами велелепными, как умеют крысы канцелярские: «Храбро сделанное превосходящему в силе неприятелю сопротивление и одержание места баталии суть такие великие дела, которые всему свету останутся в вечной памяти к славе нашего оружия».

Ну а потом ещё и ещё курьеры, комиссии, доносы. Выясняется — все помаленьку привирают, ибо обстановка благоприятствует и у каждого интерес особый имеется. Нет поражения, армия в порядке, но и победы нет — все при своих, и добро пожаловать на старые зимние квартиры, как и не было ничего. Обидно, а особливо матушке — тем паче кашель её как раз замучил и доброту её сердечную совершенно отвадил.

Опять позор, новые рескрипты, отставки, а армия уже далеко — не воротишь. Война, опять же. А какие у нас выборы — никаких. Либо чужой, либо свой. Значит, теперь назначили графа Петра Семёныча. Выехал сразу, правда, и отговорами не игрался — уже спасибо. Что и говорить, фамилия высокая, заслуженная. И лямку тянет издавна, медленно, но исправно, его ещё дитём государь учиться посылал, кажись, к тому же самому немцу прусскому. Али голландцу? Хорошо учился, много лет, потом служил беспорочно, отмечен, уважен. Только против короля ему соваться опасливо — как бы не нарваться на полный, что называется, ремиз. А с другой стороны — союзники плачутся, помощи желают. Сикурсу, им понимаешь, вынь да положь.

Да и это ничего, отбились бы от надоедал-то, наобещали бы с три короба, успокоили, выждали, да только сама матушка боя решительного желает пуще любого австрияка. Ух как насолил ей король своими интригами! Говорят, даже спит благодетельница наша оттого не вовсе благостно, всё ворочается на перинах воздухновенных, мнёт покрывала атласные, одеялы шёлковые. Но, если уж совсем без экивоков особливых, то зададимся такой мыслию — а как пруссак носатый, спрашивается, насолил родному отечеству, которое мы должны перед Богом пуще ока от невзгод ненастных беречь, на что и присягу, помнится, давали? Кого другого — это да, спорить не стану — он обманывал самым первостатейным образом. Супротив иных хитрил прямо-таки злостно, некоторых наскоком брал, а к замешкавшимся с ножом к горлу приступал, и не отпущал, пока как липку не обдерёт. Большой мастер, одно слово. А вот против нас-то ничего не выкидывал, до самого конца замириться пытался, у англичан деньги вымаливал, чтобы они нам, так сказать, взаймы выписали. Без большого процента, на добрые дела и армейское снаряжение. Хоть британцы и без того нам всегда деньги давать будут — чтоб мы за них, голубчиков, труды ратные принимали, кровь лили. Им самим недосуг — у них сплошные эти, как их, комиссии. И дела их исконно морские, тем живут, на суше пускай уж кто другой постарается. Но даже если и так — почему б за мир не взять золота рассыпчатого, не грешно то, коли без всякой кровушки, а по одной доброте, тем более заимообразно.

Только матушке оные резоны хоть бы хны. Всё, что король ни предпримет — для неё сплошной обман и интрига злостная. И императрицу высокодобродетельную венскую он, видишь, аспид, обидел, а поначалу обещал: ни-ни, буду лапочка, увидите от меня одни ласковые нежности. После чего — хвать, и куснул, да побольше. Но вестимо, кто ж в высокой политике соблюдает какие клятвы, особливо самые священные? Прямо детство какое, уши удивляются, когда ловят подобный перезвон. Уж полвека, знамо дело, слова правды не имели мы с той Европы. В глаза — лебезят, а за спиной — предают немедля самым чистосердечным образом, отвернуться не успеешь. Научиться пора, мамочка родная, чай, не маленькая — и чья ты, в конце концов, дочерь будешь? А вот нет, извольте слушать немедленный приказ: всем стать в ружьё и маршировать незнамо куда, восстанавливать всемирную справедливость и возвращать Силезию законной владелице. Только почто нам та Силезия? Далека, за горами и лесами не видна, и православных там — как на зайце перьев.

Ой, горюшко моё! Вот за каким бесом, скажи, Гаврилыч, тебя тянет на крамольные мысли? Жизнь не дорога — так хоть детей пожалей, кровиночку родимую. Обещал останавливаться, лишнее додумывать, а не дописывать. Ладно-ладно, ещё попробую язык попридержать, будут оказии. Да и здесь — замер вовремя, себе кое-что сказал, а в тетрадь не занёс. И вообще на сей выпад собственный могу с легкостью дать рипост и ответствовать, как на духу, безо всякой враки: страшное дело эта бумага — тяжело ей напрямую лукавить, особливо, когда один на один. Кажется, будто и не себе самому врёшь, а кому-то иному, словно в воздухе разлитому разуму, понимай, значит — высшей силе. Как на молитве, право слово. Паче исповеди, прости Господи. Вот оно как получается, сам безо всякого понуждения поверяешь ей и подлинную, и подноготную. Ну, что ж, будем прятать сии листы поглубже да попроворнее и никому о них не сказывать, а пуще всего — милому другу Варварушке, жёнушке ненаглядной, верной и ласковой. Ах ты, сладость нежнейшая, сердечная моя привязанность и любовь до гробовой доски!

12. Реляция

«…Сим доношу, что армия Вашего Императорского Величества ни одного вершка земли не уступила неприятелю, хотя последний имел на своей стороне не токмо авантаж ветра, но также и превосходные нумера, а особливо многую конницу. После десяти часов непрерывной баталии и изрядной рубки войска наши остались непременно на своём месте, стоя поперёк, чтобы неприятелю фронт делать, откуда бы он ни решил свои апроши возобновить. И держались стойко, почти безо всякого исключения.

Когда же наутро прусская кавалерия к желанному расстоянию подъехала и наши легкие войска атаковать хотела, то оные, раздавшись направо и налево, артиллерии место очистили, которою неприятель так встречен был, что в великое смятение и расстройство впал, и с немалым ущербом ретироваться принужден был, и после сей неудачи тревожить нас уж не решался.

Иноземные же советники союзного штаба, Его Высочество саксонский принц Карл, а с ним и генерал граф Сент-Андре, знатно не надеясь на счастливый исход сего дела и заключа худые действия, от наших позиций ещё с самого утра ретировались и только ныне обратно в расположение прибыть изволили.

Потери же, по смотру произведённому, представляются весьма значительными, бо во всех полках, что в баталии были, здоровых строевых в каждом состоит не более пятисот человек. Также велик урон армейской казне, из которой совокупно пропало пятьдесят две тысячи девятьсот семьдесят рублей и семьдесят копеек с четвертью.

А впрочем, почти все части войска Вашего Величества, генералы, штаб— и обер-офицеры, а также и солдаты, проявили храбрость изрядную, и я о том не в состоянии Вашему Императорскому Величеству довольно описать, и аще бы солдаты во всё время своим офицерам послушны были и вина потаённо сверху одной чарки, которую для ободрения выдать велено, не пили, то бы можно такую совершенную победу над неприятелем получить, какова желательна».

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *