Илья Войтовецкий: Жизнь, которая мне приснилась

Loading

Стоял зимний день 20 декабря 1936 года. Я этого ещё не знал, потому что только вчера родился. Я прокричал что-то нечленораздельное, самое первое, что взбрело мне в голову, потом заснул, и мне что-то снилось, снилось…

Жизнь, которая мне приснилась

Илья Войтовецкий

Вике

«Чего только на свете не бывает!».
Франц Кафка, «Процесс» («Der Prozeß»)

«Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»
С.А. Есенин

Старик

Хорошо помню: 11 апреля 2014 года я совершенно чётко почувствовал себя стариком. Вернее, даже — не столько почувствовал, сколько осознал, понял и — принял.

До того дня, до половины девятого утра, если я даже ронял фразу или замечание о собственном престарелом возрасте, о подступающем бессилии, одолевающей хвори, недомогании, в моих репликах обыно присутствовали кокетство, бравада, самолюбование: вы же понимаете, что я не таков, что я молод, полон сил и планов, громадьё которых — ну, и так далее.

А тем утром 11 апреля 2014 года…

Вика попросила выйти в лавку, что напротив дома, купить чего-нибудь к чаю.

Цион, хозяин лавки, приветливый тунисец в вязаной ермолке, разговаривал по телефону. На моё «бокер тов» («доброе утро» — для несведущих) он ответил кивком и, сложив пальцы щепоткой и выразительно помотав ею — жест, доступный, думаю, разумению только израильтян, особенно восточных, — дал мне понять: уже заканчиваю, ещё минуточку… Я тоже замахал руками — обеими враз: что ты, что ты, не пори горячку, у меня не горит, я могу подождать, продолжай… Он торопливо попрощался с трубкой и опустил её на аппарат.

— Чего тебе? — Цион, прихрамывая, заковылял от прилавка к полкам и холодильникам с продуктами, жалуясь на ходу: — Спину прихватило. Вот уж некстати…

Как будто бывает кстати.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

— Мнооого, — протянул Цион. — Всевышний, кажется, соскучился по мне… Уже шестьдесят.

Во мне проснулось былое ухарство.

— Не торопись, успеешь, — усмехнулся я. — Смотри!

Разумеется, я не преминул продемонстрировать ему мой коронный номер: опустился на колено — тут же, перед прилавком, укрепил перед собой на полу ладони, вытянулся в полный рост над полом и стал сгибать и разгибать локти, упираясь кончиками пальцев обеих ног в пол и сохраняя положение тела прямым, словно к моей спие привязали доску.

— Один, два, три, — считал я, — четыре, пять… десять, одиннадцать, двенадцать… Ещё?

— Нет-нет, хватит! — запротестовал Цион, — Достаточно! Как это у тебя получается?

— А вот так и получается. — Я поднялся, отряхнул с ладоней налипшие крошки и пыль. — Получается, как видишь. Поэтому и спина не болит.

— Приду домой, расскажу сыну. Скажу — мне шестьдесят, и я не могу, а моему клиенту семьдесят, и он…

— Уже семьдесят семь, — уточнил я. — Почти восемьдесят.

Цион принёс две баночки коттеджа, баночку сметаны, «это всё?»

— Дай ещё четыре порции мороженого, как вчера: две с чёрным шоколадом, две с белым.

Он аккуратно сложил мои покупки в два полиэтиленовых мешочка, посчитал на калькуляторе и назвал сумму, уважительно принял из моих рук ассигнацию, отсчитал сдачу.

— Если до праздника не увидимся, кашерного тебе Песаха.

От двери я помахал ему рукой, пересёк дорогу, вошёл в подъезд, открыл дверь квартиры. Собаки бросились ко мне, встречая хозяина радостным лаем и энергичным вилянием хвостов, словно мы не виделись целую вечность.

Я окликнул жену, и, не услышав ответа, проартикулировал в полный голос:

— Где ты?

— В спальне, — донеслось из-за закрытой двери.

Составив покупки по местам, я толкнул дверь её комнаты. Дверь поупрямилась, но поддалась моему нажиму, и я вошёл.

Жена лежала на своей приземистой лежанке. Я взглянул на неё с высоты моего роста.

Любимая, раскинувшись во всю ширину ложа, возлежала, облачённая в свободное домашнее платье, не прозрачное, но все рельефы просматривались сквозь лёгкую ткань, облегавшую её фигуру и лепившую всё то, что следовало обозначить и подчеркнуть в зрелой женщине.

Импрессионист по художественным пристрастиям, я всегда любил обильную плоть ренуаровских натурщиц, и теперь, не отдавая себе отчёта, что передо мной не чужая молодая и желанная женщина, а собственная — тоже молодая и тоже желанная — жена, потянулся к ней. На лице её появилось выражение неподдельного удивления, она чуть-чуть, едва заметным движением увернулась от моих протянутых рук и взглянула на меня с интересом.

— Что ты… нет-нет, — почти беззвучно вышевелили её губы, и я тут же отдалился от неё. Непроизвольно я взглянул на себя снизу вверх, словно сделал это её глазами.

Над молодой цветущей сорокатрёхлетней женщиной стоял усохший старец с морщинистым лицом, отягощённым набрякшими мешками под давно погасшими глазами, с неровно стёртыми за долгую жизнь зубами и протягивал к ней испещрённые коричневыми пятнами кисти рук. Такие пятна, прочитал я когда-то у Берберовой, в стародавние времена назывались «кладбищенскими цветочками».

Я не удалился, не вышел вон из её покоев, даже не выбежал. Мне стало несносно от собственного присутствия здесь и сейчас, я словно выветрился из спальни жены, исчез, меня тут не стало.

А потом я проснулся

А потом я проснулся. В глаза сквозь прикрытые веки било солнце, его лучи проникали на сетчатку. Удивлённые женские глаза всё ещё смотрели на меня снизу вверх, а я пытался припомнить, кому же они принадлежат, такие знакомые — из какой-то и чьей-то немоей жизни и в то же время из моей, нереальной, но моей… будущей… и не моей тоже, но — чьей же, чьей?

Щурясь против солнца, я поднялся. Вокруг расстилалась южно-уральская степь, волны ковыля белесо и мерно покачивали мой взгляд, вызывая лёгкое головокружение. Светило начинало соскальзывать с зенита к далёкому-далёкому горизонту. Я встряхнулся, пытаясь увернуться от пристального прищура всё ещё лежащей передо мной удивительно привлекательной женщины, разметавшейся в постели… а она неотступно смотрела на меня.

Я был ещё совсем-совсем маленьким, и я понимал это, но мне хотелось, так назойливо хотелось стать, быть большим. Мама сшила, вернее, из чего-то своего перешила мне брючки не с короткими, как всегда, а с длинными штанинами и отгладила стрелочки, и когда я в садике взглянул на себя в зеркало, в котором можно было увидеть себя в полный рост, я решил, что в этих брючках выгляжу совсем-совсем большим (сло́ва «взрослый» я ещё не знал).

— Мама, правда, я теперь уже совсем большой? — с надеждой в голосе вопрошал я.

Мама была неумолима. Она крепко держала меня за руку и тянула вперёд, думая о чём-то своём, и отвечала, как мне казалось, упрямо и невпопад:

— Ты похож на школьника, скоро пойдёшь в первый класс, ты у меня уже совсем-совсем взрослый. Папа приедет с фронта и совершенно тебя не узнает. Не отставай, пожалуйста. — И уже нервно и нетерпеливо: — Ну, пойдём уже, пойдём!..

Мама спешила, мама вечно куда-то спешила

Обо всём этом я вяло размышлял, плутая по степной целине, спускаясь по бездорожью с холма в сторону железнодорожного посёлка, в котором мы жили. Непонятно, почему я выбрал на этот раз не прямой путь к околице, первые дома которой уже показались за косогором, но потом опять скрылись из виду, а стал петлять, то приближаясь к ним, то удаляясь.

Неторопливо начали спускаться сумерки, набежали, нависли тучи, в отдалённых окнах засветились ещё неяркие огни, а я всё петлял… петлял… пока, к удивлению, не обнаружил, что степь позади и впереди меня, и вокруг тоже покрыта голубоватым в вечернем свете снегом, да и сам я одет и обут по-зимнему — в тёплое пальто на ватине, в валенки, на голове шапка-ушанка, на руках варежки, связанные мне хозяйкой нашей Дарьей Никандровной.

Вдруг кто-то сказал — тихо-тихо и близко-близко, будто произнёс внутри меня:

— Ночью умер Серёжка Чернышёв.

С Серёжкой Чернышёвым мы играли вчера около его дома. Мама, его мама, купила на базаре для Серёжки велосипед, продала хлебные карточки и купила велосипед, потому что Серёжка давно мечтал о велосипеде. Моя мама сказала про неё «мэши́гэнэ», и я понял, что моя мама не стала бы продавать свои хлебные карточки, чтобы купить мне велосипед, а Серёжкина мама продала и купила…

Велосипед был, конечно, не новый, в колёсах не доставало спиц, да и шины всё время оседали, потому что не держали воздух, и Серёжка то и дело слезал с седла и подкачивал их самым настоящим насосом, который был прикручен проволокой к раме.

Серёжка взобрался на седло, оттолкнулся ногой от забора и закричал:

— Раздайся, грязь, говно ползёт!

Он наклонил голову, разогнался и, проехав несколько метров, налетел колесом на столб. Я не успел сообразить, что произошло, я даже не заметил этого. Как потом выяснилось, Серёжку выбросило вперёд, он ударился о столб головой, упал на утрамбованный снег и пропорол валенок ржавым гвоздём. Серёжкина нога распухла, в больнице сказали, что началось заражение крови.

Я всё шёл и шёл и дошёл до Серёжкиного дома. Несмотря на холод, дверь в сени была распахнута, изнутри валил тёплый дух, люди заходили и выходили.

— Чо она теперича отцу скажет, кода он с фронта вернётся? — вздохнула немолодая женщина. — Охо-хо, пресвятые угодники…

— Илюша, сними шапку и попрощайся с Серёжей, — тихо сказала мне Серёжкина мама. Я послушно стянул с головы шапку и подошёл к столу, на котором стоял гроб.

В гробу спокойно лежал Серёжка Чернышёв, ему было удобно, его лицо было спокойным, как у здорового спящего маленького человека.

— Перекрести лоб, — подсказала незнакомая женщина.

— Не надо, — остановила её Серёжкина мама. — Нехрещёные оне, из явреев.

— А-а, — протянула женщина, — тада нинада…

На похороны я не попал, потому что всё шёл и шёл к околице и никак не мог дойти до неё.

А тем временем опять растаял снег, и кончилась война. Мама купила мне у соседа, бывшего казатинца, его белые парусиновые туфли, почистила их зубным порошком, я надел длинные брюки, которые стали мне коротки и тесны, но мама натачала и расширила их, и я втиснулся в них. Все говорили, что настал день победы, смеялись и плакали, и мама тоже смеялась и плакала и не повела меня в садик. Нет, не в садик… Я всё перепутал: ведь я уже учился в школе!.. В тот день, когда объявили о победе, я не пошёл в школу. Я надел длинные брюки и белые парусиновые туфли и совсем, как большой, пошёл по улице.

Когда папа пришёл с фронта, опять была зима, лежал снег. С фронта папа привёз мне двустороннюю губную гармошку Weltmeister, а маме швейную машину Edelweiß. А Серёжкин папа, когда приехал, напился и до полусмерти избил Серёжкину маму. Он вернулся с фронта инвалидом, у него не было одной ноги, вместо неё он надевал на культяпку протез. Но напившись, он прыгал на одной ноге по всему дому и снятым протезом бил Серёжкину маму.

Я вспомнил про губную гармошку, вынул её из кармана и заиграл — громко, на всю степь. Вокруг на все лады стрекотали кузнечики, я видел, как они выпрыгивают из-под моих ног, и мне казалось, что они стрекочут и прыгают с моей игрой в лад. Было утро, за спиной вставало солнце, до посёлка было ещё далеко, и я всё шёл и шёл, и загадочные женские глаза с прищуром внимательно поглядывали на меня снизу вверх.

Недавно мы съехали от Тарасенковых и поселились в полуподвале того самого железнодорожного училища, в котором отец начал работать. Я разлюбил пятнадцатилетнюю Гальку Ефанову, дочь бывшего нашего соседа дяди Васи, и влюбился в шестилетнюю Валю, внучку папиного директора притворно грозного белоруса Вознюка, обладателя генеральских погон и серой каракулевой папахи.

— Гуляй, гарманіст, гуляй, — улыбнулся Вознюк, обметая веником снег с валенок. — Гарманістаў дзеўкі любяць.

Примораживало, и моим губам от гармошки стало холодно. Я убрал гармошку в карман пальто и, поскрипывая подшитыми валенками, направился по свежевыпавшему снегу к показавшейся впереди окраине железнодорожного посёлка.

У одной из изб, бревенчатой, с уже закрытыми ставнями, из трубы которой, клубясь, задумчиво, словно живой, поднимался колеблющийся дым, стояла женщина, одна рука её покоилась на незахлопнутой калитке. Голова женщины была покрыта серой шалью, обхватывавшей лоб до самых бровей, щёки и подбородок. Сквозь морозный безветренный воздух, пахнущий свежевыпавшим снегом, до меня доходил исходящий от неё дурманящий дух кислого дрожжевого теста, свежеиспечённого хлеба и молодой простокваши.

— Далеко ли шлях тримаєш, хлопчик? — напевно обратилась ко мне женщина. — Починає до ночі холоднішати. Ти не замерз?

Застеснявшись, я не нашёлся, что ей ответить, а она слегка наклонила голову и взглянула на меня чуть исподлобья… Дыхание моё замерло, сердце заколотилось. Взгляд этот… знакомый взгляд, недавно привидевшийся мне там, наверху, на холме, в степи, когда ещё не было снега и волны ковыля набегали и отбегали и снова набегали, и голова кружилась…

— Увійди в мою хату, хлопчик, у мене піч натоплена, тепло, вип’єш чаю, зігрієшся. Йдемо.

Женщина сделала шаг мне навстречу, и я, положив мой кулачок в её мягкую ладонь, ощутил сквозь варежку шедшее от неё тепло.

Мне было хорошо

Утром я не сразу смог уразуметь, отчего мне так хорошо. В теле бушевал праздник, грудную клетку распирало счастье, от живота по ногам до самых кончиков пальцев разливалась истома, я несколько минут блаженно понежился в постели и упорно не мог (или — не хотел?) окончательно проснуться. Осознав, наконец, что сон уже безвозвратно покинул меня, я повертелся на скрипучей общежитской койке, приподнялся на локте, огляделся. Комната, в которую я вселился накануне вечером, ничем не отличалась от сотен, тысяч и сотен тысяч других: пять «койкомест», стол, рассохшийся скрипучий стул и, казалось, на века сбитая массивная табуретка, над столом на полуметровом сером витом шнуре повисла засиженная мухами лампочка в сорок свечей, видом своим отдалённо напоминающая казнённую партизанку.

На часах было без четверти восемь. «Хорошо спалось!» — подумал я (с восклицательным знаком), потянулся, прикрыл глаза. Мне припомнился сон… нет, пожалуй, скорее, не сон, а картинка из давнего-предавнего былого… послевоенный Троицк, железнодорожный посёлок… степь… околица… зима… женщина с украинским говорком, очевидно, из эвакуированных… тёплая горница… ароматный горячий чай… ароматные горячие руки — первая женщина в моей недавно начавшейся жизни, мне двенадцать… нет, одиннадцать… Какие у неё были руки!

В девять ноль-ноль начинается консультация. Нельзя, ни в коем случае нельзя опаздывать, ровно в девять закроют двери класса.

В без трёх минут девять я почти бежал по институтскому коридору к классной аудитории.

Но тут случилось непредвиденное: то ли я оступился, то ли споткнулся… да-да, именно споткнулся — об очередь. Она, очередь, была небольшая, человек… пожалуй, шесть-семь. Это были парни и девушки, мои ровесники, скорее всего, как и я, абитуриенты. Один парень стоял, держась за руку высокой красивой женщины, очевидно, это была его мама.

Я поднял взгляд (для этого мне пришлось предпринять усилие, потому что взгляд уже оказался неотрывно приклеенным к стоявшей у двери девушке, но об этом чуть позже) и прочитал на табличке слово, выведенное заглавными буквами: ДИРЕКТОР.

— Что это? — без всякой надобности спросил оторопевший я, немедленно забыв о консультации, на которую невозможно опоздать.

— Очередь на собеседование, — ответила привлекшая мой взгляд девушка и неохотно оторвалась от книги, которую читала. — На собеседование медалистов с директором института.

Ответ был развёрнутый, подробный и исчерпывающий, так отвечают отличники. Или, даже скорее, отличницы.

Глаза девушки спокойно вернулись на страницу книги, и возникший было контакт прервался. Этого допустить я не мог, и поэтому, мысленно сказав самому себе: «Не позволю! Всё, что угодно, но только не это!» — (не исключаю, что в моём сознании прозвучали патетические слова «No pasaran!», «Patria o muerte» или что-нибудь ещё в таком же роде, я был юноша начитанный и романтичный), я пробормотал нечто совсем несусветное:

— Директор собеседует только с медалистами? К простым смертным он не нисходит? Вы тоже медалист?

— Да, — кивнула девушка, продолжая читать свою книгу. — Тоже медалистка.

— Медалистка, потому что красивая, или красивая, потому что медалистка?

Я нёс ахинею.

Девушка с интересом взглянула на меня.

— Медалистка, потому что в моём аттестате зрелости стоят пятёрки по всем предметам, — терпеливо и спокойно объяснила она и опять попыталась углубиться в книгу. «No pasaran!», «Patria o muerte!» — вновь прозвучало внутри меня.

Теперь это называется «клеить». Не помню, существовал ли такой термин тогда.

Несомненно, я её «клеил». Интересно знать, — беззвучно произнёс некто за пределами меня, — что из этого получится?

Из этого получилась жизнь, но девушка к этой жизни отношения не имела.

По справедливости, всё дальнейшее моё жизнеописание должно продолжиться под заголовком «ГАЛКА», ибо встреча в коридоре третьего этажа УПИ в конце июля 1954 года перевернула всю мою жизнь и направила по какому-то виртуальному, как теперь модно выражаться, пути. — Судьба…

Мы оказались в разных группах, поэтому занятия по специальным предметам в небольших классных комнатах становились для меня часами ожидания. Зато лекции для всего потока — в просторных «римских» аудиториях (они нумеровались римскими цифрами — первая, вторая, третья, четвёртая, соответственно — I, II, III, IV) с длинными рядами сидений (подлокотник для книжки, конспекта, правой, реже левой, руки), с наклонным полом, сбегавшим к кафедре, и с широкой чёрной доской на всю стену — становились событиями.

Я дожидался, когда студентка Галина Поляк, Галя, моя Галка выберет для себя место в аудитории, пристроит на подлокотнике писчие принадлежности, усядется, и только после этого я занимал сидение позади неё и чуть сбоку, чтобы видеть не затылок, а пол-оборота её профиля. Такое место другие студенты не занимали, а если оно неожиданно оказывалось несвободным, тут же уступалось однокашнику — о моей влюблённости знал весь поток, и над этим явлением никто не находил достойным подтрунивать.

Впоследствии выяснилось, что в Галку, в мою Галку, влюблены если не все студенты, то уж, несомненно, значительная часть мужского контингента не только потока, курса или факультета, но и института, города, области и страны.

Теперь, оглядываясь назад с высоты (или из преисподней) моего более чем преклонного возраста и холодным, здравым (или старческим и склеротичным) умом анализируя прошлое, я признался себе, что, пестуя чувство влюблённости, такое желанное и необходимое юному сердцу, я любил само чувство, мучился и наслаждался им.

К Галке я так и не подошёл. За годы учёбы мы время от времени оказывались в общей компании, иногда перебрасывались незначительными фразами, репликами…

Однажды, через несколько лет после окончания института, сумеречным морозным утром я, уже, казалось, счастливо женатый (а рядом с супружеской кроватью в кустарно сварганенной кроватке дышал, егозил, безмятежно смеялся и плакал сын, первенец), направлялся, как обычно, на работу. Трамвай был переполнен, пассажиры, придавленные друг к другу, составляли единую не до конца проснувшуюся народную массу. Стоя на задней площадке второго вагона, я взглянул на в платок до глаз укутанную гражданку и понял, что рядом со мной, прижатая к моему бедру, стоит она, Галя Поляк. Я враз и окончательно проснулся, преодолел сердцебиение и по её глазам понял, что она проснулась тоже и тоже узнала своего бывшего влюблённого однокашника.

Громыхнув на повороте, трамвай покачнулся, и это было для меня знаком: на следующей остановке предстоит выйти и пересесть в другой трамвай.

С того самого дня, с того зимнего утра, придя на трамвайную остановку, я не спешил войти в вагон, а пристально и судорожно выискивал взглядом на задней площадке второго вагона одну единственную фигуру: находится ли она там или мне предстоит ожидание следующего трамвая.

Я стал опаздывать на службу, начальник насуплено молчал или ворчливо выговаривал мне, отношения на работе испортились, и пришлось подыскивать другое место. Мне повезло: на новом оборонном заводе срочно потребовались инженеры, ходили слухи, что кадровики непривередливы и даже принимают евреев.

Работа оказалась интересной, зарплата сносной, со временем я даже получил комнату, а потом и отдельную квартиру, и родился у меня второй сын… но теперь на работу я ходил пешком, заводская проходная была видна из окна моей квартиры.

И Галка превратилась в воспоминание, сновидение, мираж…

А потом я проснулся

А потом я проснулся. В глаза било солнце. Вика попросила выйти в лавку, что напротив дома, купить чего-нибудь к чаю.

Вика? При чём тут Вика, ведь её зовут Галка!

Стараясь что-то вспомнить, я толкнул дверь и вошёл внутрь. Цион, хозяин лавки, приветливый тунисец в вязаной ермолке, разговаривал по телефону. На моё «бокер тов» он ответил кивком и, сложив пальцы щепоткой и выразительно помотав ею — жест, доступный, думаю, разумению только израильтян, особенно восточных, — дал мне понять: уже заканчиваю, ещё минуточку… Я тоже замахал руками — обеими враз: что ты, что ты, не пори горячку, у меня не горит, я могу подождать, продолжай… Он торопливо попрощался с трубкой и опустил её на аппарат.

— Чего тебе? — Цион, прихрамывая, заковылял от прилавка к полкам и холодильникам с продуктами, жалуясь на ходу: — Спину прихватило. Вот уж некстати…

«Почему он разговаривает со мной на иврите? — подумал я. — И почему я понимаю этот язык?» И как это я, семидесятисемилетний старый-престарый еврей, и Галка, которой сорок три, моя жена… нет, конечно, не Галка, это Вика, моя Вика, которая прошла рядом со мной по всей моей несуразной жизни, меняя имена, возрасты, занятия, национальности, но оставаясь той единственной, которую — одну мою единственную — любил я, люблю, искал и нашёл.

Я пересёк улицу, вошёл в подъезд, в квартиру, позвал жену, и, не услышав ответа, крикнул в глубину и безмолвие комнат:

— Где ты?

— В спальне, — донеслось из-за закрытой двери.

Составив покупки по местам, я толкнул дверь её спальни. Дверь поупрямилась, но поддалась нажиму, и я вошёл.

Жена лежала на своей приземистой лежанке. Я взглянул на неё с высоты моего роста.

Любимая, раскинувшись во всю ширину ложа, возлежала, облачённая в свободное домашнее платье, не прозрачное, но все рельефы просматривались сквозь лёгкую ткань, облегавшую её фигуру и лепившую всё то, что следовало обозначить и подчеркнуть в зрелой женщине. Непроизвольно я вдруг взглянул на себя снизу вверх, словно сделал это её глазами.

Над молодой цветущей сорокатрёхлетней женщиной стоял… Нет, я не удалился, не вышел вон из её покоев, а сделал решительный шаг к ней, и она протянула руки навстречу мне, и вот тут-то я окончательно проснулся.

Стоял зимний день 20 декабря 1936 года. Я этого ещё не знал, потому что только вчера родился. Я прокричал что-то нечленораздельное, самое первое, что взбрело мне в голову, потом заснул, и мне что-то снилось, снилось… первый сон в моей жизни. Понять ничего я не мог, да и не пытался — всему своё время…

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Илья Войтовецкий: Жизнь, которая мне приснилась

  1. «Человек из долины скорби» читаю ,перечитываю,когда наступает хандра.. Спасибо за стойкость,талант и,как мне кажется,вернее вериться,просто «нормальный Пацан»-можно позавидовать по хорошему.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.