Петр Ильинский: Век Просвещения. Продолжение

Loading

…я застал их в некотором смятении. Таково, замечу, частое состояние российских служак самого низкого ранга, потративших остатки благоразумия на то, чтобы зацепиться за искомую должность и готовых за неё держаться даже под страхом гибели своей бессмертной души — они либо лентяйничают, либо пребывают в тревоге.

Век Просвещения

Петр Ильинский

Продолжение. Начало

28. Передышка

Доктор Лемке очень устал. И холодно было ему, холодно. Четыре месяца провел он в Киеве, и слились они в один день. Мертвецы, сожжённые дома, подводы с трупами, волнения после приказа о выводе карантина на речной остров, исчезновение из города всех должностных лиц и столь же неожиданное их появление, когда эпидемия стала затихать — он отмечал это где-то в глубине души, но ни секунды не потратил на обдумывание проблем, в строгом смысле слова немедицинских. Не имелось у него времени реагировать на что-либо без прямого отношения к делу. А вот то, что многие больные умирали скоротечно, без нарывов на теле, чего в книгах до сих пор описано не было, отметил в специальном примечании. Думал, стоит ли вообще упоминать о возможных методах излечения — слишком уж они были ненадёжны. Но потом решил — надо, пусть с оговорками и не обещая особенного успеха. Знания утаивать нельзя, даже столь несовершенные. И помнил, что всё повернулось к добру в ноябре, когда, наконец, пришли первые заморозки и ушлые крысы перестали бегать по городу взад-вперёд.

И встала, встала река, уже после нового года, который некому было праздновать, разве что на Рождество тихо-тихо, при малом народе, прошли обычные службы. Не велел Лемке созывать прихожан, и послушался, в этот раз послушался его губернатор, и епископ тоже не возразил.

29. Путники

Не осень стояла на дворе — лето. Влажно было в воздухе, потно телу. По слободе ходил Еремей, и не без дела, а посещал прихожан. Знал, кто болен, кто гол, у кого в доме роды, у кого — похороны. Нет, нельзя это было назвать окормлением, да и неправильно. Невместно даже. Окормление — это когда отец Иннокентий степенно чай пьет, о божественном толкует и невзначай направляет детей своих если и не на истинный путь, да хоть подальше от худого. Даже просто отсрочить грех, и то хорошо. Тут, в фабричной слободе до дурных тропок далеко ходить не надобно. И народ живёт ушлый да разбитной, что за народ — сегодня есть, завтра нет, то ли помер, то ли убёг, то ли в канаве валяется. И не переводится ведь товар человечий — вот какова загадка лёгкая. Ведь со всех сторон прибивается к первопрестольной разный люд — кто заради заработка, кто для схорону, а всё больше оттого, что, говорят, тяжела жизнь по бескрайней Руси, ищут здесь, в великом городе православном облегчения своей судьбинушке горькой.

Вот только свернул Еремей во двор, а там на замызганной лавке хозяин, глаза пьяные, рубаха навыпуск. А рядом с ним — ещё двое сидят, в армяках грязных, ненашенских. Сразу видно — с дороги странники, с дальней дороги. «Спаси Бог». «И вас также». «Откуда?» — спросил. Нет, пить не стал, разве если воды в кружку плеснут. «С Малороссии», — ну, это по говору сразу слышно было. «Что, из самого Киева?» Как-то дрогнули тут пришельцы. «Нет, не из Киева. С Нежина мы, слыхали про Нежин?» «Слыхали. Как там у вас в Нежине? Говорят, нелады разные стоят на Украйне — то ли неурожай, то ли иное какое бедствие, да и война под самым боком». «Да нет, не слыхали мы про такие беды, хотя да, война. А вот где бы подработать устроиться? И чтоб с жильём, каким-никаким, полкой дощатой, ямой сухой». Опередил Еремея хозяин: «Да на Двор суконный всегда люди нужны. А бумаги есть какие у вас, чтоб доказать — не беглые вы?» «Нет, мы крестьяне посполитые, владельцев не имеем, работаем на того, с кем договоримся, а вот отпускное свидетельство от последнего барина имеется». Посмотрел Еремей — торопливо написано, но разборчиво, удивительное дело — слышал, что нужны такие разрешения, а видел редко, не выдают их почти. Кому ж охота работников терять. А тут сразу два выправлены. Ладно, пусть идут на Двор, во Дворе лучше, чем на улице или тут, под лавкой да без денег. Таких гостей лишь до первой драки терпят. Хотя нет, смирные они вроде, нежинские-то. Допил Еремей водичку, поставил кружку обратно на чурбак деревянный, поклонился и вышел на улицу. Зачесалось у него чего-то под коленкой и так остро, как малой иголкой царапнули, даже остановиться пришлось и пальцем ковырнуть. Но затихло сразу, а вот говорят бабы: не расчёсывай, не расчёсывай, тоже мне, балаболки малознающие.

30. Трактат

Осень в старой столице выпала долгая, тёплая и влажная, что необычно для здешних мест, но за последние год-два все привыкли к погодным капризам: поздней зиме, короткой весне и волнообразному лету, чередовавшему яростную жару с ледяными дождями. Хотя, признаться, я вовсе не скучал по холодам и радовался каждому необычно мягкому октябрьскому, а потом ноябрьскому дню. Однако это не снимало ощущения тревоги, казалось бы, беспричинно разлитого по городу. Скоро к нему прибавились несообразные, но леденящие кровь сплетни о сверхъестественных ужасах и разговоры о том, что власти предпринимают какие-то радикальные действия, которые держат ото всех в тайне. Толком никто ничего не знал и знать не мог. Неизвестность же питала волнение, как гнилое мясо плодит червей.

Слухи носились разные, но мне некогда было в них разбираться. Вдобавок, на меня свалилось множество работы — в мокрую и жаркую осень сразу стали расти заболевания, что об эту пору должны полностью прекратиться. Но из-за погодных аномалий всё встало с ног на голову. Вместе с застоявшейся с лета и продолжавшей распухать душной сыростью в город нахлынули зловредные миазмы, и я сбивался с ног, бегая по нескончаемым вызовам. Несмотря на то, что большинство моих пациентов принадлежали к кругу, как правило, счастливо избегающему болезней, свойственных простолюдинам (и имели возможность оплатить лечение), столь необычные климатические причуды решительно отразились на их здоровье. Например, в самые чистые кварталы неведомым образом пробралась злокачественная лихорадка, в считанные дни собравшая немалый смертный урожай, особенно среди подростков. Я уже давно заметил, что одни болезни отчего-то щадят стариков, в то время как другие в мгновение ока отправляют их на тот свет. И наоборот. Так вот, эта лихорадка (по-видимому, какая-то разновидность болотной) относилась к первому роду и, как правило, била по людям молодым и цветущим. Однако взрослым чаще хватало сил перенести пароксизм, а вот дети умирали в страшном жару и бреду, приходя в себя только перед самым концом.

Нельзя сказать, что на нас свалилась эпидемия, всё было примерно в рамках обычного, хотя по смертности Москва превосходит известные мне города, даже Санкт-Петербург. По-видимому, это случается оттого, что сюда в поисках работы собирается множество крестьян из ближних и дальних губерний, и, попав в необычные для себя условия, они теряют здоровую устойчивость к недугам, свойственную им в местах привычного обитания (чему я не раз был свидетелем во время деловых поездок). Не знаю уж, какому закону природы можно приписать этот феномен. В любом случае, я имел поручение от городской медицинской коллегии наблюдать за рядом правительственных заводов, или, как здесь любят говорить на английский манер, мануфактур и прилежащих к ним слобод, являясь, таким образом, лицом официальным. А надо сказать, что в России любые чины одновременно пользуются народной завистью и ненавистью, что я, к тому же иноземец, ощущал даже слишком хорошо. Однако отказываться от служебных поручений было бы неразумно — я слишком долго зарабатывал своё положение, чтобы бросить его псу под хвост. В таковом властном качестве я не раз был вынужден расселять (при помощи полиции) крохотные каморки, набитые десятками людей, из которых половина кашляла, двое-трое лежали в бреду, а кое-кто уже холодел, держа в руках чадящий свечной огарок. И что могло удивить меня после семи военных лет, жестоких петербургских приключений и ещё семи лет врачебной жизни в полуевропейском или, если хотите, самом восточном из всех европейских городов?

Тем не менее, пора стояла горячая, и я часто наведывался в коллегию и главный городской госпиталь проверить, нет ли каких особенных указаний и не стоит ли ждать подмоги из Петербурга — ходили слухи, что была снаряжена высокая миссия в Австрию и Пруссию с целью найма сведущих в медицине лиц. Впрочем, я догадывался, что ввиду идущей войны и общей неуверенности в русских делах им вряд ли удастся заполучить кого-либо, умеющего и знающего более, чем я с десяток лет тому назад. А много ли проку было от меня тогда?

В здании коллегии врачи оказывались редко, только в дни назначенных заседаний, обычно я встречал там горстку мелких чиновников, бивших, по здешнему обычаю, баклуши или гонявших непрерывные чаи (что, впрочем, одно и то же). На этот раз, однако, я застал их в некотором смятении. Таково, замечу, частое состояние российских служак самого низкого ранга, потративших остатки благоразумия на то, чтобы зацепиться за искомую должность и готовых за неё держаться даже под страхом гибели своей бессмертной души — они либо лентяйничают, либо пребывают в тревоге.

Любая неожиданность вводит их в трепет зубовный и полное телесное оцепенение. Посему они меня жаловали не особенно сильно — иноземец, мало ли что. Вдруг у меня дёрнется вожжа под хвост и я устрою им какую-нибудь чересчур вредную ябеду? Чувства эти мне были очень хорошо известны, да и понятны. Наверно, я понемногу становился русским. Несмотря на это, мы улыбчиво раскланялись и приветствовали друг друга по имени-отчеству.

— А что, Евсей Тихонович, — произнёс я, внутренне восторгаясь своим произношением, долженствовавшим убедить моих знакомых в том, что изучение иностранного языка — дело для них самое никчемушнее. — Нет ли каких новых известий из столицы или от здешних властей, или же самой малой, — здесь я сделал выгодную и одновременно почтительную паузу, — наставительной инструкции, необходимой для ознакомления и изучения? — Возможно, я не очень точно употреблял русские слова, но всё равно выразился как нельзя более доходчиво для людей этого рода (уж поверьте мне без излишних доказательств).

Евсей Тихонович, состоявший в чине коллежского асессора, и его младшие коллеги согласно замотали головами, что, как я сразу понял, означало: инструкций и известий нет, но имеется документ иного рода. И поглядев на своих собеседников повнимательнее, сообразил, что к ним в руки попало животное, ранее науке неизвестное, а потому одновременно опасное и удивительное. Мучаются, значит, родненькие. И с намеренной лёгкостью протянув руку в сторону, провозгласил: «Позвольте полюбопытствовать! — тут же доверительно добавив: — Надеюсь, это по врачебной части?»

О, наивная русская душа! Честь тебе и хвала. Ключ повернулся, полка открылась, Евсей Тихонович зачем-то натянул перчатки по самые локти, на мгновение погрузил руки в присутственную тьму и почти немедленно с боязливой торжественностью передал мне небольшую брошюру, на титуле которой стояло по-латыни: «Описание моровой язвы, также именуемой чумой, в Валахии, Молдавии и Малороссии, сделанное коллежским советником Иоганном Лемке, доктором медицины». Переведя взгляд на почтенных распорядителей, я понял, что им каким-то образом стало известно название книги. Не знаю отчего, но мне тоже стало не по себе. Ещё мгновение, и я всё понял — заглавие объясняло недоговорённые слухи, носившиеся в последние недели по мещанским гостиным старой столицы. Я им не то чтобы не верил, а просто не обращал внимания.

Здесь придётся сделать небольшой шаг назад. Как я уже говорил, в Москву со всех сторон тянулись бродяги самого разного рода. Кого здесь только не было! Жаль только, мне не хватает знаний и умения подробно их описать. Одни наряды чего стоили! А лица? Но кто были те люди, плоскогубые и приплюснутоухие, иногда говорившие по-русски хуже, чем я? Не могу достоверно сказать и, увы, мне некого призвать на помощь. Тамошняя земля обширна языками, но до сих пор совершенно не изучена.

И вот среди странных говоров и необычайных людей, которых, не забудьте, я часто видел в самые отчаянные моменты их жизни, иногда при последнем дыхании, стало вдруг формироваться, чуть не в воздухе, а потом наливаться соком и на глазах воплощаться странное, даже не скажу, известие — скорее, знание. Известно, что суевериям не нужно анализа, всестороннего рассмотрения, они никогда не ошибаются, не знают никаких сложностей, модификаций, так вот, знание то состояло в неминуемом приходе какой-то страшной беды, чего-то всепожирающего, всесильного, неостановимого, потустороннего.

Но о чём лепетали в бреду умирающие, чего боялись фабричные девки, осторожно шептавшиеся по углам и замолкавшие при моём приближении? От чего пытались отмолить себя скопища людей, потянувшихся в церкви несметными, даже для России, толпами — и не только по праздникам? Хотя русских никогда нельзя обвинить в отсутствии богобоязненности, скорее наоборот. Но несомненно, что в городе потихоньку прорастало чувство опасности. Признаюсь, я его очень даже замечал, но связывал с идущей на юге войной, которая до той поры, насколько я мог судить, продвигалась весьма успешно. Даже чересчур — ведь я не мог не понимать, что российские успехи должны встревожить многие европейские дворы.

Теперь же передо мною разверзлась бездна. Не скажу, что я хорошо знал Россию, но всё же не раз выезжал за пределы Москвы в составе врачебных инспекций, почему и был неплохо осведомлён о характере провинциальных властей и уровне тамошних медиков. Хорошо если в уездном городе можно было найти одного хирурга, а в губернском — двух-трёх. Слышал я и том, что стоит удалиться от столицы на три-четыре сотни верст (примерно сотню лье), как и того не окажется, одни костоправы, травники да кровопускатели. Удивительно ещё, как здесь до сих пор не случилось мора, подобного тому, что надвигался на нас, — я вдруг понял это с необыкновенной отчётливостью — надвигался на потный, грязный, переполненный нечистотами, грызунами, мухами и вшами город.

Понемногу служители коллегии разговорились, и я узнал гораздо больше, чем мог рассчитывать. Есть люди, которых страх делает словоохотливыми, таковы большинство российских бюрократов, ибо они всегда ведут с собой внутренний монолог, готовясь к тому моменту, когда кто-то заставит их давать оправдания письменно и под присягой. Так вот, в старую столицу было направлено две дюжины экземпляров труда высокоучёного и, должен признать, отважного немца. На мой взгляд, хватило бы и одной. Свежеотпечатанные фолианты в буквальном смысле жгли руки моих собеседников. Поэтому всё оказалось очень легко, и я унёс с собой плотную кожаную тетрадь, провожаемый радостными взглядами чиновников. Почему-то им казалось, что стоит избавиться от всех книг, оказавшихся у них на хранении, как исчезнет из воздуха и почти материализовавшееся слово, которое стояло на титульном листе.

31. Рапорт

«Повеление Вашего Императорского Величества исполнено в точности. Полицейские и военные заставы как на ближних, так и на дальних подступах к Первопрестольной учреждены и инструктированы действовать с наивеличайшей строгостью и тщанием. Все новоприбывшие из Малороссии опрашиваются особо и задерживаются на срок до месяца, дабы с точностью уяснить, не проявится ли у них какая порча, а их грузы отделяются для бессрочного хранения, покуда не поступит дополнительных указаний, о которых Ваше Величество почтительнейше прошу. Отдельно бью челом об инструкциях касательно раненых и увечных, поступающих из действующей армии. Всеподданейше кланяюсь и ежечасно молюсь о здоровье Вашего Величества и Его Императорского Высочества».

32. Неотправленное

…А про пленных-то тоже надо было написать Её Величеству или хотя бы кому из ближних советников. Сидят по разным уездным городам, кормятся плохо, болеют. Охрана их одалживает помещикам местным навроде крепостных, всем удобно: одним — бесплатные работники, другие на хлебах казённых экономят. И пленные рады-радёшеньки — кормят, спать дают в тепле. Никто не бежит, тем паче много там православных, силою турком на войну загнанных. Так ведь зараза не смотрит, кто свой, кто чужой, басурманин али честной христианин. И если окажется кто с лихорадкой этой… Рассказывают, разбрелись бедолаги по окрестностям всяким, не сосчитаешь. Теперь вот и ещё одна забота, ежели исполнять, как указано — их-то в карантине не подержишь, там и места такого нет. …Как будто для других есть — в считанные дни всё переполнилось. Вот бы чем озаботились в Петербурге. Но нет, промолчал. Даже про раненых вставил — трепетал, переписать хотел. На войне такого ни разу не было, ни под ядрами, ни в виду конницы вражеской, а вот поди ж ты. Да, ваше превосходительство, господин генерал-губернатор, — извольте напрямки, как перед Богом — смалодушничал. Плохо. И что, спрашивается, трепетать-то? В Сибирь не пошлют — не те времена, не те мои годы, не те заслуги, разве что в отставку почётную. И не пора ли, а, брат Петруша? Нет, нельзя, то не отставка будет, а прямое дезертирство. Позор несмываемый.

И ведь только отправил письмо — честное, как и положено, да, не без умолчаний, но и без сказок лживых, на которые сановная братия так горазда, только намедни ускакала эстафета… И побежали одна за другой вести негодные, прямо возвращай гонца с полпути. Только нет, не та у нас закалка, мы и с Военной Конференцией общались, и с державами европейскими, знаем, что не надобно с дурными новостями торопиться, авось, придёт иная, лучшая, и свою предшественницу на корню избудет. Только всё не было этого доброго известия, не прорезалось оно, не выныривало. Другие шли рапорта, тянулись пятнистой цепочкою, растерянный был у них слог, как у генералов отступающей армии.

Сначала доносили, что язва уже в Севске, потом — в Брянске. Ох, недалече уже, это ж сколько дневных переходов-то? До Сухиничей два, потом Калуга… Сейчас ещё ничего — правит бал грязь осенняя, копыта вязнут, колёса еле идут, медленно-медленно, а ударят первые холода, так совсем рядом будет, пальцы загнуть не успеешь. Хотя заморозков и близко нет, теплая осень стоит, небывалая прямо. И дожди всё время прыскают, так что морось плывёт в воздухе почти круглый день, виснет, аж дышать тяжко…

И императрице те же самые вести поступили, видать, даже чуть раньше здешнего — пришел ещё один повелительный приказ об усилении кордонов, и можно было различить в нём явное державное неудовольствие. А почему, кстати, в столице о том раньше знали? Кто распорядился? Нам же в Москве такие вещи поперёд всех знать потребно, тут не до субординации. И ближе мы — так пошли лишнего верхового, не жадничай, помоги соседу! А вот нет — таковы порядки в нашем отечестве, что есть у нас субординация не только рангов, но и новостей, и высшее начальство всё должно узнавать первым, а от него или после него — остальные чиновные люди. И лишь потому победоносны наши армии, что далеки от Петербурга их театры, и только тогда любого ворога превозмогают, когда не сносятся слишком часто с верховной властью, не ждут столичных инструкций, а сами по себе действуют, будь то по собственной воле или даже противником к тому понуждаемы (как, если честно, и с нами, грешными, было, когда король нас к реке притиснул и всеобщим изничтожением грозил). Ведь как до жестокой схватки доходит, то мало кто нашему солдату не уступит. Эх если бы и здесь можно было, как в действующей армии! Приказ, ещё приказ, никто тебе не брат, не советчик, а в случае неисполнения…

Вот бы ещё по-нашенски, по-военному, запретить продажу любых товаров, что из Туретчины доставлены в Первопрестольную. И штраф наложить за нарушение, в трёхкратном размере. Или даже пятикратном, чтобы никому не повадно… А нельзя, дело государственное, изволение нужно самое наивысочайшее. Ладно, погодим пока. Тем паче, что и указы губернаторские, если на духу, исполняются-то не очень. Грозишь им, стращаешь мерзавцев, а они за своё, аж кулаки сжимаются и кровь ко лбу приливает толчками неровными.

Как встрепенулся недавно, как гневен был, когда донесли из полиции, что задержаны на рынках несколько купцов (ну пусть этих хитрозадых греков ещё можно стерпеть, так ведь и своих же, природных русаков) с преизобильным грузом восточных тканей и безо всяких документов, подтверждающих прохождение карантина. Объехали, сукины дети, по лесам брянским втихую объехали все заставы. И грекам тоже помогли — иначе б тем ни в жисть проводников не сыскать. Ох мзда, страшная ты сила, сильнее воли царской и закона имперского! А ведь писал иноземный дохтур знающий в книжице, со срочною эстафетою привезённой, что сукно да одёжа всякая — самое лучшее для той язвы укрытие и, вот даже сейчас точно вспомню, «средство распространения зловредных миазмов». Всё, всё сжечь, до последней ниточки! А купцов — заарестовать. Пущай посидят в холодной, субчики, подумают.

33. Страх

Вот в жизни никогда ничего по-настоящему не боялся, а сейчас вострепетал. А, Василий? До холода смертного, до столбняка душевного. Казалось бы, что, не всем ли нам там быть? Не учимся ли мы этому с младых ногтей, не возвещают ли нам о том кажную неделю, а то и чаще, в храме Божьем, не вспоминаем ли сами перед сном, дважды и трижды, творя последнюю за день молитву? Из ничего приходим, в никуда уйдём, лишь бессмертная душа наша будет либо, по изволению Спасителя, парить в эмпиреях вышних, либо, по грехам нашим тяжким, мучиться в узилищах адских. Не привыкли ли мы с детства к ожиданию смерти, к её извечному присутствию, внезапным ударам и тому, что, как говорится, бог дал, бог и взял?

Да, привыкли, знаем, забыть не можем. Рядом с нами живёт, в нашей же горнице, спальне и погребе, не выпускает из рук косу острую. И на поминки чужие ходим чинно, а к своей последней тризне загодя готовимся, имущество земное наперёд отписываем и только молим о конце быстром, без болей и мучений. Может, в этом дело — говорят, муки от этой язвы прямо невыносимые, кричат страдальцы несчастные страшным криком аж целые три дни, пока кровью не изойдут. И нарывы, сказывают, по всему телу лиловые, кровью сочатся, обезображивают и особенно страшно в причинном месте распухают. И стыд, и боль, и горе, и смерть — всё в одном стакане. А ещё — вокруг тебя все мрут, не ты один. В одночасье не семьи — деревни целые, города немалые вымирают. Думал, оставишь ты на этой земле след, не делом своим, так хотя бы именем, — так нет, вычищает зараза землю чистёхонько, только холмы за собой да пожары, и собак бешеных плодит бесчисленно.

Так получается — это Божья кара, иное и подумать невозможно. А за что? За что такая горькая доля землице родной и народу православному, в душе иной раз даже доброму, да и на подробную поверку не всегда уж такому грешному? Что сделали мы? И нечего прятать от себя мысли колючие, сразу вспоминается из Писания, как царь Израилев сделал в своей земле перепись и за то покарал Господь город Иерусалимский. Ибо за грехи властителей державных отвечают, как водится, их верные подданные. И ведь есть, знамо дело, есть на Её Величестве известный грех, несмываемый, вечный. Не за то ли нам приговорено наказание ужасное, не щадящее правых пополам с виноватыми? Не хочется дальше думать вот ни малой капельки. Тоска смертная, страх дубовый, душа траченная. Бежать бы, да некуда, схорониться негде, стоять мочи не осталось. Лежим, дрожим, ждём последнего.

Идёт погибель, прёт на нас тьма скрежещущая, опускается мрак отчаянный, топит свет земной владычица пустоглазая с серпом блёклым, от крови запотевшим. Смилуйся, Владычица наша, пресвятая Богородица! Спаси и сохрани. Что прикажешь, пообещаю, что укажешь, пожертвую. На всё готов, только пронеси, не выдай. Перо дрожит, дыхание останавливается. Всякое случалось в старые времена, любая напасть — от татарвы до засухи, от царя злого до раздора церковного, но такого! — не было такого ужаса — дробного, всадника бледного с луком тугим, с тетивой, до самого уха оттянутой.

Так не последние ли настали времена? И война тебе, и глад, и мор. Неровен час, объявится и Антихрист.

34. Встреча
(третья тетрадь, почерк слегка скошенный)

Говорят, что в жизни каждого человека есть считанное число роковых мгновений, тех, что должно быть, встанут перед нашим взором в преддверии ухода из этого бренного мира. Обычно полагают, что таковыми являются эпизоды, скажем так, глубоко интимного свойства. Другие считают, что в памяти навсегда запечатлеваются, затвердевают моменты величайшей опасности, которой мы подверглись или, наоборот, нашего величайшего триумфа. Насчет опасности согласиться сложно — стоит ли думать о минувших опасностях, когда находишься накануне встречи с Создателем? Да, признаюсь, хоть вы, наверно, это уже поняли, с возрастом я сменил разнузданное и поверхностное отношение к религии, столь модное во времена моей юности, на воззрения, необыкновенно близкие мыслям моего покойного родителя. Нет, я не оправдываю нашу церковь — она слишком виновна в бедах, что настигли нас в последние годы. И была столь же виновна на протяжении десятилетий, пролагавших путь к недавней катастрофе, но я наконец-то понял, что церковь, хоть и она от Бога, но все-таки не Бог. Грехи её есть грехи людей и не имеют никакого отношения к бытию Божьему и к порядку, который Он установил для нашего мира.

Впрочем, сейчас я хотел рассказать о том моменте, который, пока я жив, будет вечно стоять у меня перед глазами. И он не связан ни с опасностью мгновенной смерти, — а я, как вы знаете, бывал в нескольких величайших сражениях — ни с любовным приключением, которых у меня тоже случалось немало. Также к этому событию не имеют ни малейшего касательства явления, как теперь принято говорить, духовного или «высокоисторического» характера. Кстати, последних на моей стариковской памяти не меньше десятка. Хороводят они и сейчас — вьются и сшибаются прямо за моим окном, но я к этому почти равнодушен. Меня не трогает людское безумие, больше не трогает. Не потому ли, что случившееся со мной было много, много проще выдумки самого никудышного писателя и не укладывается ни в одну из философских теорий, которые мне известны?

Поступило распоряжение сделать санитарный обход одного из предместий. Стояло необыкновенно тёплое, росистое утро, которое бы пристало летнему дню, а не самому концу осени. Я вышел из дома загодя и не торопился, даже получал какое-то удовольствие от своего, так сказать, променада. В отличие от частных визитов лошадь мне не требовалась. Пусть отдохнёт. Надо было только добраться до полицейской части, а там меня уже ждала подвода с нарядом караульных. Все случаи внезапных болезней, а особенно неожиданных смертей полагалось регистрировать в полиции, и в последние недели к этим предписаниям относились всё серьёзней. Вечером меня отвезут обратно. Дорога была знакомая, сначала по более чистой части города, потом предстояло пройти несколько бедных, но вполне безопасных кварталов. В сумме не больше часа. Ничего неожиданного случиться не могло, кроме, разумеется, дождя с градом. Я даже понял, что могу немного спрямить обычный путь, повернул заранее и с каждой минутой обрадованно убеждался в своей правоте. Да, в этой части Москвы я ориентировался очень неплохо.

Где-то там, в самой глубине дырявых подмостков и пенистых луж, совсем незадолго до поворота на нужную улицу мне навстречу выбежал человек, убейте, не помню, как он выглядел. Наверно, борода, скорее всего — грязный кафтан… Нет, я уже начинаю выдумывать. Перед глазами стоит только беспрестанное движение рук — они вертелись, почти как мельничные крылья. Не помню точно и слов — речь его была быстра и неразборчива, я с трудом мог понять, в чём дело. Тем более что у русского простонародья — другой язык, совсем иной, нежели у образованных классов, и я им, несмотря на все свои усилия, овладел не вполне. Однако смысл сказанного уяснил почти мгновенно. Моё одеяние и врачебная сумка, на которую указывал незнакомец, не оставляли сомнений, что я врач. А ему, нет, не ему, а человеку, вчера поздно вечером оставшемуся у него переночевать, требуется срочная помощь.

Не буду скрывать, такое со мной случалось не в первый раз. Приходилось освидетельствовать трупы и совсем свежие, и, только не вздрагивайте, забытые, полусгнившие, спрятанные, с очевидными следами насильственной смерти. Жизнь в московских слободах — яркая, грязная и жестокая, она имеет обыкновение очень быстро заканчиваться, совсем как сейчас на парижских улицах и площадях.

Передо мной лежал молодой человек в жестокой лихорадке. Дышал тяжело и быстро. Я задрал ему рубаху, потом приспустил исподнее. В паху краснели пятна, размером с полтинник (это — половина русского рубля). И одна за другой перед моим мысленным взором начали всплывать строки из сочинения коллежского советника Лемке, читанного мною глубоко за полночь, — не одну свечу извёл я за этим занятием и ещё не вполне от него отошёл.

— Кто общался с больным? — быстро спросил я, не поднимая глаз. — Никто, — отвечал хозяин лачуги. Гость постучался в дом глубокой ночью, жаловался на головную боль, просил помочь Христа ради. Рассудив, что по бедности к нему вряд ли ломятся лихие люди, мой собеседник открыл засов и постелил горемыке у самого порога. Под утро тот начал стонать в голос и разбудил его. Тогда он бросился за доктором — не дай бог, незнакомец помрёт, и что потом, хлопот не оберёшься — и сразу наткнулся на меня.

Сейчас понимаю, что я действовал, как сказочный автомат, описанный не помню каким писателем из нынешних. Спросил, есть ли в доме большой чан и дрова, опустил в протянутую руку несколько мелких монет. Приказал раздеть больного, немедленно сжечь все его вещи. Из дому не выходить. Попросить, чтобы соседи принесли побольше воды, вёдер с дюжину, и оставили у ворот. У соседей тоже должен быть чан. Пусть одолжат. Я добавил денег. Нагреть воду так, чтобы едва было можно терпеть. Второй чан тоже заполнить водой, но не греть. Опустить больного в горячее на несколько минут, потом перенести в холодную воду, потом завернуть в чистую простыню. Быстрее, быстрее…

Не успев опомниться, я сам сделал почти всё, мною сказанное. Скликал соседей, объявил им, что во дворе — больной гнилостной лихорадкой, но что если они не будут заходить в дом, то опасность им не угрожает, отправил их за водой, развёл костёр и сжёг все вещи несчастного — не было никаких сомнений, что он умрёт не сегодня-завтра. И строго-настрого запретил хозяевам к нему подходить.

35. Лихорадка

Дурно Еремею стало под самый вечер. И как некстати — столько ещё дел, столько дел. А захотелось отлежаться, никуда не идти, прямо вспыхивала огненной болью голова, ломило в коленях. И откуда взяться такой напасти? Не за грехи ли, вольные и невольные? Вестимо, как иначе. Так сделал ли он недавно разве что непотребное? Нет вроде, хотя Господу известно больше нашего. А может, за мысли постыдные настигла его расплата? Поддался ведь, не раз он в последнее время поддавался такому соблазну.

О преосвященном думал разное. И даже о Правительствующем Синоде — что скрывать. И знал, что грешит, а всё равно отогнать не мог. И сразу грянула Господня молния. Оттого решил не малодушествовать, а прямо сейчас пойти в церковь, отлежаться там до заутрени и сразу покаяться, почему-то знал, что упади он на топчан — через несколько часов нипочем не встать. Да видно не судьба была, всё равно упал, только не в своём месте, а чужом, только сил осталось, что постучать да позвать на помощь, пока горло не пересохло, а язык не распух.

И потом ничего не помнил, только чувствовал, что раздевают его, несут куда-то, а тело его уже совсем не его, и не тело вовсе, а сплошной синяк, куда не тронь — болит, а сильнее всего в местах причинных. Ведь тоже грешил — вдруг вспомнилось ему, летом, ещё до большой жары, прямо на Суконном дворе, когда отпевали кого-то из доходяг. Подмигнула ему развязная работница, понравился ей, видать, смазливый служка, а он пошёл за ней, как на привязи, и сразу, без слов, на грязных досках, только крысы во все стороны брызнули. И последнее, что увидел Еремей, были те крысы, давнишние, необычные, с влажными острыми мордочками. Во все стороны бежали от него большие крысы, шуршали по траве и истошно визжали.

36. Товарищи

В Главный пехотный госпиталь, что на Введенских холмах, пришли два старых служаки, из тех, кому и любая война — мать родна. Были они в отпуске заработанном немалой храбростью да собственной кровью, пролитою при штурме Хотина. Сверкнуло что-то в голове у полкового офицера, и схлопотал он им бумагу, самую что ни есть редкостную. Разрешала она солдатам гулять ещё целый месяц сверх обычного, однако с таким условием, что будут навещать они в старой столице раненых да болезных из действующей армии, поддерживать в товарищах дух да утешать всячески, если кто уж совсем навечно искалечен. Состояли ветераны в ведении московских военных властей и должны были давать им ежедневный отчёт, кроме как по дням воскресным и праздничным. Ну а за это полагалось им от казны своевременное содержание. Вот что значит — повезло людям.

По такой, почти небывалой удаче исполняли ефрейтор да младший сержант свой долг вполне ревностно и сегодня зашли проведать кое-кого из однополчан, знакомых неблизких, но всё же людей не совсем чужих. И даже купили по дороге разные гостинцы. На ближнем рынке, по случаю. Дёшево было, только налетай, — продавал купец вещи прямо с воза, брал всего ничего — видать, торопился.

И санитарам тоже перепало финтифлюшек заморских — и даже соврано было, что взяты оные были с боем, в далёких турецких крепостях. Правду сказать, они вполне взаправдашне смотрелись, не отличишь от тамошних, что в Хотине похватали, во время-то трофейного дня, по законам воинским. Ну, да те давно уж проданы, уже не упомнишь, как и кому — за жирную еду, сладкую водку и вкусных волосатых девок. Видать, правильно сделали, вот Господь и теперь не обидел, послал дар — и нам, и товарищам, и пособникам лекарским, которые судьбу нашего брата, на самом деле, больше всего и решают. Без санитара не выжить — ни на поле боя, ни в лазарете, ни в столичном госпитале, что стоит на горе, желтой краской покрашен, со всех сторон виден, всем ладен и красив — прямо дворец.

37. Терапия

Тепло было в Москве, очень тепло, хоть и не осень была по календарю, а почти зима. Бегая по городу взад и вперёд, я обливался потом и забегал к себе только сменить платье, иначе мне грозил бы недуг, лишь чуть менее яростный, чем тот, который проступил на лице моего первого чумного больного. Первого из сотен и тысяч обречённых. Но обо всём по порядку.

Придя в тот же вечер домой, я отослал прислугу, приказав ей сначала вскипятить чан с водой, и бросил туда свою одежду. Затем сам натаскал ещё несколько ведер, согрел их до того, что коже было почти невмоготу, и погрузился туда с головой. Вслед за чем завернулся в чистое полотно и бросился в кабинет. Книга по-прежнему лежала на моём бюро. Я судорожно бросился заново её читать, но, не владея собой, вскоре начал беспорядочно листать страницы в поисках рекомендованных лечебных процедур. Со вчерашней ночи я помнил эту главу, хотя и очень поверхностно. Терапевтических предписаний было совсем немного, а их действенность в лучшем случае умеренна. Немец писал беспощадно и ясно. И я понял, что всё сделал неправильно, отняв у несчастного даже самую малую надежду на спасение.

Я не знаю, как объяснить то, что ранним утром я прямиком направился к тому самому дому, не имея в голове ни плана, ни какого-либо понимания того, что я должен попробовать сделать. Можно было, впрочем, рискнуть… Помню лишь, что я убеждал себя — бедняга уже отошёл в лучший мир, мне нужно будет только засвидетельствовать смерть и вызвать полицию. Таков мой медицинский и общественный долг, такова, более того, моя ответственность перед законом. Я даже запретил себе думать об ином исходе, и не взял с собой ничего, кроме обычной сумки с инструментами.

Больной был жив, несмотря на полное отсутствие ухода. Хотя я сам лишил его этой роскоши, запретив хозяевам к нему прикасаться, соседям заходить в дом, но ведь и правильно — сколько бы людей могли подхватить заразу, а потом разнести её по городу. Таков жестокий закон эпидемий — ты должен оборвать болезнетворную цепочку вместе с жизнями тех обречённых, кому ты отказываешь в последней помощи. Впрочем, тогда я этого ещё не знал.

Немец писал, что те, за кем ухаживают, выздоравливают чаще. Он вообще считал, что у моего пациента есть кое-какие шансы. Согласно приведённым в книге подсчётам, от недуга оправлялись каждый пятый или даже четвёртый. А ведь передо мной распростёрся молодой мужчина, у которого было заведомое преимущество перед стариками и детьми, перед слабыми женщинами, имевшими обыкновение, по словам брошюры, впадать в предсмертную истерику, затрудняющую лечебные манипуляции. Однако делать тёплые ванны автор категорически не рекомендовал, и писал что некоторые зачумлённые испускают дух сразу после этой полезной в других случаях процедуры. Но мне повезло: больной лежал на полу и стонал. Воздух в тесной комнате был прелый и повышенная температура ощущалась на расстоянии. Я приблизился и откинул тряпьё. Сердце моё упало. Темно-синие волдыри заполонили пах и поднялись ещё дальше, до пупка. По словам книжного доктора, это означало скорую кончину. Не верить ему оснований не было. Я подумал о похоронах. Откуда взять гроб? И кто будет его заколачивать? Хоронить в рогоже опасно. Можно просто бросить в могилу, не спуская на верёвках, но простолюдины к этому отнесутся плохо, без полиции не получится. И что скажет священник? Холстину, на которой лежал больной, надо бы тоже сжечь. А дом? Чей это дом? Хозяева робко переговаривались в единственной комнате по соседству — я не мог разобрать, о чём именно.

Был только один метод, который учёный немец сам даже не применял, но о котором слышал на лекциях, давно, в самой юности — и вот, решился не утаить его от бумаги. То есть от меня. И я, понимая всю маловероятность благоприятного исхода, стоял на месте и никак не мог заглушить сияние светивших в моём мозгу простых слов, укладывавшихся в один абзац. «Длительные ледяные ванны, суровые до такой степени, что пациент начинает испытывать боль от обморожения… Несколько раз в день… Давать больному отдохнуть не более часа и снова повторять до тех пор…»

Когда я подходил к дому, сновавшие по улице галдевшие мальчишки разлетелись от моих ног, как воробьи, теперь же улица вновь гудела, как недовольная кормёжкой рота. Было ясно, что узнав о приходе доктора, соседи столпились у ворот и просто так меня не отпустят. Я громко хлопнул дверью и пересёк двор. Отодвинул щеколду и в неожиданно наступившем молчании вышел наружу.

— У кого поблизости есть в погребе лёд?

38. Тревога

«Вынужден верноподданейше донесть Вашему Величеству о прискорбном, но, увы, не оставляющем сомнений событии. Моровая язва, грехами нашими, обнаружена в Первопрестольной. Мною, с согласия Его Преосвященства, принято решение освидетельствовать всех новопреставленных жителей московских, дабы с точностью уяснить размер поветрия и места его особливого скопления. Таково было наше единодушное суждение. Соответствующий указ уже отпечатан и объявлен всем чинам медицинским, кои, таким образом, истребованы мною к городской службе по экстренной государственной надобности. Его Преосвященство также посчитал должным издать архиерейское распоряжение, запрещающее хоронить и отпевать покойных без прямого полицейского освидетельствования, о чём я, в благоговейности склонясь, имел некоторое смиренное сомнение, но потом согласился.

Также на имя моё сегодня поступила бумага на иностранном языке, без признака авторства, но написанная дельно. Предлагается известить население о том, что помощь больным должны оказывать доктора, а жилища несчастных необходимо поставить под полицейскую охрану и запретить к посещению. Сверх того, сократить число публичных собраний, а те, которых избежать нельзя, именно молебны, использовать для распространения нужных в таком случае гигиенических познаний. Лишних же в городе людей, особенно дворовых слуг, немедля отослать в деревни, что, конечно, представляется маловозможным. Да и об остальных рекомендациях я имею наивеличайшее смущение…»

39. Медицинская дискуссия

Первым заболел молодой гренадер Лоскутов, из недавних рекрутов, на войну так и не попавший, поскольку открылась у него на марше неостановимая кишечная хворь, и не мог он ни ружьё толком держать, ни даже пригодиться в нестроевом вспомогательном деле. Оставили его в походном госпитале с другими негодными, а потом перевели в Москву. И постепенно оправился он от жестоких поносов, всё меньше, всё реже мучила его злая язва. Причиной была, наверное, иная пища или, например, вода. Неизвестно, ведь другим тутошняя колодезная, а особливо речная вовсе не шла на пользу. А может, говорил доктор Линдер, человек опытный, своему молодому коллеге Полонскому, дело тут в тонких нервических переплетениях. Долго работал Линдер в провинции, всякого навидался, а теперь занимал важный пост в городском медицинском управлении, но подрабатывал в госпитале в качестве экстраординарного консультанта, одновременно как бы курируя его и надзирая. Пусть даже не боялся войны Лоскутов, и пусть не было в его болезни никакого обмана (а в том оба врача сомнений не испытывали), но известна в человеке и неявная нервность, проявляющаяся только в чрезвычайных обстоятельствах.

Потому, сходились эскулапы, и пошел на поправку Лоскутов, что признали они его к строевой службе совершенно негодным, а не от целебной московской воды и здешнего климата, целебным, опять же соглашались коллеги, никак не являющимся. Расходились врачи, правда, в оценке ветров, гулявших по первопрестольной, ибо любил доктор Линдер в своих отчётах, направляемых высокому начальству, порассуждать о том, сколь же полезен для лёгких и прочих важнейших органов уникальный московский воздух, в особенности зимой и лучше — морозной. Доктор же Полонский, лишь несколько лет назад вернувшийся из Франкфурта, придерживался школы новейших, физических взглядов и к суждениям о пользе низких температур относился скептически, ибо знал, насколь чаще дыхательные заболевания начинают случаться как раз в холодные месяцы, и замедление этого процесса ближе к февралю связывал вовсе не с наступлением жестоких морозов. Просто недуг сражал всех, кто подвержен мокротному поражению лёгких, ещё ранней зимой, и потому после Сретенья уязвлять было больше некого. Но к кишечному недугу рядового Лоскутова всё это отношения не имело.

Только теперь, в полтора дня, не сказав, по усталости от длительной госпитальной жизни, ни единого слова, сгорел гренадер от совсем иной лихорадки, что враз протянулась пятнами от колен до самой шеи: безо всякого поноса, а в жестоком бреду, с хрипом, мокротой, красными глазами. Закатил глаза и отошёл. А назавтра заболел и сосед Лоскутова по койке и ещё священник, что его отпевал и по позднему времени остался ночевать в одной из жилых комнат, для такой надобности содержавшихся.

Доктору Линдеру было о той оказии доложено через посыльного, ибо исполнительное дежурство в этот день как раз держал младший по должности Полонский. Из крепкого и чистого докторского дома, в самом Земляном городе, пришла рекомендация особых мер не предпринимать. В ответ же на следующее донесение — дескать, объявились в госпитале ещё больные и требуется немедленно созвать широкий консилиум — с задержкой, уже под самый вечер, поступило неохотное согласие. Впрочем, доктор Линдер гарантировал присутствие сразу нескольких врачей, приписанных к московской медицинской палате, и приказывал ждать их завтра к десяти утра. Сам он в госпиталь до консилиума отнюдь не собрался, хотя у него и был присутственный день. Военного инспектора госпиталя, генерал-майора Бармина, Линдер пообещал проинформировать лично, а до той поры отнюдь не рекомендовал коллеге беспокоить чиновное начальство. Оба врача знали, что Бармин осведомлён о новомодном образе мыслей молодого доктора и таковых пропозиций вполне естественно не одобряет, а потому относится к его медицинским суждениям с явным и объяснимым недоверием.

Назавтра Линдера ожидал неприятный сюрприз. Выяснилось, что доктор Полонский не внял его разумным рекомендациям, а, опасаясь распространения болезни поставил госпиталь на карантин «для скорейшего купирования образовавшейся в его пределах эпидемической вспышки». Последствия этого сказались незамедлительно. Рано утром, а может, ещё и ночью, полицейский наряд обнаружил у соседней сточной канавы тело мёртвого мужчины, скорее всего умершего от переизбытка алкоголя. Однако закон вообще, а в нынешних грозных обстоятельствах в особенности, требовал произвести освидетельствование трупа, для которого ревностные слуги закона немедля отправились в находящийся поблизости госпиталь. К их удивлению, больничные ворота оказались закрытыми, а караульный в сторожевой будке зачитал им приказ Полонского, из которого следовало, что в госпитале уже с десяток больных гнилостной лихорадкой, а потому въезд в него лицам немедицинской службы ограничен вплоть до иных распоряжений.

Дело тут же дошло до московского полицмейстера, коий в свою очередь послал запрос генералу Бармину, пребывавшему обо всём этом в полном неведении. Бармин же, поднятый с постели и в дурном расположении духа доставленный в городское полицейское управление, услышав имя Полонского, лишь фыркнул в усы, чем, однако, только раззадорил полицмейстера, приказавшего немедля везти себя в госпиталь, куда его как высшую, сразу после губернатора, законоисполняющую власть, непременным образом пропустили. Посему, понимал Линдер, Полонский полицмейстеру голову закружил, а уж всяких болезней, знал он по личному опыту, начальство боится больше всего, даже сильнее гнева начальства собственного. Знал он также, как пугает людей служилых, армейских и полицейских, всяких человеческих мук повидавших, зрелище гнойных язв да разъедающих плоть карбункулов, крики буйных да стоны бредящих. Потому был заранее настроен Полонскому во всём возражать, а лучше всего, коли представится случай, прилюдно поставить его на место. Но не вышло, и от того доктор Линдер разъярился ещё более.

Эпидемия в госпитале уже была объявлена официально, и то ли по этой причине, то ли от желания уесть городское медицинское начальство, то есть его, Линдера, лично, собравшиеся на консилиум врачи единодушно согласились с Полонским. Налицо, написали они в протоколе заседания после осмотра больных, лихорадка гнилостная и заразная, необходимо взять сторону осторожности, а не легковесности, и на всякий случай счесть её имеющей чумную природу. Госпиталь, продолжили они, необходимо временно изолировать, а меры, принятые дежурным врачом, признать правильными и оставить его ответственным за дальнейшее их исполнение. Тут доктор Линдер вовсе взбрыкнул и совершил ошибку, для его лет непростительную.

Пылал, пылал внутри, но держался и вдруг наотрез отказался подписать протокол заседания. «Это — не чума, милостивые господа, увольте». А коллеги, причём все как один, его в какой-то мере подчинённые или даже зависимые, — которых он как раз мог уволить с государственного довольствия, пусть и не без труда, — впечатлены таковым демаршем не были, и подписей своих не отозвали, а наоборот, подтвердили поименным голосованием. Тут же документ был запечатан и отослан по инстанции. Спохватился яростный Линдер, да поздно. И решил, что теперь-то уж точно надо стоять на своём, тем более что действительно отнюдь не на всех заболевших виднелись чумные пятна, известные из трудов знающих старинных врачей, и не сгорали пациенты разом в один-два дня, как то опять же из книг хорошо ведомо было уважаемым medicinæ doctōribus.

Речь его коллеги слушали без каких-либо эмоций и не комментировали. Линдер употреблял обидные слова — никто даже головы не поднял. Он процитировал одно из последних распоряжений самого высокого начальства, то самое, о недопустимости паники — ни один затылок не качнулся ему в ответ. Неожиданно Линдер сообразил, что почтенные доктора сейчас больше всего хотят поскорее убраться из заразного госпиталя, оставив скоропалительный диагноз на совести Полонского, а всех больных — на его же, Полонского, ведении. И не смог с ними мысленно не согласиться, а себя не отругать почём зря. Вот куда занёс его глупый гнев на малознающего хвастуна-недотёпу! Пришлось поэтому замолчать и сделать вид, что ничего не произошло. Впрочем, когда госпитальные ворота закрылись за ним, — без скрипа, но с важным треском, за которым послышался звук накладываемого на них изнутри поперечного бревна, — охватило доктора Линдера некоторое успокоение, впервые с начала этого сумасшедшего дня.

Только назавтра опять заволновался доктор: разные ходили по городу слухи, писались бумаги, посылались письма, ставились печати. Ждали особых распоряжений чуть не с самого верха. И вот ещё — лежал в городском управлении подробный трактат, написанный свидетелем недавней эпидемии на Украине, врачевателем опытным, известным и уважаемым во многих сферах. Сия тайна, доступная лишь посвящённым, заслуживала немедленного изучения.

Нехотя и с внутренним трепетом распахнул Линдер опасный труд, но вскоре, не веря своим глазам, начал листать его всё быстрее и быстрее. Настроение его поднималось с каждой секундой, ибо симптомы, описанные почтенным доктором, вовсе не походили на те, что он сам недавно видел в госпитале. Ну, быть может, едва-едва, но никак не более того. Значит, он был прав! Конечно, он был прав! «Перо мне! — вскричал главный доктор города Москвы. — Перо и бумагу, стопку, нет, лучше две!»

Всего за три дня сочинил Линдер подробный мемуар — и представил его в надлежащие инстанции — о том, что чумы никакой в пехотном госпитале нет, а налицо только гнилостная лихорадка, возникшая от пренебрежения чистотой и допуска в больницу посторонних лиц. Этот документ имел в городе вес (читало его и высокое начальство), особенно потому, что за исключением двух-трёх странных случаев, в округе госпиталя заболевших не было. Начальство, впрочем, посылало Линдера в госпиталь ещё раз — проверить выводы мемуара и навести необходимый порядок. Линдер, однако, объяснил, что доктор Полонский обязан со вспышкой допущенной им лихоманки справиться самостоятельно, хотя он, конечно, не прочь оказать посильное вспомоществование мудрым советом.

Так что в воротах госпиталя разожгли большой костёр, после чего доктор Линдер подошёл к нему с внешней стороны и, превозмогая жар, благодушно выслушал доносившийся изнутри яростный (но уже и усталый) рассказ доктора Полонского. Не всё было, конечно, ему ясно, но Линдер непременно кивал в ответ, иногда поворачиваясь в профиль и прикладывая ладонь к уху, и снова кивал, впрочем, устно своего согласия ни с чем не выражая. И даже согласился принять написанный в последние дни отчёт Полонского о симптомах болезни и прочих важнейших подробностях госпитальной эпидемии при условии, что таковой отчёт будет предварительно полит слабым уксусом, а потом прокопчён на его, докторовых, глазах над тем же самым костром. В течение четверти часа, не меньше. После чего честно, в перчатках, принял тетрадь, и положил её в старый походный ларец. Для такого случая и не жалко.

«Коллега, — неразборчиво кричал из-за чёрного дыма Полонский, — коллега, прошу вас дать этой бумаге ход, вы же сами видите, что происходит! Это не лихорадка. Все до одного, почти все заболевшие…» — Линдер успокоительно махал руками. По приезде в управу он лично поставил ларец с отчётом коллеги в один из стенных шкафов в большой приёмной. И зарегистрировал бумагу, как положено, в журнале входящих документов. Конечно, всё по правилам, иначе — подсудное дело. Тем более, свидетели были. И ведь через месяц-другой рассеются миазмы, можно будет перечитать, что он там понаписал, изобретательный такой. Коллега.

И ещё раз приезжал Линдер к госпитальным воротам и услышал, что эпидемия идёт на убыль. Новых случаев уже несколько дней не обнаруживалось, а все ранее заболевшие, как уже сказано выше… Значит, заразного начала, по-научному именуемого контагион, более в наличии не имеется. Quod, что называется, и erat demonstrandum. Говорите, эпидемия — вот вам, милостивые государи, утритесь. Карантин он, однако, в коротком меморандуме на имя городского полицмейстера рекомендовал не снимать. И не сняли.

Последним принял неравный бой с лихоманкой унтер-офицер Худяков, из боевых чуть не самый боевой, прибывший в госпиталь ещё прошлой осенью для лечения ноги, с которой на самом излёте повстречалась турецкая пика, выпавшая из рук убитого кавалериста. Загноилась унтер-офицерская стопа, пришлось делать резекцию. Но вроде обошлось, уже на поправку шёл Худяков и неплохо должен был шагать по бренной земле, почти не прихрамывая. Уберегла его пресвятая Богородица. И пенсия была инвалиду положена знатная, и медаль выправлена. К родным он собирался на зиму, в Пензенскую губернию, думал даже невесту себе там приискать, может, и из девиц — совсем не старый он был мужчина, видом твёрдый. Знал унтер-офицер, что счастливый билет вытянул и церковь посещал неукоснительно, его батюшка остальным калекам в пример ставил.

Ох, как кричал Худяков, когда взяла его зараза за причинное место, когда распухло оно с английское яблоко. Чуть спустя за шею схватила злодейка, и утратил унтер-офицер голос, только мычал прерывисто, а уж как под руки залезла, то даже загребать ими перестал, только дёргался и катался из стороны в сторону.

И больше в пехотном госпитале никто не умер.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.