Михаил Ермолаев, Тамара Львова: Три главы, в книгу об Арктике не предназначенные. Из воспоминаний М.М. Ермолаева. Продолжение

Loading

Лицо следователя менялось на глазах: из симпатичного, растерянного становилось каменным, непроницаемым, неподвижным, не лицо — маска. — «Сейчас вас отведут в другую камеру, вы подумаете и чистосердечно признаетесь, какая иностранная разведка вас завербовала, нам это доподлинно известно»…

Три главы, в книгу об Арктике не предназначенные

Из воспоминаний М.М. Ермолаева

Михаил Ермолаев, Тамара Львова

При творческом участии Владимира Фрумкина
Продолжение. Начало
М.М. Ермолаев, 1950-е годы

Т.Л.

На обложке «Воспоминаний» — имя автора: Михаил Ермолаев. На титульном листе под ним, в скобках, «в соавторстве с Тамарой Львовой». Это придумала я через годы после его ухода, когда готовила книгу к изданию: он настаивал на двух «равноправных» авторах. Мне казалось это несправедливым — это ЕГО, М.М.Е. воспоминания, я — только помощница! Но одна глава, самая последняя, та, которую вам предстоит прочесть — исключение: не было бы меня, ее бы не увидели…

Мы были много лет знакомы, дружили, чрезвычайно друг другу симпатизировали: Михаил Михайлович – все 8 лет бессменный Председатель Коллегии Справедливости нашей ТВ передачи «Турнир СК» — много рассказывал мне — а рассказчик он был замечательный! — о своих полярных экспедициях, о студентах своего геофака в Ленинграде и Калининграде, которых, как и наших «турнирных детей», любил и пестовал. Научные труды свои дарил, на пианино играл, стихи читал, но — никогда, ни слова о долгих, мучительных 17-ти лагерных годах! Я и понятия о них не имела, узнала стороной, случайно…

Утверждаю — не он один: мне пришлось не раз брать для газет и радио интервью у ВЕРНУВШИХСЯ ОТТУДА — все они, не знаю почему, не любили говорить об этом, замолкали, как только спрашивала. Мне пришлось уговаривать М.М. Просить! Умолять! Горжусь, что сумела — вам судить: стоили нам эти страницы таких трудов и волнений? Если совсем по совести, дочь М.М., Елена Михайловна, до сих пор «не простила»: говорит, что не хотел он об этом, что я «настаивала», «давила», «насиловала»! Но и другое, поверьте, — правда: он очень скоро увлекся, ждал меня, к нашей встрече набрасывал заготовки, словом — ХОТЕЛ, ОЧЕНЬ ХОТЕЛ РАССКАЗАТЬ. Что у нас получилось, повторяю, судить вам.

(Прошу извинить: в этой главе вы почти не найдете снимков, так украшавших две предыдущие, во всяком случае, фотографий автора «Воспоминаний» в ней нет — не пришлось ему позировать фотографам в «местах, не столь отдаленных».)

Итак…

III
МОИ ЛАГЕРНЫЕ ГОДЫ

Ночь 6 июля 1938 года. Мы — это я, моя жена Мария Эммануиловна, старший сын, шестилетний Алеша, и младший, совсем крохотный, год и пять месяцев, Миша. В каждом поколении нашей семьи, такая уж традиция, непременно есть Михаил Михайлович, вот и Мишин старший сын — тоже Миша, а недавно Миша-внук женился и обещал мне назвать своего первенца тоже Мишей… (Миша, правнук, родился в 1988 г. — Т.Л.).

Но вернемся к той незабываемой ночи. Итак, мы мирно спали. Около двух часов нас разбудил резкий внезапный звонок. Мы с женой вскочили, как по команде, посмотрели друга на друга, и одна мысль — я понял это по выражению ужаса на ее лице — пронзила нас: они! Да и, собственно, кто еще мог прийти в эту пору? Мы жили в доме, населенном в основном сотрудниками Ленинградского исполкома, с «примесью» научной интеллигенции, в частности, сотрудниками нашего института, полярниками. В том же доме жил и муж моей старшей сестры с семьей — Рудольф Лазаревич Самойлович. Я тогда еще был молодым ученым, хотя участвовал во многих экспедициях и зимовках в Арктике, Самойлович же — знаменитый полярник, исследователь, «крестный отец» первого поколения советских полярников, «дошмидтовского периода», создатель в 1925 году Арктического института, вначале скромного института по изучению Севера ВСНХ СССР, потом Всесоюзного арктического, потом Арктического и антарктического института. Что же касается меня, он был моим Учителем и кумиром, единственным «виновником» всей моей арктической судьбы: я начал у него юнгой на парусно-моторном судне «Эльдинг» в 1925 году и вырос до руководителя арктической экспедиции и зимовки Международного полярного года в 1932-м.

Дом наш, бывшего страхового общества «Россия», построенный в начале века тремя братьями Бенуа, архитектором, инженером и художником, находился на Петроградской стороне и был известен как дом № 26/28 Каменноостровского проспекта. Он занимал целый квартал с многочисленными подъездами и тремя роскошными фасадами, а выходил, кроме Каменноостровского проспекта, на улицы Пушкарскую, 59 и Кронверкскую, 23. Население этого дома-города было что-то около трех тысяч человек. И вот с некоторых пор повадились к нам незваные гости, покидавшие дом с одним из хозяев, а иногда и целой семьей — тогда на дверях квартиры появлялись две сургучные печати.

Месяца за два до описываемой ночи, по-моему, в мае, взяли Рудольфа Лазаревича Самойловича, правда, не из нашего дома, а из кавказского санатория, куда он был направлен «для поправки здоровья» после тяжелой зимовки, которую он возглавлял. Это была печально знаменитая зимовка: по вине руководства Главсевморпути — возглавлял его О.Ю.Шмидт — был заморожен весь наш арктический флот, включая самый мощный ледокол «Красин», всего 27 кораблей (подробно об этом в предыдущей главе — Т.Л.). Предстояла тяжелая вынужденная зимовка без каких-либо возможностей активного движения до начала следующей навигации. По существу, речь шла о спасении всего нашего полярного флота, о выводе его из тяжелых льдов — это и было поручено Самойловичу. И вот после того, как полгода спустя после начала дрейфа, в апреле 1938 года, удалось вывезти на самолетах всех пассажиров и значительную часть команды, Самойлович и был направлен в один из лучших черноморских санаториев на Кавказе. Оттуда он уже никогда не вернулся. Ни его семья, моя сестра Елена Михайловна и их дети, Володя и Наташа, ни мы, родные, друзья, сослуживцы, никогда его уже не увидели… Хочу напомнить, что в 1928 году Р. Л. Самойлович был начальником экспедиции по спасению потерпевшего в Арктике аварию крупнейшего итальянского дирижабля «Италия», совершавшего впервые в истории полет к Северному полюсу под командованием известного во всем мире конструктора дирижаблей Умберто Нобиле. Тогда страна встречала Р.Л.Самойловича восторженно, как народного героя, прославившего мощь, мужество и благородство молодой советской державы…

И вот Р.Л. исчез. Исчез безвозвратно. И с этого дня мы начали ждать, обреченно ожидая своего часа. Мы понимали, что это неизбежно, ибо я был связан с Учителем самыми наитеснейшими узами: родственными, дружескими, общностью научных и служебных интересов.

…Я пошел открывать. Вошли трое, один из них — в военном, двое — в штатском. Вежливо спросили меня и тут же, у двери, предъявили мне ордер на арест, номер ордера отпечатался в памяти — 65861. Увели меня очень быстро. Может быть, именно потому, что ожидание было столь долгим и мучительным, я испытал даже некоторое чувство облегчения от наступившей определенности. Мое спокойствие, более того, какая-то легкость, шутливость поведения привели, вероятно, к запомнившемуся замечанию военного: «В жизни не видел такого веселого ареста». На жену я старался не смотреть, думаю, мне очень помогло, что она держалась молодцом. А дети не проснулись…

Уже потом я узнал, что после нашего ухода был обыск, длившийся несколько часов и, конечно, не давший никаких результатов. Взяли, правда, все для себя непонятное, например, почти готовую мою докторскую диссертацию, так и канувшую в Лету: она была уничтожена, как мне потом объяснили, как материал, «не относящийся к делу». Замечу, что докторскую диссертацию я защитил через много лет, совсем на другую тему. (Чтобы к этому не возвращаться… Тема той, уничтоженной в 1938-м году, канувшей в Лету диссертации: «Оледенение Новой Земли». Доктором геолого-минералогических наук М.М.Ермолаев стал только в 1965-м — Т.Л.)

Сейчас многие об этом пишут… Что я могу добавить к тому, что уже рассказали другие? Или дорого каждое свидетельство человека моего, уходящего, поколения? Я постараюсь помочь читателю более живо представить себе самую методику того, что называлось «обработкой», что приводило к получению «материала желаемого содержания».

Видел я там разных людей. Были такие, и не так уж мало, кто давал «показания» сразу же, добровольно и даже с удовольствием, считая это своим общественным долгом. Были другие — от непреодолимого, сжимающего горло страха за своих близких, за собственную жизнь, страха зайца, брошенного в клетку волка — говорившие и подписывавшие все, что им скажут. Пусть те, кто там не был, бросят в них камень. Я их жалею… Были герои. Я встретил их мало, но встретил. Назову одного. Бориса Борисовича Полынова, который выдержал немыслимые, изуверские испытания, но не подписал никаких показаний, не признал за собой никакой вины. Я знал его еще до революции, военным, драгунским офицером, когда он приходил в дом моего отца, а потом — знаменитым ученым, академиком, одним из создателей русской школы почвоведения. Но о встрече с ним позже…

О себе. Предупреждаю заранее. Я полностью «обработки» не выдержал, как и абсолютное большинство безвинно схваченных людей. Но, смею утверждать, что в этом большинстве отношусь к нехудшей части. Мне удалось, к счастью, то, что сумели далеко не все и что обошлось мне не так уж дешево: удержаться в рамках самооговора, т. е. не вовлечь в мое «дело» никаких других — ни одного — его мифических участников. (Уже позднее, в сентябре 1940 года, М. М.Ермолаев отказался дать показания против группы геологов — Т.Л.).

Но начну сначала… Привезли меня во внутреннюю тюрьму на Шпалерной. Как сейчас помню момент моего прихода в камеру № 14. В табличке на двери, висевшей здесь с предреволюционных времен — в слове «следствием» была буква «ъ», — указывалось, что эта камера предназначалась для содержания под следствием 10 уголовных преступников. Я вошел в нее… 65-ым.

Большой дом, хорошо известный всем ленинградцам… Одним фасадом он выходит на Литейный

Вам покажется это невероятным, но это так. Более того. В заданном объеме, примерно 7×7, высота — 5, т.е. 245 м3, умудрялись вмещать бесконечное, казалось бы, количество новоприбывающих; на моей памяти оно доходило до ста и более человек. Как это удавалось?.. Хвала русской смекалке! Нужно сказать, что камера представляла собой интересное и достаточно сложное инженерное сооружение, созданное творческой фантазией самих ее обитателей, причем, делали они это увлеченно и даже с энтузиазмом: ведь здесь всегда находилось «энное» количество инженеров, архитекторов, строителей, жаждавших дела… даже против себя самих. Они-то и сумели совершить невозможное…

Попробую описать камеру, как ее помню. Она представляла собой нечто вроде огромной лестницы с широченными ступенями, сооруженной из рядов бревен, располагавшихся перпендикулярно к одной из стен и положенных на них толстых досок. Получилось несколько, кажется, семь этажей, сужающихся при подъеме от этажа к этажу. На этих этажах-ступенях размещались «спальные места». Часть людей отдыхала, занимая их, остальные в это время «гуляли», циркулируя на оставшемся пятачке пола, время от времени сменяясь. Наверху были наихудшие места: и по духоте немыслимой, и по неудобству залезания. Внизу — шум и запахи. Лучшими считались «средние этажи»: третий-четвертый. Здесь было и наибольшее количество воздуха, и менее насыщен он испарениями, и поспокойнее. Новичков устраивали наверху, затем внизу и только потом, по мере смены населения камеры, они занимали наиболее «престижные» места. Вот так и удавалось многократно превысить царские тюремные нормы!

Мне, естественно, пришлось пройти эту «лестницу» с самого верха, затем снизу, до средних, самых привилегированных мест. Для такого «путешествия» требовалось, примерно, дней 12: одних уводили, других приводили — население камеры сменялось быстро. Хочу заметить, что если удалось столь остроумным способом преодолеть пространство, то относительно объема этого не скажешь: воздуха катастрофически не хватало. Меня прямо ударила духота, когда я вошел в камеру. Два огромных окна, забранных в решетки, выходили во внутренний тюремный двор, на юг — в них прямо смотрело июльское солнце — температура 30-35°, не ниже. А запахи — удушающие! При такой жаре и духоте стесняла всякая одежда, и обитатели камеры были в одном белье: кальсонах и рубашках. Первое впечатление, что ты попал в баню, вернее, в предбанник. Особенно тяжкой была первая ночь на самом верхнем «этаже»: окна на ночь закрывали плотно, и жара, духота и ароматы испарений обитателей камеры буквально душили.

Но до ночи у меня еще была встреча. В третьем ряду «этажерки» я увидел человека, который внимательно смотрел на меня, потом кивнул, как знакомому. Выражение его лица было горестным и странным. Да, да, мы знали друг друга в лучшие времена, но я не мог вспомнить, кто это. Вероятно, ему удалось сразу узнать меня, потому что я был еще «свежим», «необработанным», да и был значительно моложе его. А он, он изменился до неузнаваемости. Даже когда мы чуть позже встретились лицом к лицу «на прогулке» перед «этажеркой» и он знакомым голосом — таким знакомым! — обратился ко мне: «Миша, с огорчением вижу вас здесь!» — я и тогда его не узнал. А потом узнал, конечно, и пришел в ужас! Это был известный ученый, геохимик и минералог-почвовед академик Борис Борисович Полынов. Всемирно известный! Был он уже старый человек, лет 70, но я его знал подчеркнуто элегантным — настоящий кавалергард старого времени. А тут он стоял передо мной — глубокий старик, обросший, совершенно седой, с ввалившимися щеками и… в нижнем белье. Я смотрел на него в каком-то оцепенении…

— Вы, Вы, Борис Борисович? Как это может быть?..

Он улыбнулся горько:

— А Вы?.. Почему здесь Вы?.. Ну да, я понимаю, — прочитал он мои мысли. — Вы по ошибке… А Самойлович, Ваш родственник, тоже, конечно, по ошибке?.. А вон, на вторых нарах человек, видите?.. Узнаете?.. Нет?.. Присмотритесь… Вы хорошо его знаете… Член-кор. Академии… Профессор Генко… Спросите его, почему он здесь… И он вам тоже скажет, что по ошибке…

Я посмотрел на вторые нары… Да, да, профессор Генко, филолог… Академик Полынов и профессор Генко… Оба для меня — воплощение порядочности, кристальной чистоты… Всемирно известные знаменитости, наша гордость… Это не укладывалось в сознании. Кажется, я был уже готов ко всему… Арест Рудольфа Лазаревича… Опечатанные двери квартир в нашем доме… Томительные ночи ожидания… Лицо жены в момент расставания… Безмятежно спящие мальчуганы — мои сыновья… И все-таки — о, таинственные, неразгаданные глубины человеческой психики! Они сразу начинают вырабатывать некое защитное вещество, так же, как это бывает у онкологического больного после рокового приговора, — все-таки билась во мне, билась надежда: Рудольфа Лазаревича взяли по ошибке, а меня уже вдогонку, для проверки, перестраховались на всякий случай… Я пристально смотрел на второй ярус «этажерки» — в застывшее, неподвижное лицо профессора Генко и почему-то видел его шагающим по длинному университетскому коридору, респектабельного, почти недосягаемого, а откуда-то издалека доносился голос Полынова: «Приглядитесь внимательнее к здешнему населению. Вы встретите еще немало своих знакомых, наших общих знакомых. Никакое ученое звание, ни мировое признание не защитят вас от дьявольской мясорубки… Скорее наоборот… И виноваты они не более, чем мы с вами. Научитесь ничему не удивляться и терпеть, терпеть и терпеть до самого конца. Для этого нужно большое мужество»…

Рядом со мной раздался истерический голос: «Прекратите контрреволюционную агитацию! Прекратите клевету! О себе я знаю: это ошибка, меня отпустят после первого допроса… А другие виноваты… Обострение классовой борьбы… Провокации… Конечно, могут быть ошибки… Но разберутся… Разберутся…»

Реакцию на эту истерику трудно себе представить. Все ярусы нашей камеры-этажерки грохотали от смеха, горького смеха… А Борис Борисович улыбался грустно:

— Вот видите, Мишенька, нужно иметь смелость смотреть правде в глаза. И к вам это придет… Иначе — плохо…

Я благословляю судьбу, пославшую мне в первый же тюремный день встречу с академиком Полыновым. (Я уже писал о нем — о том, что считаю его героем…) Он помог мне неоценимо, низко кланяюсь ему, до последнего часа своего буду его помнить…

Ничего почти больше не осталось в памяти от пребывания в камере № 14, кроме двойного давящего кошмара: духоты и ежесекундного ожидания допроса — время тянулось бесконечно, и я не могу сейчас с полной определенностью сказать, сколько прошло дней до того, как открылась дверь и прогремело: «Ермолаева — на допрос!» Может быть, две недели всего, а может быть — два месяца: во всяком случае, я уже занимал тогда «литерное место» на этажерке (на первый допрос М.М.Ермолаев был вызван 14 августа 1938 года, т.е. почти через 1,5 месяца! — Т.Л.).

За мной пришли два сотрудника и отвели меня в главное здание Большого дома.

Следователь, молодой еще, примерно моих лет человек, с приятным, я бы сказал, лицом, кинул на меня вначале безразличный, «служебный» взгляд, потом пробежал глазами открытую папку, очевидно, мое «дело», а затем… затем я совершенно ясно увидел, что лицо его принимает иное, удивленное, растерянное и потому человеческое выражение. И прозвучала фраза, которую бы он, конечно, в другом состоянии никогда не сказал:

— Как вы сюда попали?!

Я был поражен и пролепетал что-то вроде того, что ожидал от него объяснения, почему я сюда попал, что очень надеялся узнать это и рад, что, наконец, меня пригласили к нему…

Следователь снова посмотрел на меня пристально и задумчиво и начал, на этот раз внимательно, читать лежащую перед ним бумагу. Затем как-то неуверенно задал мне несколько наводящих вопросов и спросил о людях, которых я вообще не знал. К моему удивлению, имени Рудольфа Лазаревича Самойловича он не назвал! А я-то ведь был уверен, что взяли меня как его родственника, сотрудника и ученика. Словом, не знаю, кто был более растерян, я ли, которого допрашивали, или он, который допрашивал меня. И снова я поймал удивленный и недоверчивый взгляд…

— Как Ваше имя?

— Михаил Михайлович Ермолаев, — отвечаю я.

— А год Вашего рождения?

— 1905, — говорю без запинки…

В нем, очевидно, борются два желания: одно — по существу дела, второе — как это существо скрыть… Побеждает первое.

— А здесь — 1890… Значит… ему сейчас 48… А вам — 33…

— 33, — подтверждаю я…

Возможно, после пребывания на здешнем «курорте», я уже не выглядел так молодо, как привык всегда слышать об этом: мне давали перед арестом не больше 25, но и на 48 вроде бы еще не тянул… Наконец-то я понял: меня несомненно с кем-то спутали. Рудольф Лазаревич тут совершенно ни при чем! Два месяца (или две недели?) я, оказывается, сидел «зря»!..

Счастью моему нет предела. Я вздыхаю облегченно, я уже чувствую себя на свободе и ожидаю извинений от своего собеседника. Я уже начинаю — о, святая наивность! — жалеть его: такой «прокол»… Милый мой Борис Борисович! Сейчас я расскажу вам, что в моем случае, пусть одном-единственном, Вы оказались не правы: меня взяли по ошибке и сейчас выпустят! К сожалению, я не знаю, что «мой случай» тоже предусмотрен. И результат его отнюдь не извинения и свобода, а… сочинение нового дела… из ничего. Отсюда не отпускают!

Лицо следователя менялось на глазах: из симпатичного, растерянного становилось каменным, непроницаемым, неподвижным, не лицо — маска.

— Сейчас вас отведут в другую камеру, вы подумаете и чистосердечно признаетесь, какая иностранная разведка вас завербовала, нам это доподлинно известно…

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Михаил Ермолаев, Тамара Львова: Три главы, в книгу об Арктике не предназначенные. Из воспоминаний М.М. Ермолаева. Продолжение

  1. Уважаемый Леонид Борисович! Кое-что о Н.Н. Урванцеве Вы, надеюсь, прочитаете в ПРОДОЛЖЕНИИ этой главы: он был «однодельцем» М.М. Ермолаева. Их и судили вместе. Увидите и текст ПРИГОВОРА обоим…
    Т.Л.

  2. Ждёт своего часа сага об открывателе Норильска питерском геологе Урванцеве .

Добавить комментарий для Шейнин Леонид Борисович Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.