Ефим Гаммер: Эмигранты зыбучего времени (главы из романа)

Loading

Режим я, понятно, не соблюдал. Мой ежедневно рацион — с десяток чашек кофе, три пачки сигарет, сто-двести граммов коньяка. Словом, я был по уши погружен во все прелести творческой жизни, не замечая, что превращаю себя в живой труп. Дальше так продолжаться не должно было…

Эмигранты зыбучего времени

(главы из романа)

Ефим Гаммер

Продолжение. Начало

8

Куда ведет странника в полдень дорога?

Дорога ведет в Альпы, из Шамбери в Женеву.

Дави на педаль газа, крути баранку, глазей по сторонам, пока не утомишься.

Ближе к вечеру я утомился. И было от чего…

Говорят, умный в гору не пойдет, умный гору обойдет. Я не хотел быть умнее других и вот вяжу петли на заоблачном шоссе. Сумерки. Горизонт закрыт. Мотор надрывается.

На обочине вырисовывается альпийский отель «Карьер» — пристанище, громыхающее поддатой компанией. В вестибюле никого. В баре полно. И хозяева там, и гости. Милое зрелище.

Старик с лицом Жана Габена сидит в углу за стаканом. Посасывает винцо, степенно беседует с приятелями. Тут все приятели, все жители окрестных деревень. Съезжаются вечерком к своему культурному очагу и делятся новостями.

Я заказал себе кофе с коньяком и комнату. Принесли кофе. Принесли коньяк. Сижу себе спокойненько, размышляю. Под рюмку «Курвуазье» и под сигарету «Тайм» это хорошо получается. И невольно — нет, не своими размышлениями, а своим видом привлекаю внимание окружающих.

Атмосфера этого высокогорного кабачка напоминает мне тирольскую пивнушку времен первого моего заграничного путешествия в 1986 году. В той пивнушке я небрежно бросил официанту: «бир», по-немецки пиво. Слово это производное от ивритского «бира», что тоже означает пиво. Потому и далось мне легко, просто-напросто само соскочило с зубов. Заказ, естественно, самый обычный для тамошнего разносчика слабоалкогольных напитков. Естественно, он был мгновенно понят и принят к исполнению. И мне, естественно, незамедлительно приносит кружку пива. Но емкость кружки была для меня не естественной, крупная емкость, в локоть величиной, а диаметром с эйнштейновскую голову. Что на это скажешь? «Гуд!» — да и только. Стал я пить. Пью-пью — дна не вижу. Но вижу: приглядываются ко мне бочкоподобные граждане-тирольцы, в коротких, до колен, штанишках и зеленых шляпах с птичьими перьями. Пью-пью, допиваю — приближаюсь ко дну. Вижу: люди придвигают ко мне стулья. И под предлогом того, что принимают за своего, давай «шпрехать» с наступательным вопросом в голосе: кто я такой, пьющий пиво до дна? И откуда взялся на их вершине европейского мира? И как, при незначительном своем росте метр шестьдесят три и без приметного невооруженным глазом брюхала, выхожу на поединок с их пивной бадьей?

Как? А так! И я плеснул в себя остатки, которые сладки.

Язык тирольцев ближе к идишу, чем я мог предположить. Идиш я более-менее понимаю, но говорить на нем не умею. Растолковать моим общительным соседям, что я старый боксер, умелый сгонщик веса, я не мог. А то сказал бы им, что, сгоняя вес, ничего не ел, допустим, неделю, а емкости свои, для иллюзии сытости, наполнял водой. А перед взвешиванием успешно изгонял ее из тренированного организма веками проверенным способом. Но всего этого я не мог им выложить даже при большом желании. Поэтому и воспользовался своей палочкой-выручалочкой, которая почему-то безотказно действовала на всех европейских просторах:

— Их бин официр, — сказал я.

— О! Гут-гут! Официр!

Для немцев офицер — это лицо, не просто требующее уважения. Для них офицер — это, скажем — не ошибемся, человек высшего порядка. Он способен на всё! И роту поднять в атаку. И весь персонал публичного дома положить по стойке «смирно». А в отношении выпивки с офицером вообще никто не в силах сравниться, разве что русский солдат. Кстати о птичках, я как раз и был в прошлом «русский» солдат — 1-я гвардейская танковая дивизия, калининградская спортрота. В данный момент меня, в связи с репатриацией в Израиль, перевели в другую армию, которая называется ЦАХАЛ. Но и в еврейской армии я был столь же умело пьющий, без выпадения в бессознанку, «русский» солдат, как и большинство моих товарищей по оружию.

Однако как растолковать все это немцам? На пальцах? Но пальцев всего десять, а слов понадобится не меньше, чем патронов в пулеметной ленте.

— И какой же ты армии офицер? — донимают меня завсегдатаи тирольского пивного заведения.

Подбираю обойму слов из всех известных понемногу языков. И — вперед:

— Их бин официр фром цава (армия, иврит) Исраэль.

— О! Майн гот! — выводят с восторгом. — Исраэль! Исраэль! Даян! Шарон! Голда Меир!

— Исраэль! Исраэль! Ам Исраэль хай! (Народ Израиля жив!) — подключаю я к разномастному хору и припев знаменитой песни, звучащей по Евровиденью и на эстрадах всего мира.

— Хай! Хай! Хайль! — поддерживают меня немцы. И начинают со знанием дела «шпрехать» на полупонятном тирольском наречии об израильской армии и, к месту или нет, всовывают в накопленные познания любимое с давних времен словечко «блицкриг».

Слово за слово, руки на плечи соседу, и раскачались — в песню:

Марширен, марширен, марширен,
Зольдатен унд официрен.

Песню эту я запомнил еще с середины шестидесятых годов, когда служил в советской армии. Нас, новобранцев спортроты, выстроили на плацу.

— Равняйсь! Смирно! Напра-во! Правое плечо вперед, шагом марш!

Старшина скомандовал:

— Запевай!

И «русские» солдаты запели немецкую песню. Все они, как и я, были из Прибалтики — латыши, литовцы, эстонцы. Советскую власть они мало любили. Так же мало любили советские песни. А вот немецкие…

Тирольцы напомнили мне солдатскую юность, когда в расположении советской гвардейской дивизии по плацу бывшего прусского города Кенигсберга разносилась немецкая военная песня.

Вот теперь и перенесемся снова из горной тирольский деревушки в альпийский отель «Карьер». И поясним: воспоминания о той встрече и подтолкнули меня к рюмочке коньяка. Думал, старички подсядут ко мне, «пошпрехаем» кто на каком умеет. Но то ли времена изменились, то ли отношение к израильской армии, то ли просто иная формация культуры.

Однако спустя пять минут ситуация с их культурой вполне разъяснилась. Переместились они все за другой столик, сервированный хозяйкой гостиницы — дочкой, по всем внешним признакам, пожилого человека, похожего на Жана Габена. Ужин у них, видать по всему, семейный, праздничный. На столе много всякого. Трескают старички угощение, пьют вино стаканами. И повышение холестерина в крови их не волнует. И о возможности получения белой горячки не держат никаких соображений. Пьют себе вино да трескают угощение. Благодать! А у стойки мальчишечка лет тринадцати наливает в стопарик мужичку лет под пятьдесят, внешне ни дать ни взять охотнику. И ружье при нем. И патронташ при нем. И шляпа с птичьими перьями. Да и о сапогах не забыл: при нем сапоги — не простые, а брезентовые, непромокаемые. Стоит же он здесь, у прилавка, если по красной физиономии судить, наверное, с самого утра. И пьет себе попивает. Такая у человека охота — выпить. Что он жене скажет, когда вернется, не знаю. Но и зачем мне это знать? Ему хорошо — и ладно!

Стало мне тоже спокойно на душе. Главное, подумал, теперь в койку, а потом… Потом — суп с котом. Во всяком случае, потом погоню с альпийского перевала вниз и уже не полезу в горы, куда умный не пойдет.

9

Утром рванул в Швейцарию. Решил отовариться в приграничном городке. У дороги магазинчик. Зашел. Осмотрелся. Удивился. Всё есть — вина нет. Как это нет вина на французском прилавке? Но на нет и суда нет. Зато в наличии маслины, черные и зеленые. В банках. И на развес — в бочке. Почти как в Израиле — загляденье да и только! Купил черных, купил зеленых. Купил хлеб, колбасу. Пару банок консервов тоже купил. И тут вижу: по-арабски на них написано. Ах, сознаю — попал в арабскую торговую точку, вот поэтому и вина не видать на полках.

Расплатился чин по чину.

— Мерси, мадам.

— Мерси, месье.

Вышел к машине. Стоит себе мой «Ситроенчик» на берегу озера, а вокруг утки. Тысячи… На воде, на бережку. Вот где раздолье для виденного давеча охотника-алкоголика. Но где он, туда утки и на выстрел не подлетают. А где я, их бессчетное количество — хоть корми их с ладони булкой. И что мне? — покормил!

Сытые утки высвободили мне дорогу. Спасибо, птички, я поехал. Прощай, Франция, здравствуй, Швейцария!

Покатил я к границе. Еду-еду, вроде бы уже и Швейцария подо мной. Но толком ничего не пойму. Мне без шлагбаума не разобраться в этой их европейской географии. Полагаюсь на колеса. И не ошибся и на сей раз. Вывезли меня колеса к швейцарскому пограничнику, добротному крепышу с румяной физией.

— Паспорт!

— Паспорт? Плиз-бонжур.

Дальше не кумекаю в его указаниях. Но интуитивно догадываюсь.

— Выйти из машины. Открыть багажник.

Вышел. Открыл.

— Везете что-нибудь «такое-этакое»?

«Этакое»… Должно быть, наркотики, оружие, лишние, облагаемые налогом литры сорокаградусного вина, уворованные из музея ценности.

По моему внешнему виду этот проницательный пограничник понял всё. Всучил мне карту Швейцарии и шариковой ручкой начертал на ней, как добраться до Женевы, экономя бензин.

В Женеве было воскресенье. Шел мелкий дождь. Банки закрыты. Люди гуляют под зонтиком. Мне же даже приткнуться негде. Везде платные стоянки. А разменной мелочи нет. Так что пришлось вспомнить одесское присловье, сочиненное моим папой Ароном: «Без денег ты не человек, даже если сегодня хорошо выглядишь». Нажал на газ и — по указательным знакам.

Адью, родина Вильгельма Телля!

Бонжур, пристанище Бунина и Шагала!

Бонжур, Ницца! И серебряная медаль, дожидающаяся меня на международной выставке художников!

10

Отступление в эпистолярный жанр — письмо маме и папе Риве и Арону в Кирьят Гат.

Мама! Что тебе сказать за Ниццу? Это — город. Почти такой же по габаритам, как Одесса. Насчитывает 400 тысяч душ постоянного населения, при наличии миллионного десанта из курортников, приехавших на променад. Но какой город лучше, не знаю. По Одессе шастал три дня — не разобрался. В Ницце тоже выставлялся всего три дня. И опять не разобрался. Но все же кое-что увидел и посмотрел. С горы в бинокль увидел, что Ницца расположена на лазурном берегу Франции, в небольшой по размеру бухте. Здесь, посмотрел воочию, ходя ножками по мостовой, много ресторанчиков. Один называется очень уж ностальгически «Лаванда». Если не ошибаюсь, в Одессе продавали одеколон «Лаванда», которым местные эстеты брызгали себе на лицо, а неместные — в горло, чтобы унять похмелье. Здесь, в Ницце, «Лаванда» не для принятия внутрь. Здесь в «Лаванде» тебя принимают, как заезжего принца. И несут, несут на подносах. Что? Сообщаю: омары, креветки, крабы, мидии, лангусты. Ну, как, стоило ехать в Ниццу за серебряной медалью с выставки?

Нет, мама, не подумай, что медаль эту я купил на местном толчке под видом шикарного сувенира. Этой медалью меня наградили за мои графические работы из цикла «Иерусалимские фантазии», выставленные среди сотен других — из США и Канады, Италии и Франции, Германии и Голландии, Индии и Китая. Российских коллег не встретил на вернисаже. Хотя в Ницце очень любят русское искусство. И еврейское, замечу, тоже. Тут есть музей Марка Шагала, в котором представлены его витражи.

В 1987 году моя графика выставлялась рядом с шагаловским гобеленом, подаренным им нашей стране. Было это в Иерусалиме — в израильском парламенте Кнессете, где проходила первая, историческая, стало быть, мама, выставка художников-репатриантов.

Сегодня мои работы экспонируются в Ницце — во Дворце культуры и спорта, рядом с музеем Шагала.

Да будет тебе известно, мама, Шагал с 1950 года жил в самой близости от собственного музея, в городке Ванс, на том же юге Франции, где и я сейчас нахожусь. И дожил, можно сказать, почти до ста лет, чего и тебе желаю.

А сейчас передай письмо папе. У меня есть что и ему сообщить.

Папа, помнишь? В детстве, когда я читал книгу Бунина, ты говорил мне, что ходил с ним, Иваном Алексеевичем, по одним улицам в Одессе. Было это в девятнадцатом году.

— Бунин был совсем взрослый и знаменитый, — говорил ты, — и ходил напротив моего дома по той улице, что вела в гостиницу и ресторан. А я был совсем еще маленький, — говорил ты, — и отирал клешами тротуар в обратную от Бунина сторону, так как мне надо было поспеть в хедер — еврейскую школу для начинающих. Бунин писал «Окаянные дни» в Одессе, — продолжал ты говорить, — а я в Одессе примерял на себе эти дни окаянные: по росту ли? тут не жмут? там не тянут? И убедился, сшиты они на вырост. До скончания века. А если и на размер меньше, то ничего: голову отсечешь, и в самый раз покажутся.

— Папа, — поинтересовался я. — По твоему рассказу выходит, что все люди после примерки оставались без голов?

— С головой, сынок, не придумаешь, что при нашей бедности по части питания и одежды, но при наличии воровства и хамства можно коммунизм построить за двадцать лет.

— А за сколько можно?

Папа, ты тогда промолчал. Слишком для тебя был неожиданным переход из голодного девятнадцатого года к хрущевским утопиям шестидесятого. Ты близоруко сощурился, подняв на меня глаза. И, казалось бы, взглянул в день сегодняшний из своего детства, из того, памятного всей еврейской (и не только еврейской) Одессе октября 1919 года, когда в городской газете «Южное Слово» были опубликованы заметки Ивана Алексеевича Бунина.

«Опять еврейские погромы, — писал он. — До революции они были редким, исключительным явлением. За последние два года они стали явлением действительно бытовым, чуть не ежедневным. Это нестерпимо. Жить в вечной зависимости от гнева или милости разнузданного человека-зверя, человека-скота, жить в вечном страхе за свой приют, за свою честь, за свою собственную жизнь и за честь и жизнь своих родных, близких. Жить в атмосфере вечно висящей в воздухе смертельной беды, кровной обиды, ограбления, погибать без защиты, без вины, по прихоти негодяя, разбойника — это несказанный ужас, это мы все — уже третий год переживающие «великую русскую революцию» — должны хорошо понимать теперь. И наш общий долг без конца восставать против всего этого, — без конца говорить то, что известно каждому мало-мальски здравому человеку и что все-таки нуждается в постоянном напоминании. Да, пора одуматься подстрекателям на убийство и справа и слева, революционерам и русским и еврейским, всем тем, кто уже так давно, не договаривая и договаривая, призывает к вражде, к злобе, ко всякого рода схваткам, приглашает «в борьбе обрести право свое» или откровенно ревет на всех перекрестках: «смерть; смерть!» — неустанно будя в народе зверя, натравливая человека на человека, класс на класс, выкидывая всяческие красные знамена или черные хоругви с изображением белых черепов».

Папа! В девятнадцатом году ты ходил в Одессе по одним улицам с Буниным. Сегодня я хожу в Ницце по улицам, несущим память о нем. Вот дневниковые записи 1943 года, которые он вел в Грассе, поблизости от Ниццы, где прожил на вилле с Верой Николаевной и Галей, женой и любовницей, с 1922 по 1945 год.

10.XII. Пятница.

10 лет тому назад стал в этот вечер почти миллионером. Банкет, Кронпринц, Ингрид. Нынче у нас за обедом голые щи и по 3 вареных картошки. Зато завтракали у Клягина — жито, рис, все плавает в жиру.

Взята Знаменка.

18.XII. Суббота.

Прекрасная погода.

Все думаю о краткости и ужасах жизни.

Слушал радио — Прованс, музыка и пение — девушки — и опять: как скоро пройдет их молодость, начнется увядание, болезни, потом старость, смерть… До чего несчастны люди! И никто еще до сих пор не написал этого как следует!

11

В эти минуты, когда я мчусь по прямой из Ниццы в Монако, полагая, что серебряную медаль, в отсутствие денег, можно выставить в Монте-Карло — рулеточном раю — на кон, мой радиоприемник, настроенный на волну «Голоса Израиля», доносит горестное известие. Террористы убили Марка Блюма, отца четырнадцати детей, моего знакомого из Риги. В Израиле, куда уехал одним из первых, он стал Мордехаем Лапидом.

Машину Марка — Мордехая Лапида, в которой находился и его сын, расстреляли в упор.

Рядом с его домом.

Рядом с Гробницей Адама и Евы, Авраама, Исаака, Иакова.

Расстреляли в самой близи от библейской пещеры «Махпела» — где покоятся еврейские пророки.

Эту Гробницу я знаю не по красочному путеводителю. Обходил ее вдоль и поперек, побывал во всех потайных местах, на крыше, вышках и в глубинах. И не в качестве экскурсанта, без сопровождения гида. Мне гид здесь не нужен. Я сам могу быть гидом для неосторожных туристов, способных по глупости, вернее, незнанию, нарваться на нож или угодить под камень, брошенный из окна.

Здесь я солдат…

Когда наш батальон резервистов, прозванный мной «Русским», дислоцирован в Хевроне, я охраняю святыню всех трех религий — иудейской, христианской и мусульманской, Гробницу Адама и Евы, Авраама, Исаака, Иакова — от нападений террористов.

Вот и закончилось мое путешествие. Я беру курс на Париж, к аэропорту Орли.

В моем кармане вместе с медалью с выставки лежит и повестка из армии. Пора в Израиль, туда, где язык меня легко доведет до Хеврона…

12

«Правды об Израиле не существует, существует две правды об одном Израиле», — написал я вскоре после прибытия в страну в 1978 году, и с этим, читая свое давнее эссе, обнаруженное в архиве, готов согласиться даже сегодня.

ДВЕ ПРАВДЫ

Коль скоро каждый еврей имеет два мнения, почему бы ему не создать — про запас, на всякий пожарный случай — две правды об Израиле.

Правду устремленных на Землю обетованную.

И правду устремленных с Земли обетованной в Соединенные Штаты, Германию, Австралию, на Маркизовы острова, Марс, Юпитер.

Зачастую обе правды гнездятся в одном, распухшем от Сократовых дум мозгу. В каждом полушарии — своя.

Эти обе правды мирно сосуществуют, как наша Вселенная с Антимиром.

Эти правды сообщаются через кровеносные сосуды, очищаясь при помощи незримых катализаторов, как действительность советского образа жизни от газетно-журнальной интерпретации.

И потому птенец, выношенный мозговыми полушариями, не летает, не ходит, не ползает. Питаемый слухами, он только болезненно шебуршит в черепе, под лобовой, танковой прочности костью. И попискивает на два голоса: «а что я говорил тебе!» — когда репатриант удачно вписывается в новую жизнь. Или то же самое: «а что я говорил тебе!» — но с иной интонационной окраской, когда ему худо, а родственник либо приятель присылает из благословенной Америки эпистолярный гимн во славу своих материальных потребностей и фотку, на которой изображен рядом с шикарным «фордом» последней модификации.

Человек раздваивается. И в зависимости от того, как аукнется на нем последнее повышение цен на бензин, выкладывает своей честной компании очередное мнение об Израиле, порой противоположное вчерашнему. А через день, удачно сыграв на бирже, он возвращается на исходные позиции. Но будет день, и будет ночь, и послезавтра окажется выбитым в результате психической атаки базарного торговца, отстаивающего до последней капли крови, выпитой у репатрианта, названную цену на апельсины, бананы, манго, гранаты, птичье молоко.

— Ну и страна! — заверещит в мозгу птенец.

— Нет, этот балаган — не Америка! — перейдет он на второй голос.

И будет прав с точки зрения человека, ибо человек живет не собой, а восприятием упитанного, как мозговая опухоль, птенца.

— Что за жизнь, когда жизни нет!

А жизнь — штука древняя. Не сегодня придумана, не завтра превращается в сказку, в особенности, если только ради нее человек перевалил через границу, провезя в куче сомнений жемчужное зерно надежды.

Человек идет по жизни. Под ноги не смотрит — потому что счастье на дороге не валяется.

Человек смотрит вдаль.

Можно подумать, там он различит свое счастье.

Однако и там он ничего не различит, кроме горизонта.

«Горизонт отходит. Я за ним», — написал, будто напутствуя, Михаил Светлов.

Как часто мы поступаемся реальной жизнью ради эфемерного будущего.

Мы не умеем жить, чтобы жить. Жить изо дня в день, ежечасно. Радоваться солнцу, воздуху, удачной фразе. Все это для нас не жизнь.

Жизнь для нас начинается за новым поворотом.

Вот и кружимся, кружимся, не сознавая, куда идем по кругу.

Вспомним Асеева:

Был ведь свод небес голубой?
Бил ведь в скалы морской прибой?
Будь доволен своей судьбой —
Оставайся самим собой.

Быть самим собой?

Как нам быть самими собой, когда мы — рабы мимикрии — всё еще советского образца?

Нас тянет извратиться-превратиться — каждый во что горазд. Лишь бы держать экзамен на аттестат зрелости перед другими, не перед самим собой.

Две тысячи лет мы держали экзамен перед другими.

В Израиле нет других.

Две тысячи лет мы плутали по лабиринту, всячески избегая ловушки.

И вдруг как бы сами себя загнали в ловушку — быть самими собой.

Уходить от себя — пожалуйста.

Основывать новую религию — это мы можем. Вот вам Иисус Христос и первые его последователи-апостолы.

Открывать Америки — всегда рады. Вот вам Колумб.

Ломать привычные догмы — будьте любезны. Вот вам Барух Спиноза.

Создавать революционные теории — со всей охотой. Вот вам Карл Маркс.

Всё на благо прогресса, всё на благо миру.

Уходить от себя…

А приходить к себе?

Разучились!

Быть самим собой — это видеть себя наяву. Своими глазами.

Мы настолько привыкли быть не целым, а частью, что и здесь, в Израиле, облачаемся в одеяния национальных меньшинств.

Но и этого мало. Дробимся дальше — на американцев, французов, марокканцев, русских. Русские еще — на грузин и бухарцев, а после этого на землячества — украинское, латвийское, аргентинское…

Достаточно? Нет, микромир — тот же беспредельный космос. И создаются сообщества — московское, питерское, рижское, минское, киевское…

Репатрианты превращают себя в эмигрантов. Настойчиво. Целенаправленно. Продуктивно.

Иначе еврею невозможно. Две тысячи лет он был эмигрантом. Как же ему уйти от застарелых привычек?

Пусть Израиль хоть сто раз назовет себя исторической родиной. Это ничего не меняет. Паспорт не превращает галутного еврея в израильтянина. Он только способствует переходу к самому себе.

Жизненный путь… Сами ли мы его выбираем? Не чаще ли он выбирает нас?

Легко воскликнуть: «Убей в себе эмигранта!» А легко ли убить, если над ухом назойливый гудеж из толков и пересудов?

— Вы знаете, Софа…

— Да. А что?

— Чтоб мне с места не сойти, Америка действительно страна неограниченных возможностей. Миша поехал туда…

— И не прогадал?

— Вы знаете…

— Да. А что?

— Он работает у Форда. Так и написал: «Я работаю у Форда».

— Кем? Если скажете: «главным инженером», я умру на месте.

— Не умирайте, Софа! Миша не написал, что главным инженером. Он написал, что работает…

— Хорошо, пусть не главным инженером. Но у Форда! А мой шлемазл как открыл магазин электротоваров, так и не выбился с ним до сих пор в люди.

Конкретный мир, в котором мы живем, никогда не может быть лучшим из миров. Хотя бы по той причине, что мы знаем его как облупленный. Этот — не лучший из миров — наш.

Уже потому он не достаточно совершенен.

Мир, лежащий за горизонтом наших познаний, всегда лучше.

Когда я жил в Риге, то видел воочию все минусы советской жизни.

Теперь, когда с 1978 года живу в Израиле, я вижу все минусы израильской жизни.

В свое время нас отучали видеть в увиденном — реальность. Предполагалось: реальность — лишь видимость, а розовые краски — подсветка или ретушь. Нас приучали к мысли, что правда не существует сама по себе, а живет только в обнимку с ложью, что позволяло не прислушиваться без доли скептицизма к чужому мнению.

На первых порах в Израиле, году в 1979-м, мне представлялись сомнительными заверения репатриантов, что они при общей своей неустроенности счастливы здесь.

Без квартиры? Без машины? На пособии по безработице? И счастливы?

Впрочем, и у меня была такая же ситуация, и я ни минуты не жалел, что уехал из брежневского Союза. Но я — это я. Я себе доверяю, а вот чужое мнение беру под сомнение: не подстраиваются ли люди под меня, под журналиста, который, так сказать, «пропишет» их в газете или «озвучит» по радио?

Получалось, я не понимал людей.

В Риге 1978 года, до отъезда, было наоборот.

Я понимал людей. Они не понимали меня.

Я понимал, почему они собираются в Соединенные Штаты.

Они не понимали, почему я еду в Израиль, ведущий бесконечную войну с арабским миром. Считали, что скрываю свои истинные намерения.

Юра Молокандилос, переводивший для нотариальной конторы мои документы на английский, так и сказал: «Не думаю, что ты едешь в Израиль. Зачем Израилю документы на английском?»

Мой приятель Сол — художник, сидящий со мной за одним столиком в кафе «Росток», готовился тоже к перемене мест. И намечал свидеться со мной в одном из баров Нью-Йорка.

— Но я ведь еду в другую сторону.

— Не темни. Если дан приказ тебе на запад, то все там будем, в городе Большого Яблока — the Big Apple.

Почему? Хотя бы по той причине, что в Израиле, по Солу, негде развернуться: вся страна — на пролет пули из снайперской винтовки. И кругом враги. А это страшно.

Вот оно — ключевое слово: «Страшно».

В Израиле жить страшно.

Страшно за себя. За детей. За будущее.

Одна война позади, другая впереди, и так будет всегда.

Страшно?

Страшно!

Но живем. И жить будем. Над нами Всевышний. А с нами творчество.

13

Первого июля 1998 года, 18 лет спустя после публикации очерка «Дерево моего сына» в русскоязычной газете Израиля «Наша страна», моего Рони призвали в армию. Он уходил на курс молодого бойца, интенсивный и очень тяжелый, в боевые части и — вспыхни очередная война — должен был оказаться на линии фронта, в боевых порядках царицы полей.

Я, солдат двух армий, советской и израильской, понимал, что должен что-то сделать, и не просто морально поддержать сына, но быть готовым, случись что-то, встать в строй вместо него.

Именно так — встать в строй вместо него.

Однако что я представлял из себя в 53 года? Отработанный, я бы сказал, материал. При росте 1 метр 63 сантиметра 70 килограммов веса, из них до десяти «социальные накопления» — приметный животик, вялые мышцы, одышка.

Режим я, понятно, не соблюдал. Мой ежедневно рацион — с десяток чашек кофе, три пачки сигарет, сто-двести граммов коньяка. Словом, я был по уши погружен во все прелести творческой жизни, не замечая, что превращаю себя в живой труп. Дальше так продолжаться не должно было, если мне предстоит снова встать в строй. И тогда я решил вернуться в бокс, чтобы возродить утраченную мощь организма.

Первого июля 1998 года я выпил последнюю рюмку коньяка и дал себе зарок, что больше не прикоснусь к бутылке до того момента, пока Рони не отслужит все три года и вернется домой невредимым. Затем я начал голодовку, которая продолжалась ровно месяц, до 1 августа. Все это время я не ел ничего, пил только кипяченую воду и в результате согнал 16 килограммов. Впоследствии бросил курить: хватит занавешивать легкие дымовой завесой, три раунда кулачного поединка — это не прогулка на свежем воздухе.

Теперь, обретя боевой вес легчайшей категории 54 килограмма, я мог смело приступать к тренировкам. И тут — надо же какое совпадение! — в торговом центре иерусалимского района Гило неожиданно встретил Гришу Люксембурга, моего старого друга, в прошлом известного боксера, а ныне тренера общества «Маккаби».

— Гриша! Я хочу вернуться в бокс.

В душе я волновался, полагая, что он ответит:

— В твои годы лучше сидеть с удочкой где-нибудь на бережку реки.

Но он сказал:

— Приходи. Через месяц у нас намечается первенство Иерусалима.

В результате, уйдя с ринга в 35, в том самом 1980 году, когда родился Рони, я вернулся сюда снова через 18 лет, сразу же после его призыва в ЦАХАЛ. Будто повестка, которая позвала моего сына в армию, одновременно с ним кинула и меня в бой, чтобы наступающее «старикачество» было унесено боксом.

АВТОР ЖУРНАЛА «ФЛОРИДА» — МИРОВОЙ РЕКОРДСМЕН!

Всем, кто читал в февральском номере «Флориды» очерк «Закон бокса», наверняка запомнился его герой, он же автор — Ефим Гаммер, мужественно преодолевший травмы и вновь вернувшийся на ринг.

Ефим Гаммер, известный иерусалимский русскоязычный писатель, журналист и художник, в прошлом — победитель первенств Латвии, Прибалтики и Израиля по боксу — установил небывалый мировой рекорд: в 25-й раз подряд стал чемпионом столицы Израиля. И это за день до своего 65-летия. Такого в истории бокса еще не было.

Произошло это 15 апреля 2010 года в Иерусалимском боксерском клубе братьев Люксембург «Маккаби». Здесь прошло открытое первенство города, посвященное памяти Сиднея Джаксона — американского еврея, ставшего после революции в России родоначальником бокса в Ташкенте и воспитавшего сотни именитых спортсменов, среди которых и братья Люксембург — Эли, Гриша и Яша.

В соревнованиях приняли участие около ста боксеров из разных городов Израиля — Иерусалима, Ашдота, Лода, Эйлата, Натании. Командную победу одержал иерусалимский боксерский клуб.

От имени всех читателей нашего журнала поздравляем вечно молодого писателя, художника и спортсмена Ефима Гаммера с юбилеем и замечательным спортивным достижением!

Александр Росин, редактор журнала «Флорида», США, 1 мая 2010 года.

После публикации этой заметки прошло три года, которые принесли мне четыре золотые медали. Настала осень 2013-го, а с ней и 15-летний юбилей моего возвращения на ринг, когда я впервые после огромного временного промежутка завоевал звание чемпиона Иерусалима среди боксеров обычного возраста не старше 34 лет.

Выиграю ли я и сегодня? Не будем загадывать. Ринг покажет.

А пока что, в предвкушении боя, я собираю вещи в спортивную сумку.

Укладываю перчатки, маску, бинты, пластмассовую коробочку с капой.

Выхожу во двор.

Сажусь за руль.

И с ветерком по Иерусалиму — туда, вперед, в Иерусалимский боксерский клуб братьев Люксембург «Маккаби», на манящий звон медного гонга, служащий мне надежным ориентиром в жизни.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.