Александр Левинтов: Август 16-го. Окончание

 324 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Жили они в бараке, построенном ещё пленными немцами. Двухэтажный, восьмиквартирный, трофейный выкидыш Bauhausа, но, в отличие от ушедших в жуткую историю советских бараков, тёплый и даже уютный, особенно, когда провели газ и центральное отопление, но почему-то без водопровода и, разумеется, горячей воды…

Август 16-го

Заметки

Александр Левинтов

Окончание. Продолжение. Начало

Настенька

Все пять лет учёбы в университете она проходила в одних и тех же джинсах, зимой — в сереньком свитерке на рыбьем меху, летом — в розоватой блузке напуск, впрочем, до третьего курса была другая блузка, голубенькая. Я видел её только в аудитории, но, почти не сомневаюсь, курток в её гардеробе было тоже только две, зимняя и демисезонная, и обе — из коротеньких и дешёвеньких.

Анастасия Корнилова, Настенька, училась прилежно, старательно, но пятёрки перепадали на её долю нечасто.

Есть неудобства и сложности у поздних детей. Когда Настя кончила школу, её мама уже была на пенсии, на крошечной подмосковной пенсии. Отца не было изначально. С восьмого класса девочка уже подрабатывала, в основном, в социальной сфере, обслуживая одиноких инвалидов. Мать, всю жизнь жаловавшаяся на слабые лёгкие и сердце, работать уже не могла, но, чтобы как-то участвовать в семейном бюджете, не только пенсией, отказалась от всех лекарств, которые только считались бесплатными, потому что в бесплатной аптеке при поликлинике их никогда не было, заменив их святой водой и тщательными молитвами.

Наш университет — сразу, как въедешь в Москву, она потому и поступила к нам.

До автобусной остановки на Горьковском шоссе от дома ей надо идти — по любой погоде и почти весь учебный год в темное время или в сумерках — три километра, столько же назад. Городская студенческая льгота на неё не распространялась, но сердобольные ногинские кондукторши денег с неё не брали вовсе: милосердие стучится во все сердца. По пробкам часа полтора на автобусе, а без пробок у неё никак не получалось.

Жили они в бараке, построенном ещё пленными немцами. Двухэтажный, восьмиквартирный, трофейный выкидыш Bauhausа, но, в отличие от ушедших в жуткую историю советских бараков, тёплый и даже уютный, особенно, когда провели газ и центральное отопление, но почему-то без водопровода и, разумеется, горячей воды — как ни странно, но их до сих пор считали если не немцами, то чем-то второсортным и недостойным стандартного комфорта, хотя в их трёх бараках обитала дружба народов: коренные староверы, пришлая мордва и осевшие после выхода в отставку офицеры со своими несчастными отставными семьями. На ком ещё экономить в поселковом бюджете, как не на них? В Настеньке весьма выражена была не то мордовская, не то татарская порода.

После положенных расписанием пар она летела на автобус, чтобы успеть в «Магнит», что в полутора километрах от её барака, на полпути к дому, в «Новых домах», которые были построены задолго до её рождения, ещё при Брежневе, на вечернюю, самую ходовую смену, когда можно по-настоящему заработать, пусть и в мыле. Там же она работала на кассе в субботу и воскресенье, когда делается основной товарооборот — её заработок впрямую зависел от выручки.

Однажды мне поменяли расписание, и мои две пары были последними. Она, против обыкновения, задержалась.

— Ты не опоздаешь на автобус?

— Меня уволили из «Магнита».

— За что?

— Не за что, а почему. На моё место взяли дочь нашего поселкового мэра. Что мне делать? Я знаю, вы — если не поможете, то хотя бы скажете, что делать. Моя мама уже больше десяти лет болеет и умирает. У меня опускаются руки, честное слово.

— Настя, тебе надо замуж, ты — симпатичная, у тебя всё при тебе.

— Я думала… кому я нужна? У меня нет денег на косметику и у меня — подмосковная прописка, а это — ничто, и никому не надо, посмотрите на девочек из нашей группы — я самая маленькая… и куда я с мамой? Кто меня с ней возьмёт и, тем более, кто поедет к нам? А наши поселковые — они все ещё в школе либо на игле, либо пьют, никто не работает — наша фабрика уже двадцать лет стоит

— Миниатюрный рост — хорошая экономия: меньше расходов на тряпки… шучу, на кафедру хочешь лаборанткой?

— На тринадцать тысяч в месяц? Для этого надо иметь более-менее обеспеченных родителей, а у моей мамы пенсия — 5 тысяч. Мне предлагали — как минимум десять штук в день минус гинеколог и венеролог.

— Нет! только не это! Настенька…

— Да я и сама ни за что на такое не пойду. Я детишек хочу, двух, мальчика, старшего, и ему сестрёнку маленькую, мне даже познакомиться негде: тут, в университете девочек в два раза больше, чем парней

— А на преддипломной не пробовала?

— Да там такие халявщики: я на них целый месяц, как проклятая, а они даже ни копейки не заплатили, говори спасибо, заявляют, что зачёт по практике поставили, -— гуляй, поле!

Я покопался в своих магистрантах и аспирантах: нет, все уже разобраны, женаты или вот-вот.

Что я мог предложить ей, если мой старший внук чуть старше её? Просить Бога сбросить мне полвека, чтобы помочь ей? Или просто, просить Его, чтобы Он помог ей без меня, Сам?

— Настенька, честно, мне нечем тебе помочь, но я знаю, тебе поможет твоё имя.

— Как это?

— Ты знаешь, что значит твоё имя?

— Нет.

— Анастасис по-гречески — Вознесение, Воскресение. Оно и спасет тебя, ты только поверь в это. Я — верю. Я и своему имени верю.

На выпускной церемонии я украдкой от всех подарил ей жемчужную нитку и небольшой флакон Нины Риччи. Потом я потерял Настеньку: её телефон я не знал, а она ни разу мне не позвонила. Но время от времени накатывают щемящая грусть и тревога за это маленькое существо.

Мелодия

молодой скрипач рыдает
сладко, горячо,
и легла, струной страдая,
скрипка на плечо

я пою романс старинный,
слов не разберёшь,
о дороге жизни длинной,
про любовь и ложь

и мелодия простая,
из далёких дней,
довела меня до края
юности моей

нет ни лет, ни расстояний,
только нот поток,
только песни обаянье,
вздохи между строк

пой, смычок, рыдайте, струны,
изболись, томясь,
и течёт ручей подлунный
до начала дня

грусть над памятью порхает —
мотыльком в сачок,
молодой скрипач рыдает
сладко, горячо

Картина
(рассказ умершего)

Эту картину на Сухарёвском рынке приобрёл мой прадед, Александр Корнеевич Ерхов, в 1912 году по случаю получения им личного дворянства за многолетнюю и безупречную телеграфную службу на государственных железных дорогах.

Как повествует семейная хроника, он несколько раз прошёл ряд художников, мучительно выбирая между натюрмортом для столовой и пейзажем для спальной, пока не остановил свой выбор на картине малоизвестного художника Серененко «Летний лес», заплатив за неё всю премию, полученную им по случаю своего дворянства, все 15 рублей серебром.

Картину повесили в спальной комнате казённой квартиры на Ольховке, в тылах Казанского вокзала. Мы до сих пор живём в этой квартире, правда, в результате уплотнения в 1919 году за нашей семьёй только что и осталась эта спальная, ставшая и столовой, и кабинетом, и вскоре детской. Старшая дочь Александра уехала со своим мужем, путейским инженером-мостовиком, в Сызрань, а младшая, Ольга, вышла замуж за агронома, приват-доцента Сельскохозяйственной академии, и осталась в доме отца, к тому времени овдовевшего: испанка отселяла людей не хуже ГПУ. Сам Александр Корнеевич в 30-м был арестован за своё дворянское происхождение и непременно был бы расстрелян, но умер чуть ли не во время ареста от сердечного приступа, так и не смирившись ни с переворотом, ни с его человеческими последствиями.

У моей бабушки Оли и её мужа Гаврилы Карповича Никитина родился сын, Лев, мой отец, что выяснилось уже после войны. Перед самой войной, на майские 41-го, он, будучи 19-летним студентом-дипломником Бауманки, женился на девочке Рае из соседнего подъезда, хрупкой музыкальной еврейке. С тем и был мобилизован.

Семья, несмотря на возможности и даже требования об эвакуации, город не покинула. Даже Рая не поехала со своими в Саратов, а осталась с малознакомой ей русской семьёй. Семья же её, достаточно многочисленная, больше никак и никогда не проявлялась — скорей всего, их эшелон попал под бомбёжку, что тогда было обычным делом.

Втроём они как-то пережили войну и даже нарастили свою жилплощадь за счёт невернувшихся из эвакуации соседей справа (ходили тихие слухи, что и там продолжали вылавливать врагов народа, диверсантов и шпионов, вот, соседи и попали под эту раздачу, взрослые, разумеется, дети же были распределены по спецдетдомам). Две другие семьи вернулись, но, так как наши никуда не уезжали, то им и досталась бывшая комнатка для прислуги, где как-то умудрялась жить семья из четырёх человек, примыкавшая к нашей комнате, бывшей спальной.

Отец вернулся с фронта только в 1948 году и вовсе не с фронта, а из фильтрационного лагеря под Ухтой. В октябре 41-го он чудом не погиб под Вязьмой, но попал в плен. В концлагере был отсортирован в качестве рабсилы какой-то байерше, муж которой воевал на Восточном фронте, честно отрабатывал крестьянским и техническим трудом свой хлеб, оказался в зоне английской оккупации Германии и в августе 45-го был передан в распоряжение советского командования, аккурат в день именин Льва, мученика. В Ухту их эшелон пришёл уже ближе к ноябрьским. И профильтровали его в Ухтпечлаге ровно три года, в поисках за ним шпионажа то в пользу Германии, то в пользу Англии, но не на общих работах, где он наверняка бы помер, а в инженерно-техническом отделе.

Новый 1949 год он встречал дома — это был его первый новый год с женой, что казалось совершенно невероятным для обоих, особенно в уютной тесноте комнаты для прислуги — так в конце сентября 49-го родился я.

1968 год стал самым тяжёлым в моей жизни: чёрт с ними, с чехословацкими событиями и олимпийскими играми, сначала в Гренобле, потом в Мехико — мне было не до того.

Первым умер дедушка Гаврюша — от аллергического шока, вызванного инъекциями по случаю приступа радикулита. Это случилось на Татьянин день. Баба Оля умерла следом, на 8 марта, только успели отметить сорок дней деда. Отец после лагерей кашлял, не переставая, без малого 20 лет, а осенью этого рокового года просто затих в одночастье, отмучился и откашлялся, задолго до выхода на пенсию, о которой всю жизнь мечтал. Какая там пенсия в сорок восемь-то? А маму Раю по гололёду на Ново-Басманной сбил троллейбус, она пять дней пролежала в травме, в Склифософском, благо до него совсем рядом. Я такой гнойной вонищи, как в травматологии старого Склифа, никогда ни до того, ни после, не чувствовал.

Мне 19 было, совсем молодой, как отец перед войной. Это и спасло, а иначе точно бы спился, от всех этих постоянных поминок, девятых и сороковых дней. И кто тогда вокруг меня был, и что все эти люди делали, и зачем — до сих пор ума не приложу.

Так я остался один. Один навсегда. Один кончил институт. Потом где-то работал всю жизнь один, теперь вот на пенсии, уже давно — один. И это теперь точно. Живу во всей нашей огромной квартире один — я всем соседям очень вовремя купил квартиры и расселил их всех к чёртовой матери. Даже не знаю, кого куда. Мне столько комнат не надо, но ещё мне не нужнее чужие люди вокруг: это — родовое гнездо, и я единственный, последний из этого гнезда.

Вот почему я, оказывается, всё рассказал о всех своих родных, о всей истории моей семьи, какую я знаю. Потому что, кроме меня, её вообще никто не знает. А картина здесь совсем не при чём. Точнее, не совсем не при чём, но это станет понятно, когда я, наконец, закончу свой рассказ. Если, конечно, закончу, ну, конечно, закончу, ведь у меня теперь вагон времени и всё оно — свободное.

Сколько себя помню — а я себя отчётливо помню примерно с двух лет, после какой-то серьёзной болезни и возвращения к жизни — «Летний лес» был всегда над моей головой. И, возвращаясь к жизни, я возвратился в этот пейзаж, который и был в моём воображении жизнью, а всё остальное вокруг — мгла смерти и дымка болезни.

Это было, когда я лежал в своей постели навзничь или зубами к стенке, как говорила мама. Так было, когда я играл в комнате — картина всегда смотрела на меня, а я — только изредка или урывками на неё. И позже, когда я делал уроки, сидя за обеденным столом, справа от меня висела картина, и мы подолгу всматривались друг в друга.

Как бы далеко или надолго я ни покидал наш дом, я представлял его себе висящим напротив окна «Летним лесом» и скучал по нему.

Я засыпал, рассматривая картину, и просыпался, глядя на неё. Она была настоящей жизнью, большой, гораздо больше, чем холст 120х150, потому что уходила вглубь не на расстояние до окна, каких-то пять метров, а на сотни шагов солнечного даже по ночам леса.

Картина была прорисована самым тщательнейшим образом, с мельчайшими деталями листьев, коры деревьев, порхающими бабочками, пучками света меж ветвей, какими-то зверушками и пташками, травами с цветами в глубине этого ковра. Её можно было рассматривать часами.

Когда я был малышом, я представлял себе за каждым листом, за каждым стволом, за каждым бугорком, за каждой былинкой что-нибудь секретное или таинственное. И я пытался угадать, что же там такое прячется. И постепенно я заселил всю картину этими тайнами и секретами. И мог часами играть с ними, перепрятывая, переставляя местами, добавляя новые и убирая ставшие неинтересными почему-то. Я часто продолжал свою игру и во сне, меняя саму картину, выходя за её рамки и населяя её новыми изображениями и прячущимися за ними смыслами.

Так продолжалось довольно долго, по сути всё моё детство. А потом я повзрослел и покинул детство — и это значило, что игра в тайны и секреты кончилась, и началась другая игра — в понятия.

Меня не интересовали понятия, имеющие простые и очевидные денотаты — только абстрактные, а потому гораздо более реальные и чистые, нежели понятия обыденных вещей. За кустом бузины у меня жило понятие справедливости, в ветвях дуба — понятие совести, в тени за стволом дерева — понятие красоты. Эта игра была куда интересней предыдущей, ведь понятия имеют каждое свою культуру и историю, происхождение, даже несколько версий происхождения, своё устройство, свои синонимы и антонимы, своих врагов и союзников, свои функции, назначения и употребления — и всё это жило за видимым пейзажем, переплеталось и роднилось, как это происходит в ландшафте со всеми его компонентами, живыми и неживыми. Каждое новое сочетание понятий порождало новое понимание и новое облако смыслов, то непроницаемо плотное, то лёгкое и прозрачное как паутина.

Жизнь шла своим, довольно скучным чередом, а общение с картиной — своим и необычайно привлекательным. Вообще-то, первое я и не называл жизнью — так, обыденность, повторяющаяся с мелкими непринципиальными деталями изо дня в день. Ну, кого может удивить, что утром становится светло, а зимой холодно? Что к власти приходят и из власти уходят разные, но очень похожие друг на друга мерзавцы и негодяи, а люди приличные и совестливые безвластны и подвластны?

Это двойное существование кончилось, когда меня совсем перестало интересовать обыденное и повторяющееся. И тогда пришла третья игра.

Я стал постигать истины, стоящие и за изображениями, и за понятиями.

Я долго гонялся за каждой из них, то за одной, то за другой, постигая неведомые ни мне, никому другому вообще на свете глубины истин, ведь они неисчерпаемо глубоки и неисчерпаемо непостижимы — в любую из них можно падать, погружаться, тонуть — и чем глубже, тем не существеннее становится время, тем грандиозней открываются пространства и горизонты этой истины.

Отвлекаться от этого занятия приходилось только по самым простым, но неизбежным делам — и я упрощал свою жизнь, всё больше и больше, чтобы не расставаться со своей картиной.

И вот, настало состояние, когда я вдруг прозрел: все эти маленькие истины, прячущиеся в ландшафте летнего леса и в глубинах понятий, этом плодородном слое и изображения, и истинности, все эти осколки, фрагменты, дребезги истины вовсе не отдельны друг от друга — они есть нечто неразрывно единое. Любая истина истинна и сама по себе, и потому, что она есть часть Истины, стоящей за Картиной.

И когда я начал это постигать, я с удивлением и даже с облегчением стал чувствовать, что ухожу от жизни с её неизменностями, что я умираю. И то, что я познал как истинное, со мной не умрёт, но и никому не достанется, поскольку все мы и всё мы смертны, в отличие от Истины. И мой рассказ — никому, а лишь благодарность Ей.

Больничные размышления на оптимистической ноте

Смерть — это “zero”, которое выпадает очень редко, всего раз в жизни.

Помогает всё: если крепко веришь врачам, поможет даже вскрытие.

Для малоимущих грешников открыты бюджетные места в Преисподней.

Чебуречный бизнес оказался недолговечным: всех бездомных собак и кошек истребили, а голуби и вороны годятся только на беляши. И совсем плохи дела с крысами: чего только ни делали с крысиным фаршем — не слепляются из него пельмени, хоть тресни.

Когда ваш организм начинает не воспринимать и отторгать любые лекарства, это значит, что, возможно, вы окончательно выздоровели… Или нет…

Чем кровопийцы от кровососов отличаются? Кровопийцы — в белых халатах.

Что-то неладно в кладбищенской агрономии: посадок много, а всходов — никаких.

Отечественная медицина открыла новое универсальное диагностическое и лечебное средство — ртутный термометр.

Объявление на Хованском кладбище (без шуток): ветераны и инвалиды Отечественной войны обслуживаются вне очереди по предъявлении ими необходимых документов.

Что может звучать более оптимистично? — похороны состоятся при любой погоде.

В гробу карманов нет, но нет и долгов.

В театре случился пожар, и Буратино сгорел на работе. Что это: страховой случай, трудовой подвиг или конец сказки?

Тротуарная реклама: «ПЕРЕВОЗКА ЛЕЖАЧИХ БОЛЬНЫХ. ОТ 2000 РУБ.» Дешевле прикинуться трупом.

На день рождения коллеги подарили патологоанатому труп совершенно здорового человека.

«С какого бодуна мы вчера опять напились? И на фига я обещал друзьям описать вчерашнюю пьянку?» — Платон горестно вздохнул и вывел название очередного диалога «Пир».

Консилиум обсуждал, чем и как правильнее нужно было лечить покойника. Говорили и пили долго.

В целях импортозамещения сеть шаурмы взяла шефство над моргами горбольниц нашего города.

Старость — это когда летом мучительно ждёшь зимы, зимой — лета, и всё время — смерти.

Чем еда отличается от пищи? — еду едят, а пищей отравляются.

Плох тот генерал, который не мечтает влезть в форму рядового.

— А, может, ну её к чёрту, эту сердечную аритмию? Может, домой? В конце концов, люди не только от этого умирают.

Хочешь умереть здоровым — делай это в молодости.

Мизантропия

струн не перебираю — с алкоголем,
ликованья ль ради, катастроф ли,
с интересом, пошловато-голым —
не от эйфории — от эйфóбий

мне с самим собою — год за два,
а с другими — и ваще не надо,
лес — не напилённые дрова,
жизнь — не возведённая ограда

солнце светит — значит, быть дождю,
дождь идёт — ну, это к снегопаду,
равен циферблат календарю,
похоронная процессия — параду

словно в огороде — всё хреново,
ничего на солнце, кроме пятен,
в этом мире только зло и ново:
тем, как утверждают, он прекрасен

Принц Турандот
(сказка)

Принц Турандот вовсе не искал себе невесту и не отбрёхивался от невест с помощью сложных загадок: что с невесты взять, если она по принципу почти ничего не ведает. Принц не задавал вопросы и мужчинам: с одной стороны, он не желал прослыть гомофобом или, наоборот, гомосексуалистом, а, с другой, они бы его и не стали слушать, устремлённые на принцессу Турандот с её только кажущимися сложными загадками: проку-то ломать голову над загадками принца?

И потому принц совершенствовался в мастерстве вопрошания себя и богов, что, впрочем, практически одно и то же.

Все нормальные люди либо знают все ответы на все вопросы, либо стремятся знать, а потому задавать новые и лишние вопросы — это же себе в убыток и даже разорение, потому как, не зная ответа, можно прослыть невеждой, что по сути одно и то же с невестой: кому, если честно, нужна вся эта дефлорация, коль ты мужик?

От умных людей он слышал, что где-то на краю земли, в небольшой деревушке со странным названием Афины, жил некогда мудрец по имени Сократ. Этот мудрец умел задавать детям и юношеству вопросы, на которые те заведомо не знали ответов, но таким образом, что те как бы вспоминали решения, которые даны им были ещё в преджизни.

И юный принц Турандот решил освоить это замечательное искусство вопрошания об известном не в жизни, а в преджизни, в стране Нерождённых.

Первое, что он понял: надо перестать задавать вопросы, начинающиеся с что? кто? как? когда? где? и почему? — это вопросы, имеющие всегда огромное количество ответов, все ответы правильные, но слишком простые, чтобы задавать к ним вопросы.

Потом он понял, что не нужно задавать вопросы зачем? с какой целью? для чего?, потому что все ответы на них фальшивые, лживые или неправильные: людям свойственно скрывать свои цели, замыслы и намерения, но ещё более им свойственно действовать бесцельно, во вред себе, другим людям и окружающему миру вообще. А зачем пополнять свой ум фальшью или глупостью?

Перестал он задавать и вопросы, всегда имеющие зеркальные ответы:

— ты меня любишь? — я тебя люблю;
— ты меня не любишь? — я тебя не люблю;
— есть ли жизни на Марсе? — есть жизнь на Марсе;
— нет жизни на Марсе? — нет жизни на Марсе.

Понятно, что эти вопросы и эхо на них — пустая трата времени и жизни.

Так постепенно принц Турандот осваивал искусство вопрошания и чем больше он совершенствовался в нём, тем реже стали люди слышать его вопросы, да и сам он, наконец, понял, что самые важные вопросы — молчаливые, обращённые даже не к себе и не к богам, а в Пустоту, которая и сама не знает судьбу задаваемых Ей вопросов.

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария к «Александр Левинтов: Август 16-го. Окончание»

  1. Прочел обе части и укоряю себя, что пропустил этого прекрасного автора,
    которого нужно читать неспешно, в кресле, с рюмкой хорошего коньяка на столике
    рядом… и крайне удивлен тем, что его творчество, здесь, недостаточно оценено,
    на мой взгляд, а это прекрасная исповедальная проза, со сквозными сюжетами, с
    уходом и возвращением в прошлое, глубокими раздумьями, освежаемая сочными и
    вкусными вкраплениями разных впечатлений, любителя и знатока жизни…
    Спасибо.

  2. В гробу карманов нет, но нет и долгов.
    =====
    Еврейская поговорка точнее: саван шьют без карманов.

  3. Кому интересно ,в смысле покойников,вам туда.Здесь же жизнь как есть.Не всем везёт с верёвкo от поэта.Придётся хорохоритьса…
    P.S.Вот проблема-данотаты.Толи выпить,толи съесть.Непонятно для народа …Как-то так етить…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *