Лев Харитон: На посошок!..

 108 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Иной читатель, уверен, спросит меня: «Ну что ты, автор, взялся писать о каком-то мальчишке, пускай друге твоём, друге твоего детства и лет давно ушедших, неужели не нашел другой персонаж, с какими-то интересными жизненными фактами, даже с чем-то жареным — чтобы потешить наше читательское воображение?»

На посошок!..

Лев Харитон

«Пришла Свобода как предвестье,
В передней сбросила пальто.
Успела лозунги развесить,
Но кто увидел их? Никто.
Была задушена со смаком.
Одежду выкинули прочь.
Ей было, помню, вечность с гаком
В ту приснопамятную ночь.»
/ ЛХ — Из недавних стихов /

Грустные времена наступили какие-то. Да и от чего веселиться, если подумать? Не идёт как-то веселье на душу, и даже не знаю, почему. Ведь у других жизнь складывается куда хуже моего, но ничего вроде бы в голову не берут. А у меня, наверное, душа какая-то чувствительная, и живу я всё время в прошлом, в совсем далёком прошлом, когда любили за то, что ты просто был, и никто не обманывал. Близкие и родные, во всяком случае.

И жаловаться вроде бы грех. И живу я в стране «самой разгульной демократии», и дети мои меня обожают. Часто ко мне приезжают и дочка, и сын. Смеёмся мы, и кушают они у меня дома вкусные вещи — и все вроде бы хорошо. Но грусть не проходит. Тоска страшная. И всё как-то трудно дается, и я это чувствую. Всей печенкой, с какой-то совершенно непонятной, невыразимой остротой. Происходит какая-то странная вещь. Кажется, с опытом к старости должно происходить какое-то смирение, какая-то податливость к несовершенству мира, к людским недостаткам — просто от понимания того, что и мир несовершенен, и мы, живущие в нем, не соответствуем высшим меркам, а меня — и это-то странно — заносит всё выше и выше к таким критериям, которые просто трудно представить. И потому эта тяга найти истинный персонаж — истинный персонаж, подлинный, как писал великий русский поэт — в прошлом. Тяга очень сильная, дающая силы и их же, эти силы, отнимающая. Тяга торопливая — потому что понимаешь, что не так уж молод, и всё скоро может взять да уйти за горизонт.

И потому старые времена волнуют душу так приятно. И этим временам, этим ушедшим дням счастья открыто всё сердце. Образ каждого человека, даже промелькнувшего в той прежней жизни, волнует и греет, и к этим воспоминаниям все время возвращаюсь — просто не вылезаю из них.

Горовиц, гениальный пианист, когда он приезжал в Москву в 86-м году, на вопрос корреспондента, кто повлиял на него как музыканта, к удивлению спрашивавших, не назвал ни одного музыкального имени, а стал перечислять каких-то плотников, рыбаков, пекарей… Для него, гения музыки, было важно, кто сформировал его как личность. И именно там, где начинался он как личность, там начинался он и как божественный пианист.

Думаю, каждый из нас, необязательно только Горовиц, может сказать, кто повлиял на нас, на наше мировоззрение, в конечном итоге на наши мысли и чувства, во времена далёко ушедшего прошлого.

Среди многих людей, перед которыми я всегда в долгу, я вспоминаю Сашу Тарасова. Один мой друг и Сашкин тоже не так давно написал мне о том, что такой доброты, как у Сашки, он никогда не видел. Если бы мне довелось подписаться под этими словами, то я бы сразу схватил перо. Эти слова о Сашке, как мы всегда его звали, окрылили меня на то, чтобы засесть за компьютер и начать вспоминать. Вспоминать Сашку Тарасова.

Не будучи слишком религиозным, я уверен, что он уже знает, что пишу о нём, и каким-то жестом, прислушиваясь к моим словам, характерным жестом, закуривает сигаретку. И говорит мне, «ну что, друг, на посошок?» И пьём с ним, не закусывая.

Вообще-то, если придерживаться точных дат, я повстречал Сашу в январе 57-го года, когда играл в клубе на Гоголевском в первенстве Москвы среди мальчиков. То был навсегда запомнившийся турнир. Я не говорю о том, что в нём была сыграна моя партия с Серёжей Розенбергом, которую старое поколение шахматистов ещё помнит с такой ясностью.

А вот другое не знает никто. К последнему туру — игралось 10 туров — я заболел, простудился, температурил, и мама не хотела меня отпускать на игру. Мы жили совсем близко от клуба на Большой Молчановке, там, где стоит Дом Книги, около церквушки, и до клуба мне было шагать минут восемь. Мама категорически противилась тому, чтобы я шёл на игру. А я рвался в бой — так хотелось играть, так хотелось выиграть! Возможно потому, что я в том турнире играл весьма средненько. Я переломил маму. Она проводила меня до клуба. Внутрь она не вошла, всегда была страшно стеснительной.

Я поднялся по чаровавшим нас всегда ступеням мраморной лестницы на второй этаж, где игрались партии. В фойе между Чигоринским залом и Большим залом на стене я увидел, что я должен был играть с Кукесом. Сеней Кукесом. Это имя мне ничего не говорило. Напротив меня за доску сел какой-то шпингалет, ему было от силы лет девять или десять. Курчавые волосы, подвижное лицо, хитрован — это было видно даже моим ненамётанным глазом. Я, как гроссмейстер Бендер, сыграл е4, а Кукес ответил сицилианской. Быстро вывел слона и ферзя соответственно на d6 и с7 и выиграл у меня пешку на h2. Я сыграл пешкой на g3, и мальчик в красном галстуке отдал своего слона за две пешки. То есть, получил компенсацию. В три пешки. Мой король ушел на d2, а его застрял в центре. Я не чувствовал отсутствия у меня трёх пешек, а вот его король очутился под страшной атакой моих фигур. И Сеня быстро проиграл партию. Расплакался, и взрослые его успокаивали. Кто бы мог знать, что этот мальчик, иногда бывало воровавший во время партии коней и слонов, с чертовской бесинкой или хитринкой — как прикажете — в глазах, станет могущественным магнатом на газовом и нефтяном рынке, и жить мы будет в одном городе, в Нью-Йорке. По разные, правда, полюсы материального процветания.

Ну да ладно с Кукесом. Не о нём здесь речь. Давно процветающем. Даже на какое-то время сменившем на посту президента ЮКОСа Ходорковского, когда тот бы­­­­л арестован. А пишу я о Сашке Тарасове, которого уже давно, очень давно нет, и никогда он не процветал. И по которому сейчас болит и тоскует моё сердце.

И как-то так получилось, что Сашку я на том турнире не заметил. Хотя Сашка впоследствии говорил, что он на меня обратил внимание. Наверное потому, что я сыграл тогда ту самую партию с Розенбергом, которая стала гулять по всему свету, по разным газетам и журналам, и нам, Серёже и мне, прочили самое славное будущее. Даже мне, проигравшему, потому что я играл ту партию с каким-то особым, неизвестно откуда снизошедшим на меня вдохновением.

А вот в 58-м году, когда такое же первенство проводилось уже в городском Доме пионеров на переулке Стопани на Чистых Прудах, мы с Сашкой пересеклись. Турнир тогда проводился по особой формуле. 24 мальчика играли в двух группах по 12 человек. И победители каждой из групп играли между собой матчи из двух партий за звание чемпиона Москвы. Соответственно, занявшие 2-е места играли с друг с другом, 3-е с 3-м, и т.д. Я был в группе третьим после Валеры Когана и Серёжи Розенберга. В миниматчах Коган победил Сашу Дубинского и стал чемпионом. Розенберг играл с Володей Костиным — по-моему, он выиграл. А я проиграл матч Володе Прибылову. Как сыграл Сашка Тарасов, не помню. Но в лидерах его не было. Именно тогда, во время туров я с ним подружился. Мне нравилось, как он играет староиндийскую защиту, тогда она был очень популярна, её играли почти все. Наверное, подействовала на всех книга Бронштейна о Цюрихе. Да и Таль, популярность которого — даже слава!— в то время была невероятна, её играл, громя всех.

И вот однажды после очередного тура получилось, что мы с Сашкой ехали на поезде вместе, и сошли на Библиотеке Ленина. Я сказал: «Сашка, пойдем ко мне. Поанализируем староиндийскую». Помнится, в тот день он имел в староиндийке страшную атаку чёрными, зажертвовался, но всё же дал вечный шах. Пошли ко мне на Молчановку. Прошли тот святой для меня сегодня путь по ул. Калинина — теперь, кажется, ее снова зовут Воздвиженка, мимо Военторга, пересекли Арбатскую площадь (потом уже позже столько лет мы бороздили все арбатские, эти незабываемые метры) и очутились во дворе нашего дома номер 6 по Большой Молчановке. Поднялись по ступенькам нашего дома на мой первый этаж. И мама открыла нам дверь. Позже мама вспоминала, что в тот день я привел какого-то малыша из первого класса. Так выглядел Сашка. Он был очень маленького роста. С белобрысых волос сваливалась зимняя шапка из кролика — видно, она была ему велика. Потёртое зимнее пальтецо было расстегнуто. Он всю дорогу жестикулировал и застегнутое на все пуговицы пальто, наверное, помешало бы донести до меня всю красоту вариантов, которые он рассчитывал в этой партии за доской.

«Мам, — сказал я, — это Саша Тарасов, он тоже играет в первенстве Москвы, только в другой группе. Как будто бы мама понимала, в какой группе кто играет. Я, наверное, поняв, что мама изумилась, увидев какого-то маленького пацана, хотел убедить маму, что Сашка не малец, а уже зрелый шахматист.

Мама поставила на круглый стол в нашей комнате, которую мы называли большой (она просто была большой по сравнению с маленькой), еду и свои чудесные слоёные с вареньем пирожные, и выяснилось, что Сашка по любви к сластям превосходил даже меня. Тут же на столе рядом с едой я поставил шахматы и шахматные часы, и мы начали блицевать. Потом опять стали анализировать какие-то дебюты, какие-то позиции. Мне нравилось, что я наконец-то встретил мальчика моего возраста, который отныне мог ходить ко мне домой. Ведь он жил совсем недалеко, на Кропоткинской.

Мама моя не была любопытным человеком. Но, кажется, тогда она спросила Сашу, с кем он живёт. И он ответил, что живёт с мамой и старшей сестрой Галей. А про отца ничего не сказал, и я подумал, что, наверное, он, как и я, тоже уже потерял отца и сразу почувствовал в Саше больше, чем друга. Трудно это передать словами, но потеря одного родителя в раннем детстве — это то, что оставляет рану в душе на всю жизнь. Становишься подранком. И эта боль всегда с тобой, и болеешь и за других таких, как ты, оставшихся сиротами или полусиротами. Я почувствовал к Сашке особую близость.

Оказалось, однако, потом, что не всё так было у Сашки трагично. Оказывается, его родители развелись, и его отец жил, кажется, в Сызрани. Сашка к нему ездил на Волгу летом. Кажется, выпивал папаша здорово, и потом Сашка сам, как это часто случается на Руси, пристрастился к вину. Но в общем-то, он жил без отца. Мать его Наталья Васильевна, тогда ещё не очень старая, мне казалась очень пожилой. В детстве всегда воспринимаешь всех старыми, потому что сам мал. Но сестра Саши Галя была его намного старше. Работала она чертёжницей. Была строга, но справедлива. А мама была и строгой, и доброй, но доброта перевешивала. Лучшее сочетание, когда доброта чуть-чуть перевешивает. И Сашка это чувствовал и пользовался этим. Не очень она давила его с уроками в школе. Не то, что моя мама, переживавшая каждую мою осечку в учебе.

У Тарасовых на Кропоткинской — жили они на улице Н.Островского, около посольства Дании — было две комнаты. Жуткая, но обычная по тем временам, коммуналка. Одна комната была главной, большой. А другая совсем маленькой. И в ней помещалась Сашкина кровать. И на неё он ставил шахматы, и мы играли. У него было довольно много шахматных книг, и помню, он приучил меня в ту пору ходить по арбатским букам и мы покупали шахматные книги. Часто мы покупали одни и те же книги. То есть, мы имели дубли. Это была пора страстного увлечения шахматами. В том числе, и шахматными книгами. Иногда мы ходили с Сашкой на улицу Горького и там в магазине книг стран народной демократии покупали шахматные книги на немецком. Это были, помню, книги Пахмана по стратегии и тактике. Книги были на немецком, и Сашка немного воображал передо мной, читая эти книги на непонятном мне языке.

В ту пору и гораздо позже для Сашки святым в шахматах было имя Кереса. Его он с особым удовольствием называл Пауль Петрович. Именно Пауль, а не Павел. Уже в то время проявилась Сашкино пристрастие ко всему западному, иностранному. Он с каким-то особым смаком произносил фамилию Кереса. Ему нравилось, что Керес — эстонец, ему нравилось, как Керес одевался, как он носил бабочку, как даже стройная, спортивная фигура гроссмейстера отличалась от фигур других шахматистов. Нравилась Сашке какая-то необыденность Кереса. Даже не знаю, откуда это шло, но Сашка явно не воспринимал уже с юных лет ничего советского. Учил ли его этому кто-либо? Не знаю. Это было откуда-то из глубины души шедшее неприятие коллективности, индивидуализм, нежелание «слиться с массами». Если кто-то проявлял конформизм (Сашка конечно же не знал этого слова), то Сашка клеймил того человека, говоря «пионер!». Это слово было самой низшей оценкой Сашки тому человеку. Это отрубало всякую личность того человека.

Это было тем более странно, что Саша жил в обычной русской семье, не слишком интеллигентной или интеллектуальной. И я могу только засвидетельствовать здесь, что это было именно так. Не знал, конечно, Сашка и слово «экзистенциалист», но он был именно прирождённым, как говорят, стихийным экзистенциалистом и антиконформистом — Камю и Сартр не могли бы поверить, что такое чудо произрастает на столь обыденной почве в стране коммунизма!

Я, помнится, в юные годы болел всегда за сборную СССР, в футболе ли, в хоккее ли. Сашка смеялся надо мной. И опять кричал мне «пионер!» Но все болели и в семье, и во дворе, и в школе за советских. Почему,— думал я,— мне надо отличаться от других — тем более что я, и правда, хотел, чтобы «наши» выиграли. А Сашку раздражали все эти патриотические комментарии, скажем, Николая Озерова. Видно, он каким-то нутром чувствовал всю эту фальшь советского патриотизма.

Тут, правда, надо сказать, что Галя, Сашкина сестра, годам к тридцати вышла замуж за грека. Он был её довольно-таки старше, звали его Харлампий Аристидович, а Сашка звал его Аристид. И он стал для Сашки на какое-то время авторитетом, и самое главное во всём было то, что он грек. Именно от него, от Аристида, Сашка узнавал, что в Греции действительно всё есть! И главное, там нет того, что потом стали называть совковостью. Тогда это слово ещё не изобрели. Но Сашка просто чувствовал его от рождения, а появление в семье Тарасовых Аристида только добавило антисоветского колорита личности Сашки.

А Аристид, между тем, покуривал «Кент». Наблюдая за нашими с Сашкой партиями. «Кент» в 59-м году в Сашкиной Вороньей Слободке! Не знаю даже, сколько семей жило в их коммуналке. А Наталья Васильевна, Сашкина мама, Божья душа, дай ей Господь упокой в Другом Мире, приглашала нас всех к столу, и мы обедали. Без 50 граммов за обедом она никогда не обходилась. И всегда говорила: «Это для здоровья, ребятки».

В «ребятки» попадали не только я с Сашкой, но и Аристид. Нам он казался уже пожилым. А было ему лет 40, не больше. Сейчас, вспоминая его облик, думаю, что он был похож на Александра Иванова, покойного сатирика-пародиста. Такой же фитиль — худой-худой, высокий, голова на тонкой шее, усики, тонкая полоска щетины под длинным носом, глаза чуть навыкате, волосы довольно редкие, отбросанные назад к затылку, и потому выделялся высокий лоб. И главное, какая-то злинка в голосе и во взгляде. Но не зло, а просто ирония. Короче, разница только одна, тот, Иванов, был писателем, а этот был греком. Аристидом. Или Харлампием. Как уж изволите. Он откликался на оба имени.

Простой тарасовской семье он придал какую-то явственно чувствовавшуюся богемность — не скажу расхристанность, но богемность — это уже точно. И самое странное было то, что такой свободный, отвязанный от всего человек, от которого можно было слышать как бы невзначай произнесённую антисоветскую фразу, был мужем на вид очень строгой Гали. Но она никогда, если бывала дома, а не на работе за своими кульманами, Аристиду не перечила. Тогда я это чувствовал какими-то невидимыми фибрами, сплетёнными в сердце, а сейчас ясно понимаю всем сознанием, всем опытом прожитых лет, что такова именно сила любви невычурной или выдуманной писательским воображением. А любви земной, любви людской, любви, перед которой всё расступается, которая одна только и пересекает наши души. И связывает их надолго. Просто Галя любила Аристида. Долго не выходила замуж, как всякая девушка ждет своего Принца, и вот привалило такое счастье! А Принц-то был, что называется, ни пришей ни пристегни, совсем не русской закваски и при том прошедший всю войну, и родители его, греки, были куда-то в тьмутаракань высланы в не слишком достопамятные времена. Окуджава — ни дать, ни взять! И сейчас уж не знаю, что — есть ли они на свете или нет, столько времени прошло, как я не видел Галю и Аристида, но помню, что они жили друг с другом много лет. Был у них сын Гоша, получается, Сашкин племянник, получили они даже комнату в этой старой квартире, и жили-поживали в мире, любви и согласии.

А так, бывало, сидим за обедом у Натальи Васильевны в комнате. Кушаем, посматриваем на экран телевизора КВН. А Аристид вдруг говорит: «Ах, Хрущ этот лысый, опять не в своё дело суётся. Занимался бы усатым, громил бы его дальше, а ему всё кукуруза да кукуруза!» Потом так многие говорили, но впервые подобные речи, чётко помню, слышал я от Аристида.

Помню, как он нас, двух шкетов, спросил: «Вы, шахматисты, а Пастернака, такого поэта, небось, не слыхали?» Я, правда, слышал от мамы о каком-то скандале. О каком-то поэте с такой странной фамилией. Но, понятно, мы с Сашкой на вопрос Аристида ни гу-гу. «А что вы знаете, кроме своих шахмат — так и жизнь пройдёт, а вы так и будете в своем Каро-Канне колупаться!»

Мы не обижались, потому что знали, что Аристид любил шахматы. Часто он сидел около нас, когда мы расставляли фигуры и смотрел, как мы играем или смотрим какой-нибудь дебют или чью-то партию. Делал весьма толковые замечания, предлагал какие-то свои ходы. Сидели мы в Сашкиной конурёнке. Я и Сашка сидели, расположившись целиком на диване, враскорячку, а Аристид сидел, со своей прямой спиной, как у Гарина в «Свадьбе», на какой-то табуретке, уперев свои длинные ноги прямо в диван. Тесновато было, но никто не обижался. А порой располагались мы и за большим столом в комнате Натальи Васильевны. Она смотрела телевизор, подрёмывала после своих пятидесяти «московской», что-то намурлыкивала своим тонким голоском, кажется, «каким ты был…». В них чувствовалось всё невыплаканное женское счастье… И был уют, покой и чудилось, что все будем жить лет сто. А потом, как говорится, посмотрим…

Помню чётко такой эпизод. Аристид решил вдруг нас учить шахматам. Взял какой-то старый довоенный шахматный ежегодник и начал смотреть партию Флора с Эйве. Эйве мы все уважали, считали крупнейшим шахматистом и теоретиком, хотя отношение в то время к нему было нелучшее. Он всегда соперничал с Ботвинником, и уже как иностранец, не был, мягко говоря, советским союзником. Флора же присмирили. Дрессированный был советской властью и жил в Москве. Про соперничество с Ботвинником в 30-е годы забылось.

И вот, анализируем ту, и правда, потрясающую партию, в которой Флор, кажется, выиграл. Вдруг Аристид произносит: «Смотрите, что с человеком сделали!» «Человек» относилось к Флору. «Играл как! — продолжил Аристид.— А теперь не пикнет. Подмяли его Ботвинником. Чего его к нам занесло?» Для меня это было уже чересчур. Ботвинник для меня был тогда шахматным Богом, и вдруг слышать такое! Сашка же к таким эскападам Аристида уже привык. И думаю, как на дрожжах рос и поднимался в Сашке этот индивидуализм и неприятие заскорузлой советчины. И слова Аристида падали, словно благодатные семена, на добро взрыхлённую почву, на Сашкину всегда готовую к протесту душу. Они так и живут в моей памяти. Значит, не зря он всё это говорил.

Уроки Аристида! Бесплатные и импровизационные. Бесплатные и самые дорогие. Слово «диссидент», впоследствии так разбазаренного, мы ещё не знали…

То было чудесное время. Мы ещё не отшвартовались, но пароход наш уже начал потихонечку отчаливать от тёплой гавани, прикасаясь к прохладной воде. Нам не снились ещё никакие причалы, а открывался океан, во всей его манящей бездне, но бездна эта не вызывала испуга. Надеялись, верили и жили этими надеждами и этой верой.

Плавание было трудным. Уже почти никого не осталось на плаву. Хоть залейся весь слезами. Слёзы-то кончатся, а грусть… Уйдёт ли куда-нибудь грусть, тоска по прошедшим временам, по друзьям, по надеждам? Не дай Бог! Как жить-то без неё, без грусти на старости лет? Без этой любви к прошлому, к ушедшим людям, как жить без их лиц, которые всегда видишь и во сне и наяву, без голосов, звучащих в душе, без их слов, взглядов, улыбок?

Но обвалилось всё, отвалилось, откололось, — и осталось от минувшего так мало. Кроме вот этих строк, рвущихся из самой души, слов, пересекающихся, наталкивающихся друг на друга, словно в каком-то стеснении спешат они извиниться одно перед другим. Не пытающихся вылезти, а желающих только скромненько притаиться, как простенькая деревенская девушка на танцах, млеющая от робости, надеящаяся, что и её заметят. А время-то этих слов ушло. И понять их сегодня уж мало кому дано. Ничего не поделаешь!

Кому-то, может, и повезло из нашего с Сашкой времени, но и он погрустит с той же грустью, что и я, пишущий эти строки. И уж, конечно, не откинет от себя такие ностальгические слова из одной песни Окуджавы:

После дождичка небеса просторней,
Голубей вода, зеленее медь.
В городском саду флейты, да валторны.
Капельмейстеру хочется взлететь.

Ах, как помнятся прежние оркестры,
Не военные, а из мирных лет.
Расплескалася в уличках окрестных
Та мелодия, а поющих нет.

С нами женщины, все они красивы,
И черёмуха — вся она в цвету.
Может, случай нам выпадет счастливый,
Снова встретимся в городском саду.

Но из прошлого, из былой печали,
Как не сетую, как там не молю,
Проливаeтся чёрными ручьями
Эта музыка прямо в кровь мою.

Изумительные слова чудесного поэта!

Ах Сашка, Сашка! А вдруг, и правда, ты был тем самым капельмейстером, и тебе было суждено взлететь раньше многих из нас, и воспарил ты уже так давно, и уже близок теперь тот счастливый жребий, обещанный нам поэтом?

Примерно в ту же пору когда я познакомился с Сашкой, и мы, и все наше поколение, влюбились навеки в музыку и стихи Булата. И если сегодня они пробуждают лишь ностальгию, то в те времена они давали нам, родившимся на Арбате, надежды и необходимую юности лирику. Но сегодня в них остаются лишь отзвуки тех времен — отзвуки, греющие в неизбывной печали.

Помню, что впервые я увидел магнитофон у Сашки — тогда их мало кто имел. И тут уж, видно, постарался Аристид. Полуиностранец, он хотел первым испытать всё необычное. Пускай магнитофон был советской выделки, но всё же он мало у кого тогда был, и в этом был и смысл, и гордость покупки Аристида! И вот на нём-то я слушал, когда приходил к Саше в гости, и Окуджаву, и потом, чуть позже, Битлов.

Прошло много лет, и Аристиду разрешили ездить иногда в Грецию. Оттуда он привозил Сашке подарки. Тогда-то у него появился кассетник, который казался верхом технического прогресса — миниатюрное устройство, позволявшее слушать голоса Адамо, Азнавура, Хампердинка и других тогдашних звезд. Приходя к Сашке в молодые годы, и потом много позже, когда мы основательно повзрослели, поигрывая с ним в шахматы с непременной бутылкой «Московской» на столе, мы слушали эту, как в те времена говорили, забугорную музыку, мы невольно переносились в мир каких-то несбыточных, как казалось в ту пору, мечтаний. И о других землях, и о других людях, грёз об ином мире, иных отношениях, где вместо казёнщины, зашоренности и забубённого вранья, были открыты сердца и души, где царит одна любовь, а раскованность чувств льётся из всех фибр сердечных и не закрыта никакими клапанами.

Я чувствовал, как Сашка дорожил этими мгновениями. Кажется, природа создала его в большей степени, чем других, для того, чтобы дышать свободой. Спору нет, каждому человеку дана Богом эта страсть быть свободным — свободным, понятно, не в утилитарном смысле, а во всей необъятной распространённости этого слова «свобода», но Сашка, по-моему, даже не осознавая этого, мог существовать только в этом единственном параметре человеческой жизни. Никакие компромиссы, никакие приспособления к тягучей реальности для него не были возможны. Он бы их никогда не принял и просто бы не понял. Презрительное слово «пионер», которое он так часто произносил в детстве, костя меня и мне подобных, было для него не рефреном, а сутью.

Иной читатель, уверен, спросит меня: «Ну что ты, автор, взялся писать о каком-то мальчишке, пускай друге твоём, друге твоего детства и лет давно ушедших, неужели не нашел другой персонаж, с какими-то интересными жизненными фактами, даже с чем-то жареным — чтобы потешить наше читательское воображение?» И, возможно, он, этот читатель, будет, по-своему, прав. Но в тот-то и дело, что весь интерес личности Сашки, а тут именно всё и фокусируется на его личности, тем-то и привлекателен он для меня, что Сашка ещё в раннем возрасте проявил такое сопротивление к общим стандартам, такую непривязанность к расхожим мнениям и взглядам, что начинаешь поневоле задаваться вопросом о том, что в каждом человеке сидит какая-то детерминированная то ли Богом, то ли какой-то силой, которой нет имени, связь с миром. И именно эта связь и решает, будет ли человек послушным орудием в руках общества и принятых им институтов и установлений, иначе говоря, рабом и рабом на всю свою земную жизнь, или же он, подобно Сашке, так и останется свободной птицей в свободном полёте.

Тут, чтобы понять или хоть как-то многое объяснить, надо серьёзно вдуматься, что вызывает к жизни появление таких необычных людей, как Сашка. Аналогий в жизни искать и находить трудно, вряд ли даже возможно. А вот литература, особенно русская литература, может служить нам каким-то поводырём. Поводырём среди сплетений, лучше сказать, хитросплетений людей и ситуаций. Пожив немало в чужих краях и поплутав по жизни, всё же могу высказать мнение, что такое явление — а это именно явление! – как Сашка, могло возникуть только на русской земле во всей противоречивой гармонии русской личности. Иностранцы, просвещённые в русской литературе, всегда выстраивают этот треугольник из героев Достоевского — Раскольникова, князя Мышкина и Алёши Карамазова. Протест, пророчество, смирение. Неизменная смена настроений. Характерная для русской души и русского духа. Таким видится на Западе русский человек. То, что так часто называют «загадочной русской душой». И верно — загадка. Вот я написал — противоречивая гармония. Оксюморон — ни дать, ни взять! А подумать, то никакого оксюморона нет. Даже когда речь идет об архитектуре, а не о человеке, то противоречия часто складыватся в гармонию. Да и что есть гармония, как ни единство противоречий! Посмотрите на Нью-Йорк. Огромные небоскрёбы, а рядом низкие дома, построенные давным-давно, но вычти из всего целого хоть что-то одно, и гармония нарушится, она станет меньше, и того гляди, просто уйдёт. Так и человек, так и человеческий образ. Исчезнет неповторимость. Да, да — именно неповторимость! Таким неповторимым мне видится и Сашка.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *