Сергей Левин: Дом-сказка. Продолжение

Loading

Пахло карболкой, перегоревшей капустой из кухни, мочой. Кошка развалилась на подоконнике, за окном палевой дымкой покрыла улицу белая ночь. Гриша теперь понял, что устал, но это оказалось даже приятно. Он закурил, выглянул в окно, там по пустой улице медленно ехала «черная маруся», видимо, искали нужный номер дома.

Дом-сказка

Сергей Левин

Продолжение. Начало

4
Понедельник 5 апреля 1937
Ленинград

Найти нужный дом оказалось легко: Астраханская, 3. Зашел в подъезд, пересек дворик и сразу обнаружил то, что искал. За маленькой конторкой сидел немолодой человек. Гордин увидел его и сразу догадался, что попал куда надо. Управдом взял у Гриши бумагу, долго доставал и надевал очки, потом углубился в документ, периодически переводя взгляд с него на пришедшего.

Перед ним стоял молодой человек среднего роста, худой, в руках держал чемодан, смотрел то в окно, то по стенам. Через некоторое время опустил свою ношу на пол. Похоже, что чемодан много не весил.

Бумага оказалась предельно понятной: молодой человек должен занять комнату в шестой квартире. Комната освободилась недавно, печать уже сняли. По представлению управдома этому молодому человеку могли бы дать другую, поменьше и с окном во двор. Чем он, собственно, заслужил эту? Она считалась лучшей из тех, что освободились в его доме в последнее время: второй этаж, восемнадцать метров, соседей совсем мало, окнами на улицу. Размышляя он продолжал делать вид, что читает. Попросил паспорт, глядел в него долго. Документы в порядке. Он поднял голову. Молодой человек теперь смотрел на него, во взгляде не почувствовал ничего особенного, но расхотелось тянуть дальше время и задавать вопросы, достал ключи, заполнил какую-то форму, дал расписаться и повел нового жильца через двор обратно на улицу. Гриша заметил во дворе сидевших на скамейке бабушек. Когда они проходили мимо них, услышал беседу не по-русски. Они замолчали, как только управдом приблизился, и поздоровались с ним, но тот не ответил. Гриша вдруг вспомнил: давным-давно в раннем детстве домой приходила по утрам молочница и говорила на этом языке. Он порадовался, что еще один островок из того времени вернулся. Оказывается, живут по-прежнему на Выборгской стороне финны.

Управдом будто прочитал по-своему его мысли, повернулся и заметил с важным видом:

— Ничего, порядок уже наводят.

К чему это относилось?

Они вышли из подъезда на улицу, повернули налево и вошли в парадную, по лестнице поднялись на второй этаж. Ключи были у Гриши, но управдом взял их и открыл дверь сам. Они вошли в квартиру. В прихожей светила лампочка. Гриша вытер ноги, управдом пошел сразу вперед. Слева находилась комната, которая и предназначалась новому жильцу. Теперь он дал Грише нужный ключ и велел открывать. В комнате достаточно светло, два окна, обои почти новые, дощатый пол покрашен. Но самым удивительным оказалось то, что в ней совсем не было пусто: у стены высился буфет, посередине — стол и четыре стула, справа стояла большая кровать. Около двери прибита вешалка, из стены торчал крюк и, судя по следу на обоях, раньше висели часы. В углу стоял шкаф. Ближе к окну расположился даже письменный стол с ящичками, из них торчали ключи. С потолка над столом опускался плетеный шнур, лампу покрывал абажур. Управдом нервно поиграл выключателем, свет работал. В последнее время в доме одна за другой освобождались комнаты, и отдельная квартира недавно тоже освободилась. Если в них еще что-нибудь стояло, то поначалу он старался убирать. Но уже себе было тащить некуда, в подвале места не осталось, на чердак не все можно поднять. Не всегда сразу становилось понятно, какие же это новые жильцы приходят, может быть, иногда и надо бы проявить «заботу», но сегодня явно слишком много досталось этому молодому, который наверняка никакого права особого не имеет. Чутье редко подводило управдома. А жизнь его научила многому.

Из коридора послышались шаги, и в комнату заглянул старик. Седая голова, бритый подбородок и щеки с румянцем, седые усы. Глаза смотрели с притворным лукавством.

— Кто пришел, зачем пришел? — старик произнес это с легким певучим акцентом и свистящим «Ш».

— Здравствуйте, я теперь буду здесь жить. Гордин, Григорий Ильич, врач.

Управдом чуть вздрогнул при слове «врач». «Дожили…» — подумал он. Он всем своим видом как бы не замечал соседа.

— Пааво, или Паавель Иванович. А моя жена — Хельга или Ольга Петровна. Как хотите.

Они протянули руки. Ладонь у старика была твердая, крепкая.

Управдом строго посмотрел на соседа. Потом повел Гришу по коридору, он заметил еще одну дверь с печатью, в конце находился туалет. Они вернулись обратно, из прихожей — вход на кухню. Окно кухни смотрело во двор. На старой плите стояла посуда, миска с чем-то. Плита дровяная, добротная. Судя по стоявшей на ней посуде, топили не так уж часто. У керосинки возилась хозяйка, уютно пахло картошкой. Женщина повернулась к ним, вытирая руки.

— Ольга Петровна? Здравствуйте. Меня зовут Григорий Ильич, теперь я ваш сосед.

Она улыбнулась.

Управдом строго посмотрел на нее и сказал:

— Должен быть здесь его стол, керогаз и эти полки — тоже его.

— Все так и будет, не беспокойтесь, — она говорила почти без акцента.

— Покажете ему, где дрова, но помните, что топить не чаще двух раз в неделю! И заплатить нужно вперед за дрова и еще кое за что. Потом зайдите ко мне, но не сегодня.

Когда управдом, наконец, ушел, в квартире сразу дышать стало легче. Гриша вернулся в свою комнату, открыл окно, выглянул наружу. Дом стоял в самом начале улицы, около Военно-Медицинской Академии и бывшего Пироговского музея, куда Гришу водили давно, еще до его закрытия. Музей тогда оставил яркие впечатления в душе четырнадцатилетнего подростка и наверняка повлиял на его выбор. Нева — рядом, но закрыта соседними домами, от нее веял ветерок, и стоял запах воды, обещавший новую жизнь и корюшку. Гриша пооткрывал дверки буфета, там оказалось пусто, только завалялся черствый пряник.

Зато в шкафу нашлись еще сокровища: подушки, одеяла, покрывало.

«Да, прозевал товарищ», — подумал Гордин, вспомнив бегающий взгляд управдома.

Он открыл свой чемодан и стал выкладывать вещи. Их набралось мало, только самое необходимое. Впервые за много лет у него появился свой угол, это еще предстояло как-то осмыслить, а пока что — дел невпроворот.

Гриша почти не помнил годы раннего детства. Был когда-то дом с большим окном в его комнате. Перед окном стояло дерево, куда прилетали птицы. Уже потом, когда ему показали этот дом на набережной канала, он не узнал ничего. Как его родители попали в Петербург, он мог только строить догадки. Вырвались откуда-то из «черты», чтобы учиться, отторгнув тесную ортодоксальную среду и устремляясь вперед вместе с юным двадцатым веком? Как могли они тогда осесть в Петербурге? Может быть, их родители прежде осели здесь, и положение позволяло жить в городе? Но тогда почему нет никого из родных, хотя бы самых дальних? Отца Гриша не помнил, тот ушел на войну, когда сыну едва исполнилось два года, оттуда не вернулся. Помнил день, когда мама долго плакала, прижимая сына к себе, потом уже он понял, что именно тогда пришла страшная весть об отце. Гриша узнал от других гораздо позже, что отец закончил фельдшерские курсы и ушел на фронт. Через год погиб, когда вывозил раненых из полевого лазарета в госпиталь, и немецкий снаряд попал прямо в них. Потом три года они с мамой несколько раз переезжали с квартиры на квартиру. Грише едва исполнилось шесть лет, когда уехали из города совсем. Он помнил поезд, в нем много людей, которые то ругались, то снова мирились, долгие остановки на станциях и просто в поле, где лежал снег, покрытый паровозной гарью. Рядом сидел старик и пугал его, строя рожи, а Гриша прятал голову в мамин платок. Потом мама заболела прямо в дороге, на какой-то большой станции они оставили поезд. Он запомнил, как маму выносили на руках. После этого — больница, где рядом с Гришей уже оказалась Елизавета Павловна, а маму он больше никогда не видел.

Елизавета Павловна работала сестрой. С мужем они покинули Петроград чуть раньше, чтобы пожить и, если удастся, поработать в другом месте, но нашлись и более серьезные причины тогда хотя бы временно из города исчезнуть подальше от озверевшей местной ЧК. На фронте Георгий Иванович был ранен осколками в живот и ногу в конце пятнатцатого года, жив остался благодаря фельдшеру, который оказывал ему первую помощь в полевом лазарете. Тот сразу понял, что спасти раненого подпоручика сможет только операция и как можно быстрее. Он сам доставил его в госпиталь, остановив кровотечение, и они успели. В госпитале после операции Георгия выхаживала сестра по имени Елизавета, тоже из Петрограда, до войны отучилась два года в Женском Медицинском, а тогда уже год служила сестрой милосердия в прифронтовом госпитале.

Когда в больницу привезли женщину с поезда, та еще могла говорить. Назвала свое имя, фамилию. Услышав фамилию, Елизавета Павловна взглянула на мальчика, который находился с ней рядом и узнала в нем черты того фельдшера, что привез в госпиталь раненого Георгия. Она хотела бы еще о многом спросить тогда у мамы, но лишь узнала, что муж ее, действительно военный фельдшер, погиб, потом у больной начался жар, бред, выходя из которого ненадолго, повторяла имя сына, просила помочь ему и умерла в ту же ночь. Елизавета взяла тогда мальчика домой (они с Георгием жили во флигеле при больнице), тот увидел ребенка и тоже узнал в нем своего навсегда запомнившегося спасителя, фельдшера Илью Гордина. Он обнял мальчика и заплакал впервые за много лет.

После своего фронтового ранения Георгий Иванович поправлялся быстро, правда, нога болела долго, и осталась хромота навсегда. Елизавета стала его женой. В Петрограде он закончил Университет (ему оставалось совсем немного), начал преподавать историю искусств сначала в училище Штиглица, а позже — в Консерватории, но после всего, что случилось, пришлось в восемнадцатом году вместе с женой спешно уехать. Он смог устроиться учителем словесности в этом городке, ему полагался паек.

Так началась у Гриши новая жизнь. В семье Курганцевых он остался Григорием Гординым. Года через два спросил, почему же он не Курганцев, и тогда Георгий Иванович рассказал все об отце. Гриша запомнил подробно тот день, рассказ Георгия Ивановича о том, как отец спас его, Елизавета Павловна сидела рядом с ними. Потом она позвала их пойти гулять, и они зашли к фотографу.

Гриша вынул из чемодана старую фотографию. Они сидели втроем: Елизавета смотрела серьезно, а Георгий — насмешливо. Гриша теперь понимал, что они тоже тогда были молодыми, хотя прежде ему казалось иначе.

Они еще прожили вместе много лет. В двадцать первом году, когда стало спокойнее, Курганцевы с Гришей вернулись в Петроград. Мальчик пошел в школу, Георгию предложили снова преподавать в Консерватории, а Елизавета стала обучать будущих сестер в новом училище. У них родилась через год дочь Катерина.

Гриша часто вспоминал эти годы, квартиру на Средней Подьяческой. В его комнате поставили большой книжный шкаф. Hа столике стояла лампа, две фигурки каких-то танцовщиц рядом с ней, подсвечники. На стене висела картина, пейзаж кисти Клевера, прямо напротив кровати. На картине — опушка леса зимой. Снег лежал на густых елках, страшные коряги торчали внизу и тоже были почти совсем укрыты снегом. Чуть в стороне слева за прогалиной виднелось вечернее небо с заходящим холодным солнцем. Перед опушкой угадывалась дорога с почти занесенным санным следом, а справа за деревьями стояла избушка со снежной шапкой на крыше, из трубы шел дымок, а в окне едва светило. Маленький Гриша боялся этого леса на картине, седые коряги похожи были на костлявые лапы, что застыли перед тем, как схватить свою добычу, и избушка вовсе не казалась спасительной. Гриша слышал, как взрослые шептались между собой о том, почему мальчика картина пугает, при этом Елизавета говорила что-то о дурном вкусе, а Георгий доказывал ей, что художник угадал пробуждающийся страх «чужой земли». Гриша ничего не понял тогда, но запомнил разговор, гораздо позже стал об этом расспрашивать Георгия Ивановича, который в свое время познакомился с художником лично. Интерес к Клеверу начался с того, что захотел понять секрет его невероятного успеха, но неожиданно для себя открыл не то, что объясняло популярность, а, скорее, нечто пугающее. Они сидели однажды вдвоем перед картиной, и Георгий Иванович сказал:

«Понимаешь, Гришенька, бывает так, живешь ты где-то всю жизнь, там же, где и деды твои жили, все кругом свое, родное, знакомо до мелочей, а однажды вот вечером увидишь такую опушку лесную и поймешь, что оказался вслед за предками на чужой земле. Когда-то жили здесь, к примеру, чудь или весь, но нет их давным давно. А лес этот будто бы их знает, а нас с тобой — нет.»

В доме было много книг, мальчик читал быстро, Елизавета Павловна какое-то время следила и помогала ему, потом уже Гриша рано научил читать Катю.

К Георгию Ивановичу часто заходили студенты Консерватории, он сам нередко водил Гришу туда. Гриша любил бывать и на его занятиях, и на концертах, и просто бродить по коридорам, прислушиваясь, как в классах звучали разные инструменты, а где-то упражнялись певцы. Он узнавал студентов. Там — и музыканты, и теоретики, и будущие композиторы. Он знал уже все инструменты оркестра, легко различал их голоса. Ему казалось несправедливым, что среди них есть фавориты и скромные тихие работяги. Скрипок много, и они считались как бы главными, а альтов меньше, за что так распределилось? Труб тоже немного, но зато их всегда услышишь. Гриша хотел справедливости во всем, может быть, поэтому он, подражая некоему рыцарю, решил стать покровителем и защитником английского рожка, звучание которого в одном из классов однажды заставило остановиться и слушать этот волшебный глубокий голос. Потом из класса вышел молодой человек, худой, нескладный с какой-то виноватой улыбкой на лице, в руках держал свой инструмент, тоже длинный, с изогнутой тростью сверху и будто луковкой завершающийся внизу. Гриша в тот же вечер для Кати придумал сказку про то, как в музыкальном городе жил на окраине всеми забытый английский рожок, о нем не вспоминали, разве что соседи-гобои навещали родственника. Фагот с ним не здоровался, кларнеты делали вид, что такого не знают. Чего уж говорить о скрипках? Те жили на улицах в центре, их было много, при любом споре они налетали целым роем, шумно, назойливо. Их переспорить невозможно. И однажды пришли к стенам их шумного города враги, окружили. Собрались все жители на площади, стали кричать, спорить, но никто не знал, как спастись. И вдруг услышали голос английского рожка, который становился все яснее, громче. Притихли остальные, слушали его, потом поверили, пошли за ним и оказались сильными, когда поднялись вместе, а враги бежали с позором.

Гриша опустошил свой чемодан, но предстояло еще вернуться в общежитие и забрать все, что там осталось. Лучше бы сделать это сразу, но ему не хотелось, пытался найти предлог отложить на потом. В комнату постучали. Соседка пригласила его на чашку чая, чему он обрадовался. Павел Иванович уже сидел за столом, лукаво поглядывал на соседа, заметил, что прежде всегда кофе пили, а нынче один чай. С полчаса они просидели на кухне за столом. Гриша узнал, что у них двое детей и трое внуков, живут все недалеко отсюда. О себе рассказал немного, не вдаваясь в подробности. В разговоре Гриша не удержался и осторожно спросил:

— В комнате много вещей осталось. Это от прежних жильцов?

— Нет-нет, они — наши, мы раньше занимали всю квартиру, — ответила соседка.

— Вы их заберете?

— Зачем? Пусть они у вас остаются. А если что-то еще нужно будет, не стесняйтесь, пожалуйста.

Они посидели с полчаса, после чего Гриша все же заставил себя встать и отправился за вещами в общежитие. Трамвай подошел сразу, Гриша неловко соскользнул с поребрика, когда рванулся к нему. Боль в лодыжке была сильной, с трудом поднялся в вагон, но пока ехал свои четыре остановки, она стихла вовсе. Предстояло забрать еще книги и всякие мелочи. Вещей оказалось куда больше, чем представлялось до переезда. Вместе с тем требовалось еще раздобыть много необходимого на каждый день.

Выходя из трамвая, решил, что все-таки сперва зайдет к Глебу Павловичу. Тот еще должен был сидеть у себя в кабинете.

Глеб Павлович, старший брат Елизаветы, второй профессор кафедры патанатомии, для Гриши стал добрым ангелом после того, как юноша покинул приютивший его дом. Все произошло так: в тридцатом году Гриша закончил школу, уже твердо решил, что пойдет в медицинский, потому что и сам хотел, и другие советовали, и действительно мог поступить. К тому времени на Подьяческой жили уже давно не в квартире, а только в комнате, правда, в ней отгородили почти отдельный уголок за шкафом, где Гриша занимался и спал. Катя часто болела, всякий раз вроде бы несерьезно, но за нее тревожились, она росла слабенькая, худая, по росту в классе последняя. Георгий Иванович преподавал все там же, но ничего о работе не рассказывал, и студенты почти не заходили, как бывало раньше. Елизавета Павловна тоже о работе не говорила дома ничего. Грише в ту пору ясно стало, что пора начинать самостоятельную жизнь, пытался поговорить об этом дома, но они даже слушать не хотели. А тут Георгий Иванович начал разговор сам. Видно было, что ему это нелегко, готовился, наверняка откладывал.

«Гришенька, дорогой, ты вырос здесь, мы любим тебя. Мы благодарны тебе за все эти годы. Ты скоро поступишь в медицинский, я в этом уверен. Больше всего мы хотим помочь тебе во всем. Грядут времена непростые, нас не оставят в покое, поверь мне. Но ты же Гордин. Пиши везде в документах, что ты сирота, что о родителях сведений нет, кроме гибели, что родных нет. Пока у нас есть время: они сейчас заняты деревней, но это ненадолго. Доберутся до всех. Можешь указывать, что жил в разное время у чужих людей. Как там говорил мальчик Мотл, «Мне хорошо, я — сирота»? Да, кто бы знал, что иногда и это верно. Станешь студентом, проси общежитие. Мы всегда тебе рады будем. Глеб тебе во всем поможет.»

Гриша согласился, еще уверял их, что и сам хотел об этом поговорить, но в душе остался все-таки неприятный осадок. В институт он тогда поступил, получил место в общежитии. Пришлось и к этому привыкать. При любой возможности бывал на Подьяческой, Курганцевы старались ему помогать чем могли. Учеба захватила Гришу, допоздна он сидел то в анатомичке, то в библиотеке. Сдавал экзамены хорошо, в первые два года еще даже не представлял, какую специальность выберет. На третьем курсе пришли на кафедру патанатомии. Глеб Павлович взял их группу. С ним оказалось интересно заниматься, он охотно оставался со студентами и после уроков, а в жизни слыл человеком замкнутым, немногословным, семьи у него не было. Глеб помогал Грише охотнее, чем другим, они проводили вдвоем много времени. Глеб Павлович исследовал стадии злокачественного роста, пытаясь познать момент зарождения процесса. А в публикациях его находилось больше наблюдений, описаний методик экспериментов, он будто бы уходил от обобщений. Однажды вечером в лаборатории, когда они остались вдвоем, студент осторожно спросил его об этом. Тот сначала промолчал, задумался, глядя Грише в глаза, потом отошел к полкам, нашел несколько препаратов, велел Грише сесть к микроскопу.

— Так, отвечай! Орган? Ткань?

— Слизистая желудка.

— Ну, и..?

— Нормальная, по-моему.

— Правильно. Какие видишь клетки? Как расположены?

Гриша смотрел внимательно. На препарате все было в порядке: красивые изгибы складок слизистой, покрытые эпителием, если бы не цвета, то напоминали бы узоры малахита.

— Главные, добавочные, обкладочные, как положено.

— То-то же. Красиво, согласись.

— Да.

— Все развивалось так, все заведомо спланировано. Все работает в согласии, и у всех своя функция. Одним приходится вырабатывать слизь, чтобы защищать от кислоты, а другим (и их мало) нужно делать ту самую кислоту (какая дерзость!), чтобы решать всякие стратегические задачи.

— И первые этим недовольны.

— Вот именно. Унять бы этих со своей кислотой, жизнь стала бы куда спокойнее.

Глеб Павлович поставил другой препарат. Тоже слизистая желудка, складки менее выражены, картина скучнее. Обкладочных клеток почти нет.

— Вот, хронический атрофический гастрит, Они своего добились. Кислоты нет, тоскливо, правда? Но это еще не большая беда. А что если не просто облегчить свою жизнь, а вообще не развиваться во что-то, не дифференцироваться, быстрым делением создать свои группы, брать все у остальных? Почему, собственно, обязателен этот предписанный порядок, где каждому отведено место и роль? Взять все!

— Так это уже банда настоящая получается.

— Получается. Пока их мало, наверняка есть способ с ними справиться, как иммунитет справляется с инфекцией, что приходит извне. Я уверен: такой механизм защиты есть, иначе рак возникал бы повсюду и всегда. Ведь рак как идея весьма даже привлекателен.

Гриша засмеялся.

— Не смешно. Сам посуди: на кой черт развиваться, чтобы в результате вписаться в отлаженную систему со своей функцией, и так провести свой век? Можно схватить все и сразу, «Кто был ничем, тот…»

Гриша молчал.

Глеб Павлович поставил подряд еще стекла препаратов — маленький очаг рака желудка, потом более крупный, наконец — linitis plastica, этот смертный приговор, где узнать орган уже нельзя.

— Вот, друг мой, если в самом начале не остановить, то процесс пойдет, захватывая все вокруг, а внутри себя — хаос, самораспад, некроз, отравление, сосудистая система недоразвита. Клетки поразмножались и гибнут, а их не жалко. Полно других, «бабы нарожают». А еще идет распространение повсюду, где еще есть чем поживиться. А когда уже не остается ничего, то приходит смерть всем. Понял? А ты говоришь о публикациях, дурачок.

В конце декабря тридцать четвертого года, Гриша, выходя после занятий в клинике терапии, увидел Глеба Павловича, который стоял неподалеку и явно ждал его. Тот сделал знак головой, пошел в сторонку, а Гриша — за ним, они оказались в тупике за стеной. Глеб сказал, что больше не нужно ходить на Подьяческую, их выселяют. Сегодня же их уже не будет в городе, предписано уехать в Вятку.

— Елизавета просила передать, что они любят тебя, счастья желают, велела передать кое-что. — Он достал пакет, в котором лежали несколько книг, коробочка с кольцом (она его сама всегда носила) и письмо. Прежде, чем Гриша стал его читать, Глеб попросил в ближайшие дни не заходить и к нему тоже.

— Знаешь, неизвестно, как со мной будет, это ведь «рулетка», поди знай, что выпадет.

Он повернулся и пошел прочь. Гриша открыл письмо.

Оно было коротким, строчки бежали неровно, рука Елизаветы явно дрожала. Она прощалась, желала всего лучшего, счастья, сообщила, что Кате пока всего не объяснили. В конце она просила, чтобы кольцо он сохранил, это от нее подарок будущей его жене и благословение. Она обещала, что все уладится, за них волноваться не надо, всякое уже бывало, справлялись. Вместе с письмом лежала та самая фотография, где они втроем.

Глеба тогда не тронули. В институте же поувольняли немало людей. Через некоторое время опять все будто бы успокоилось. Гриша вновь стал бывать у Глеба. Тот показывал письма из Вятки. Писала Елизавета Павловна, коротко. Они как-то там устроились, она нашла работу в больнице. Георгия Ивановича пока что отказались взять учителем, но намекнули, что возьмут через какое-то время, когда внимание переключится на других.

Глеб Павлович помог Грише стать лаборантом у них в патанатомии. Не требовалось работать каждый вечер, он был волен сам решать, когда сидеть там, его обязанностью стало готовить препараты, и отводились сроки для выполнения. Ключи от лаборатории ему тоже оставили.
И все-таки еще раньше Гриша решил, что пойдет потом в хирургию. В начале тридцать четвертого года он стал по два-три раза в неделю ходить на дежурства в больницу.

Глеб Павлович сидел у себя в кабинете. Гриша не видел его две недели, рассказал обо всем. Тот порадовался за него, но вдруг насторожился.

— Ты же с самого начала просился в хирургию, тебе отказали, а теперь вдруг дают?

— Да. И не только мне. Буквально зовут и туда, и в травматологию.

— А кого еще?

Гриша назвал фамилии однокурсников. Глеб всех помнил.

— Все они — молодые люди. Понятно.

— Что понятно?

— Понятно, что появились большие планы, не иначе. — Глеб опустил глаза.

— Какие еще планы? Я вас не понял.

— Что тут понимать? Война будет!

— Понятно, что будет когда-нибудь. Тоже мне новость, когда войн не было? Всегда нужно готовиться.

— Нет, это не то же, что бывало прежде, гораздо страшнее.

— Мы победим?

— Победить мало. Есть что-то поважнее.

— Не понял.

— И не поймешь. Так где ты нынче? Говоришь, что дали комнату?

— На Астраханской. Рядом с больницей.

— Чудесно. А кто там жил до тебя?

Гриша замолчал. Он даже не спросил у соседей.

— Если не знаешь, то лучше и не спрашивай, это понял?

— Да.

— Работать у нас больше не будешь, конечно же?

— Не буду.

— Правильно.

— Глеб Павлович, а какие новости из Вятки?

— Писем не было уже два месяца. Я волнуюсь. Случись что, мне никто не сообщит.

Они поговорили еще, Гриша пошел за вещами. До вечера в два приема он перевез все на Астраханскую. В Институте успел зайти в столовую до закрытия.

Ночью на новом месте Гриша уснул легко, за окном слышался ветер, и со стороны Невы доносился гудок буксира.

5
Суббота 19 июня 1937
Ленинград

— Григорий Ильич, хватит чай пить, больного привезли.

— Иду.

Больной лежал на кушетке приемного покоя, не молодой, но и не старик, смотрел безучастно. Лицо его было серым. На рубашке — следы рвоты. Гриша подошел к нему, сел рядом. На вопросы больному легче было ответить жестами, а говорить — очень трудно. Вздутый живот заметно выступал при его худом сложении. Грише удалось понять, что все длится уже минимум два дня.

Когда тот открыл рот, язык оказался совсем сухим, покрытым коричневатым налетом. Прощупал живот — весь болезненный. Картина кишечной непроходимости не вызывала сомнения. Гриша опустил ему пониже штаны, тогда и диагноз прояснился. Справа в паху торчала, уже отливаясь розовым, ущемленная грыжа. Пока ставили внутривенную инфузию, Гриша записывал историю. Больной посмотрел на него. Сейчас нужно будет сообщить об операции. Постарался сделать лицо серьезнее, а тут, как назло, в голове родился экспромт и зазвучал сладким тенорком:

«Ущемленная грыжа
До мошонки спускалась,
в этот час ты…»

Продолжения еще не нашел, но пришлось на минуту отвернуться в сторону. Несколько раз медленно вздохнул, повернулся к больному и сказал, что после капельницы потребуется срочная операция. Записал необходимое, пошел к Николаю Сергеевичу в кабинет. Тот сидел, перелистывая чью-то историю болезни.

— Григорий Ильич, голубчик, Вы весьма кстати (этот тон ничего хорошего не сулил). Больной товарищ Смирнов из третьей палаты, не ваш ли пациент?

— Вы же знаете, что мой.

— А вы кровь ему переливали?

— Да. Два раза уже.

— И на рентгеноскопию желудка собираетесь его направить?

— Собираюсь, в понедельник пойдет.

— А на хера, позвольте спросить? Вы удивлены, надо же. А ректально его осмотреть не забыли, а печень пощупать как следует тоже?

Гриша застыл.

— Ладно, со всеми бывает, но посмотришь сегодня же, там все ответы. Чего пришел, в приемном что-то есть?

— Да. Ущемленная с непроходимостью, наверняка с некрозом, уже все покраснело. Два дня дома просидел.

— Оперировать хочешь?

— Хочу. Поможете?

— Помогу, куда я денусь. Когда собираешься?

— После капельницы, он сухой совсем.

— Литра два дай, не меньше, а то потеряем. Что еще видел в приемном?

— Есть одна с подозрением на аппендицит, двое с почечной коликой, получили свои уколы, одна с рожистым и температурой под сорок. А еще я вскрыл пару гнойников, отпущу их скоро.

— А травмы были?

— Есть несколько с переломами. Травматологи ими занимаются.

— А ты что?

— Ну, у меня своих много было.

— Я говорил тебе, чтобы каждый день переломы вправлял, гипс накладывал, вытяжение делал. Пропадешь без этого. Это здесь легкую жизнь устроили: и тебе травматолог, и тебе наркотизатор. В другом месте сам будешь исполнять. А всему виной соседство наше с академиками…

Он кивнул в сторону окна, выходившего на Оренбургскую улицу, корпуса Военно-Медицинской находились совсем рядом, хорошо видны.

— Они — белая кость, запомни. Они будут командовать, а кто умный, так тот науку станет двигать, не покидая этих клиник. А тебе, друг мой юный, за них за всех работать надо. Иди отсюда, закончи все в приемном, позовешь меня, когда вы там готовы будете.

Через два часа около операционной они стояли рядом и намывали щетками руки, переводя взгляд с песочных часов на окно. За большим окном вяло кивал зелеными ветками клен. Наступил поздний час, но еще светило солнце, ворона уселась на ветку прямо напротив, почти у окна, смотрела на них. Взгляд у нее был явно осмысленнным. Гриша скосил глаза на Николая Сергеевича, тот глядел на ворону поверх очков. Похоже, что они решили состязаться. Через минуту ворона не выдержала, повернула голову прочь, хлопотливо замахала крыльями и ретировалась.

— Иди-иди отсюда, сволочь такая, а то накаркаешь чего! — Николай Сергеевич не шутил. Своей победе был искренне рад. — Знаешь, Гриша, ты как-нибудь для интереса прогуляйся к «Дому-сказке», встань у входа на углу, посмотри наверх. Там уж птица смотрит так на тебя, будто насквозь все видит, хоть она и каменная. Знаешь где?

— Знаю. Жил недалеко оттуда. Давно.

Они перешли на шепот.

— Я не знал. А у кого жил, ты же сирота? У тебя есть родные?

— Родных нет. Меня ребенком взяли в другую семью, когда мамы не стало, там я вырос. Когда-то мой отец спас его, раненого. Остановил кровотечение, успел довезти до госпиталя.

— Когда?

— В пятнадцатом.

— Где был госпиталь?

— Я этого не знаю. Я не успел спросить подробно.

— А где они теперь?

— Их нет здесь. В декабре тридцать четвертого уехали в Вятку.

— Все понятно. Знаешь, тогда уехали, но три года да еще в небольшом городке можно тихо прожить, даже устроиться. Как нынче-то у нас, так лучше жить не здесь, а подальше.

Они вошли в операционную. Больной спал, уже побритый, запах эфира стоял в комнате. На них надели халаты, перчатки. Гриша стал мыть операционное поле: пах, а потом и весь живот. Накрыли простынями. Операционной сестрой с ними сегодня стояла Наталия Михайловна, женщина молчаливая, проработала много лет здесь, никто толком не знал о ее жизни. Поговаривали, что в свое время воспитывалась в Смольном, но покинула его; когда началась война, обучилась на операционную сестру, да так и осталась с этим навсегда. Гриша рад был, что здесь сегодня она, потому что при ней в операционной начальник его никогда не позволял себе того, что мог при ком угодно другом.

Гриша начал операцию. Быстро они вскрыли мешок, оттуда хлынула грыжевая вода мутно-вишневого цвета уже с запахом. Петля кишки лежала на дне мешка, черная, а в одном месте — с зеленоватым пятном. Влажной салфеткой Николай Сергеевич нежно взял ее, после чего Гриша рассек ущемляющее кольцо. Кишка освободилась, оставаясь черной, четко виднелась борозда странгуляции. Гриша попросил горячий физраствор, на что начальник только усмехнулся:

— Ты решил весь ритуал исполнить? И так ясно, что греть тут нечего.

Это и дураку понятно, но Гриша был уверен, что попробуй он не попросить, последовал бы гнев за неисполнение предписанного.

— Ну что ты застыл? Резекцию делать собираешься или ждешь подсказок?

— Собираюсь.

Гриша довольно проворно определил границы удаления кишки, начал мобилизацию. Они работали молча. Гриша почувствовал себя вдруг легко, движения его стали точными. Руки делали все сами, а Гриша словно догонял их. Узлы вязались быстро, ложились надежно. Он убрал сантиметров сорок кишки, попросил швы на анастомоз, стал его накладывать. После первого ряда все выглядело совсем не плохо. Поменяли перчатки. Гриша стал накладывать второй ряд. Николай Сергеевич молчал, изредка переглядывался с сестрой, та едва заметно приподнимала брови. Наркотизатор заглянул над простыней, удивился, что сегодня продвигаются быстрее обычного, хотя Сергеич дал молодому поработать. Гриша закрыл аккуратно окно в брыжейке легкими швами, после чего Николай Сергеевич крючками раскрыл пошире грыжевые ворота, и кишка с анастомозом, чуть задержавшись в них, будто попрощалась и вернулась в живот. Убрали мешок, долго мыли все, тут Николай Сергеевич нарушил молчание, попросил Гришу не мудрить с пластикой и сделать самую простую. Он так и поступил, немного замедлил темп, ему даже обидно стало, что подходила к концу эта операция, его первая в жизни резекция кишки (помогал-то он много, а сам до этого делал только на трупе и на собаках). Он закончил пластику, еще раз все помыл и закрыл рану швами. Гриша положил повязку и почувствовал, что болит затылок, хочется пить, чешется нос, складка на носке давит на большой палец, тапки неудобные. Гриша снял халат и перчатки. Николай Сергеевич хлопнул его по спине и спросил на ухо:

— Ну, что, было?

— Да. Было. А вы о чем?

— Ты же сам сказал, что было. Значит, понял. Это редко приходит. Я пойду к себе.

Больной проснулся. Его переложили в каталку и повезли в палату.

Гриша записал протокол, вышел к жене больного, поговорил с ней, после чего позволил себе ненадолго уединиться на лестнице. Пахло карболкой, перегоревшей капустой из кухни, мочой. Кошка развалилась на подоконнике, за окном палевой дымкой покрыла улицу белая ночь. Гриша теперь понял, что устал, но это оказалось даже приятно. Он закурил, выглянул в окно, там по пустой улице медленно ехала «черная маруся», видимо, искали нужный номер дома. Напротив сразу в нескольких окнах люди, чуть раздвинув шторы, смотрели на машину не шевелясь. Гриша видел их лица. Машина остановилась прямо внизу, но через секунду тронулась и поехала дальше. Головы в окнах сразу исчезли.

Гриша повернулся и пошел в приемный покой.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.