Михаил Ривкин: Недельный раздел Толдот

Loading

Мы, на самом деле, только заглядываем в бездонный колодец прошлого, в тот колодец, который уже для танахического Ицхака был «глубины несказанной», в тот колодец, с которого он сдвинул камень лишь на считанные мгновения, когда «происходит взаимопознание смерти и жизни», когда душа уже распрощалась с телом.

Недельный раздел Толдот

Михаил Ривкин

А Ривка сказала Яакову, сыну своему, так: вот, я слышала, как отец твой говорил Эйсаву, брату твоему: (7) «Принеси мне дичи и приготовь мне кушанье; и я поем, и благословлю тебя пред Господом перед смертью моей». (8) Теперь же, сын мой, послушайся голоса моего в том, что я прикажу тебе: (9) Пойди же в стадо и возьми мне оттуда двух козлят хороших; и я приготовлю из них отцу твоему кушанье, какое он любит; (10) И ты принесешь отцу твоему, и он поест, чтобы он благословил тебя перед смертью своею. (11) И Яаков сказал Ривке, матери своей: ведь Эйсав, брат мой, человек волосатый, а я человек гладкий. (12) Может статься, ощупает меня отец мой, и я буду в глазах его обманщиком, и наведу на себя проклятие, а не благословение. (13) И сказала ему мать его: на меня проклятие твое, сын мой; только послушайся голоса моего, и пойди достань мне. (14) И он пошел, и взял, и принес матери своей; и сделала мать его кушанье, какое любил отец его. (15) И взяла Ривка любимую одежду Эйсава, старшего сына своего, которая у ней в доме, и одела Яакова, младшего сына своего. (16) Шкурки же козлят надела на руки его и на гладкую шею его. (17) И дала кушанье и хлеб, которые она приготовила, в руку Яакову, сыну своему. (18) И пришел он к отцу своему, и сказал: отец мой! И тот сказал: вот я; кто ты, сын мой? (19) И сказал Яаков отцу своему: я Эйсав, первенец твой; я сделал, как ты сказал мне; поднимись, сядь и поешь от дичи моей, чтобы благословила меня душа твоя. (20) И сказал Ицхак сыну своему: что так скоро нашел ты, сын мой? И сказал тот: потому что Г-сподь Б-г твой доставил мне этот случай. (21) И сказал Ицхак Яакову: подойди же и я ощупаю тебя, сын мой, ты ли сын мой Эйсав, или нет? (22) И подошел Яаков к Ицхаку, отцу своему; и он ощупал его и сказал: голос, голос Яакова; а руки, руки Эйсава. (23) И не узнал он его, потому что руки его были, как руки Эйсава, брата его, волосатые; и он благословил его. (24) И сказал: ты ли сын мой Эйсав? И тот сказал: я. /…/ И он сказал: не потому ли дано имя ему Яаков, что он облукавил меня уже два раза? Первородство мое он взял, и вот теперь взял он благословение мое (Брнйшит 27:6-24, 36)

“По правде сказать, обманут не был никто, не исключая Исава. Если мы, самым затруднительным для себя образом, повествуем сейчас о людях, которые не всегда вполне точно знали, кто они такие, и если Исав тоже не всегда знал это вполне точно, так что иногда считал себя архикозлом сеирцев и говорил о нем в первом лице, — то эта имевшая порой место нечеткость касалась все же только каких-то индивидуальных и временных обстоятельств и была как раз следствием того, что вневременную, мифическую и типическую свою сущность каждый знал превосходно, в том числе и Исав, о котором недаром было сказано, что по-своему он был так же благочестив, как Иаков. Да, он плакал и негодовал после «обмана», да, он готовил своему благословенному брату еще более жестокую месть, чем Измаил своему, /…/ Но делал он все это потому, что именно этого требовала его характерная роль, он делал это благочестиво и точно зная, что все случается лишь во исполнение предначертанного, и случившееся случилось потому, что должно было случиться по сложившемуся шаблону. Иными словами, это не было новинкой, это случилось по всем правилам, по готовому образцу, приобрело сиюминутность, словно бы в празднике, и возвратилось, как возвращаются праздники /…/

Он пробормотал формулу повиновения: «Вот я». А в душе он думал: «Сейчас начнется!» И душа эта была полна гордости, страха и торжественной грусти. /…./

И эта же служанка, уже едва дыша, прибежала к Иакову, который в обществе остроухого пса по кличке Там пас овец и, опираясь на свой длинный, изогнутый сверху посох, стоял в раздумье о боге, и прохрипела, плюхнувшись лбом в траву:

— Госпожа!..

Иаков взглянул на нее и после долгого молчания тихо ответил:

— Вот я.

А пока он молчал, он думал в душе: «Сейчас начнется!» И душа его была полна гордости, страха и торжественности. /…/

— Иекев, дитя мое, — сказала она тихо низким своим голосом, прижимая поднятые его руки к своей груди. — Время пришло. Господин хочет благословить тебя.

— Меня? — спросил Иаков, бледнея. — Он хочет благословить меня, а не Исава?

— Тебя в нем, — сказала она нетерпеливо. — Сейчас не до тонкостей! Не рассуждай, не мудри, а делай то, что тебе велят, чтобы не вышло ошибки и не случилось несчастья!/…/

— Подойди же ко мне, я ощупаю тебя и погляжу зрячими своими руками, Исав ли ты, старший мой сын, или нет.

Иаков повиновался. Он поставил все, что ему вручила мать, и подошел ближе, давая ощупать себя. Подойдя, он увидел, что отец привязал к голове тряпочки ниткой, чтобы они не упали, когда он приподнимется, — точно так, как прикрепила Ревекка противные шкурки.

Растопырив остропалые свои руки, Исаак немного пошарил в пустоте, прежде чем наткнулся ими на приблизившегося к постели Иакова. Затем эти худые, бледные руки нашли его, и, ощупывая не прикрытые платьем места, шею, плечи, тыльные стороны ладоней, прикасались повсюду к шерсти козлят.

— Да, — сказал он, — конечно, теперь я убедился, это — твое руно, это красные космы Исава, я вижу их зрячими своими руками. Голос похож на Иаковлев, но волосы Исавовы, а они решают дело. Ты, значит, Исав?

— Ты это видишь и говоришь, — ответил Иаков. (Томас Манн Иосиф и его братья Москва АСТ 2000 стр.170, 171, 172-73, 177).

Итак, вопреки горьким словам Эсава, что Яаков «облукавил» его, да не один раз, а дважды, Т. Манн твёрдо уверен, что «обманут не был никто, не исключая Эсава». Как это понимать? Очевидно, что и для самого Эсава всё происхоящее было частью «большой потехи», частью той древней, как мир, и каждый раз новой и неожиданной для всех её четверых участниках священной мистерии, которая разыгрывалось из рода в род, точнее, «разыгрывала сама себя» среди потомков Авраама, с непреложной цикличностью праздника и, при этом со всей трагической эмоциональной правдивостью и новизной, каими обладала в древности праздничная мистерия для всех её участников. Каждый из них заново находил хитрые пути «лукавого» лицедейства, заново удивляся,обнаружив это лукавство у другого, заново гневался священным гневом и клялся отомстить обманщику, и при этом каждый точно выполнял всё то, что в этот, единственный для каждого поколения жутковато-прекрасный момент смены старейшины рода требовала от него та Мистериальная Персона, в которую ему суждено было облечься единственный раз в жизни. Три чувства охватили в этот момент и Эсава, и Яакова: годость, страх и торжественность. С той разницей, что у Эсава торжественность была грустная…. Каждый понимает,что от своей Персоны ему никуда не уйти, и все оговорки, все попытки замедлить или как-то отклонить в сторону вечнное вращение и возвращение священного мифологического сюжета являются, в свою очередь, не более чем частью этого сюжета, не более чем крошечной репликой в огромной и немыслимо трудной роли, которую каждый участник разыгрывает.

Частью сюжета? Репликой в роли? То есть, всё-таки, частью чего-то внешнего, чего-то маскарадного, неким выбором, который был произвольно сделан ТАК, но, в принципе, мог бы быть сделан и иначе? В том то и дело, что нет! Ведь и сегодня, когда мы смотрим на мир безжалостным и сухим взглядом «взрослого бодрствующего человека» (О. Шпенглер) начисто лишёного наивной игры, того «мечтательного прищура», той «лунной нечёткости теней» о которых нам в каждой главе тетралогии напоминает Т. Манн, мы, зачастую на протяжении всей своей жизни, и не один раз, как то сделали Эсав и Яаков, а по многу раз исполняем некую роль, иногда — грозную и торжественную, иногда — жалкую и нелепую, совершенно не желая, на самом деле, её исполнять.

У Ф. Достоевского есть удивительный рассказ «Вечный муж», приоткрывающий нам глубинные мотивы наших поступков, сокровенные тайны нашего подсознания с той же пронзительной достоверностью, что и пять великих романов, а может быть и ещё достовернее, поскольку рассказ лишён многомерности и полисюжетности романа, поскоьку он весь сводится к одному, каноническому, даже заезженному треугольнику: муж-жена-любовник. Это три главных персонажа, остальные — фон, набросанный немногими штрихами, хотя и кистью гения. «Вечный муж» — Павел Павлович Трусоцкий. Это «обманутый муж» в самом классическом варианте Декамероновского фарса или современного Декамерону уличногго райка, персонаж, благополучно доживший до середины девятнадцатого века без существенных изменений. Столь же безошибочно узнаваем и характерно заострён «Счастливый любовник» — Алексей Иванович Вельчанинов. «Жена» остаётся в тени, не прописана стоь же подробно и ярко, вернее, появляется дважды в небольшом рассказе в разных обличиях, в двух разных образах, ни в чём не схожих внешне, но тождественных по своему месту в сюжете: «легкомысленная жена, всегда готовая изменить». Мысль Достоевского проста, ничуть не претендует на новизну: «Вечный муж» всегда будет выбирать себе в качестве супруги «легкомысленную жену», а в качестве лучшего, задушевного друга — «Счастливого любовника». «Легкомысленная жена» всегда охотно выйдет за «Вечного мужа», но обязательно найдёт, в его же ближайшем окружении, «Счастливого любовника». «Счастливый любовник» обязательно соблазнит жену «Вечного мужа», своего ближайшего друга. Мастрество Ф. Достоевского именно в том, что мы видим перед собой вовсе не раёшных кукол, а живых, неповторимых в своей индивидуальности людей, именно таких, каких не раз встречали в жизни, а, подчас узнаём в ниих и самих себя. И Трусоцкий, и Вельчанинов прилагают на протяжении всего рассказа титанические усилия, чтобы «выйти из роли», чтобы поступить не «по шаблону». Они гневаются, мучаются, ненавидят друг друга, и при этом, тянутся друг к другу именно как живые люди, уникальные в каждом своём поступке, в кажом слове и в каждом нюансе поведения. Мы видм людей, которые единожды пришли в этот мир и никогда не повторятся. Но, чем сильнее «Вечный муж» и «Счастливый любовник» заявляют свои права на уникальность и индивидуальность, даже если это потребует «полной гибели всерьёз» ненавистного антагониста, тем яснее для читателя становится, что, в конечном счёте, они лишь усиливают, украшают и оживляют свои вечные «Персоны», от которых им не уйти, тем сильнее рвутся из глубин их подсознания те властные силы, которые толкают их к очередному витку вечного, как мир, и банального, как таблица умножения, адюльтера.

И всё это, повторюсь, в наши-то времена, когда «мечтательная неточность мышления» осталась лишь в детских сказках, когда социальные роли и поведенческие модели вариативны и произвольны до безвкусия. А что же говорить о тех временах, когда ролевые модели поведения были расписаны во всех деталях, когда грань между личностью и родом, между «дневной чёткостью» повседневной реальности и «луннным полумраком» вечного мифа только-только начала намечаться?

«Миф только одежда тайны, но торжественный ее наряд — это праздник, который, повторяясь, расширяет значения грамматических времен и делает для народа сегодняшним и былое, и будущее. Удивительно ли, что на празднике люди всегда распускались и по скрепленному обычаем праву доходили до непотребства, если тут происходит взаимопознание смерти и жизни?»(Томас Манн Иосиф и его братья Москва АСТ 2000 стр.43).

И мы видим, до какого непотребства дрошёл в своей праздничной ритуальной гордости и в своей глубоко личной и не праздничной тревоге Эсав. Мы видим, как он торжественно шествует к шатру Исаака, высоко вскидыая ноги, и вознося на вытянутых руках свой «отвергнутый дар Каина». А потом это непотребство становится уже совсем страшным, ибо и для Эсава Каинов грех «у входа лежит» (Брейшит 4:7), но Эсав, в последний момент, с помощью Ривки, через него перешагивает. И потому непотребство мифа отступает перед Б-годухновенностью человеческой индивидуальности.

Мы видим во всём его непотребстве Ицхака.

«Всем казалось, что у них перевернулись внутренности и нижнее становится верхним, так что их вот-вот вырвет; ибо в словах и повадке умирающего было что-то первобытно-непристойное, что-то мерзостно-древнее, священно-досвященное, таившееся под всеми наслоениями цивилизации в самых заброшенных, забытых и внеличных глубинах их души и тошнотворно поднятое теперь на поверхность кончиной Ицхака: непристойный призрак глубочайшей древности — животное, которое было богом, овен, который был богом-родоначальником племени, овен, чью божественную кровь они когда-то, в непристойные времена, проливали и высасывали, чтобы освежить свое животно-божественное племенное родство» (Томас Манн Иосиф и его братья Москва АСТ 2000 стр.157).

Но и в этой жуткой сцене, когда бунт мифологического непотребства, казалось бы увенчался успехом, мы, на самом деле, только заглядываем в бездонный колодец прошлого, в тот колодец, который уже для танахического Ицхака был «глубины несказанной», в тот колодец, с которого он сдвинул камень лишь на считанные мгновения, когда «происходит взаимопознание смерти и жизни», когда душа уже распрощалась с телом, но тело ещё не утратило жизненного инстинкта. Миновал этот момент — и всё становится на свои места, ибо Танахический, еврейский Ицхак «снова жил в своих историях и по праву рассказывал их от первого лица, ибо истории эти были его историями: отчасти потому, что его «я», расплываясь, уходило в прошлое и сливалось со своими прообразами, отчасти же потому, что прошлое могло в его плоти снова стать настоящим и, согласно установлению, вновь повториться» .(Томас Манн Иосиф и его братья Москва АСТ 2000 стр.158)

А сам Яаков? До какого же жуткого непотребства доходит он сам!

«То, что произошло затем, было самым плачевным и оскорбительным из всего, что вообще случалось в жизни Иакова, и могло бы, наверно, у кого-нибудь другого навсегда подорвать чувство собственного достоинства/…/ Он, как безумец, целовал ноги мальчика, он осыпал свою голову целыми пригоршнями пыли, и его подгоняемый страхом язык, не перестававший уговаривать и заклинать, двигался с величайшим проворством, которое должно было удержать и действительно удержало озадаченный, поневоле ошеломленный таким словоизверженьем рассудок мальчика от поспешных действий» (Томас Манн Иосиф и его братья Москва АСТ 2000 стр.113-14).

И этот «духовный надир», эту крайнюю точку своего непотребства Яакову предстоит избыать и изживать на протяжении всей его долгой жизни. Но об этом — в следующих недельных главах.

Print Friendly, PDF & Email

7 комментариев для “Михаил Ривкин: Недельный раздел Толдот

  1. Уважаемый г-н Тартаковский.

    В еврейской традиции Яаков олицетворяет еврейский народ. Эйсав — христианский мир. Сборник мидрашей «Берешит-раба» был составлен приблизительно в 5 веке. Тогда уже отношения евреев и христиан склалдывались не лучшим образом. И реально обозримое будущее никак не предвещало их улучшения. Скорее наоборот. Этого не могли не понимать еврейские мудрецы. Поэтому по их мнению при всрече Эйсава (христиан) и Яакова (евреев) ничего кроме «укуса в шею», которые я лично понимаю, как «зубами в горло», т.е. желания загрызть брата, от Эйсва не исходило. Та дорброжелательная встреча, когда Эйсав примет дары Яакова и искренне обнимет его, надеюсь, еще впереди.

  2. Т.е. г-да комментаторы, Дацковский и Бенни, вы оправдываете искажение текста Торы, в который вы как харедим просто обязаны верить? Или вы верите в оба текста, ничуть не совпадающие один с другим? Объясните мне, неразумному.

    1. Кратко:
      Текст Торы в оргинале (на иврите) неприкосновенен.
      Его понимание может быть очень разным (у Торы — 70 лиц, не стал искать автора изречения). Иврит — язык очень краткий и многие корни (не говоря уже о словах) имеют много значений, что дает спектр пониманий. Кроме этого мудрецы выработали достаточно много методов комментария, дающих многие слои понимания первичного текста (например, выделение части предложения, изменение порядка разбиения части текста на слова при сохранении порядка букв — Тора дана не разбитой на слова в виде непрерывной строчки букв, само разбиение на слова и предложения — уже комментарий, изменение огласовок — Тора дана без огласовок, их расстановка — уже комментарий, логика комментария не всегда совпадает с евклидовой, но при этом является строгой логикой, и многое, многое другое — только 13 правил комментирования рабби Ишмаэля на многое хватит).
      Перевод на любой язык не может быть адекватен столь сложному и многоуровнему тексту и ВСЕГДА является как выделением какого-то среза текста, так и комментарием даже к этому срезу.
      По поводу веры — верить нужно в церкви. В иудаизме Тора повелевает: » Тебе заповедано ЗНАТЬ …» (4:35 недельной главы Ваэтханан книги Дварим).

  3. Автору интересно будет узнать, как были искажены упоминаемые им братья. Вот хотя бы единственный из многих пример — два текста, относящиеся к одному и тому же эпизоду Торы/Моисеева Пятикнижия: встрече двух братьев Исава (Эсава) и Иакова (Яакова) после многих лет разлуки:
    1. рав Зеев Мешков: «Когда Эсав встретил Яакова и, обняв его, попытался укусить за шею, шея нашего праотца стала каменной, и старший брат сломал зубы».
    2. Тора/Моисеево Пятикнижие: «И побежал Исав навстречу Иакову, и обнял его и пал на его шею, и целовал его, и они плакали оба…» (Бырейшит/Бытие, 33).
    Беспардонно переиначивая текст, продиктованный Моше самим Богом (согласно традиции), рав Мешков полагает себя равновеликим Ему.
    Беспардонность искажает Пятикнижие Моисеево, священное для верующего, замечательное (а не беспросветно пошлое, как явлено в предлагаемых «вольностях») как литературный памятник мирового значения, познавательное для учёных, хотя бы и атеистов, — ведущее к истокам мировой истории…

    1. Уточнение: Приведенный «перевод» рава Зеева Мешкова совсем не является переводом, а является комметарием к 33:4 недельной главы Ваишлах и придуман не р. Зеевом, а взят им из Берешит Раба 78:9 со всеми подстрочными комментариями и ссылками на массу древних источников, где эта мысль обсуждается (есть перевод на русский язык).

    2. Маркс Тартаковский : … Вот хотя бы единственный из многих пример — два текста, относящиеся к одному и тому же эпизоду …
      ————
      «Тексты» описывают реальную жизнь, в которой есть РАЗНЫЕ уровни: «хочу»,»понимаю», «делаю» и т.д.

      Например, если 3-ёх летний ребёнок разбил дорогую вазу, перепугался результата своей неосторожности и расплакался, то родитель его сначала хочет «прибить», но потом он понимает свою вину в неосторожном выборе места для вазы (это уровень «хочет и понимает» = «Мидраш») и в конце-концов он обнимает ребёнка и учит его вести себя осторожнее (это уровень «реальное действие» = «Тора»).

Добавить комментарий для Михаил Ривкин Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.