Виктор Лихт: Непедагогичная педагогическая поэма

Loading

Я к тому времени уже знал немецкий алфавит и даже мог прочесть простенькие тексты в школьном учебнике. И был в шоке, узнав, что буква “а” почему-то читается как “эй”, “це” — “си”, а нормальная “ха” превратилась в ненормальную “эйч”. И что слово skate — не “скате”…

Непедагогичная педагогическая поэма

Виктор Лихт

Виктор ЛихтПреподаватели предметов общеобразовательного цикла в Саратовском музыкальном училище, где я занимался в 1958-1962 годах, были весьма колоритными. Каждый — со своими особенностями, а порой и странностями. Иногда даже казалось, что их чуть ли не специально подбирали по последнему признаку. Однако дело, скорее всего, было в том, что найти педагогов для непрофильных предметов в специальное учебное заведение было нелегко. И уж коли кандидат находился, им дорожили, несмотря ни на что. Расскажу о некоторых из них, самых примечательных. А также еще кое о ком и кое о чем.

Физик

Звали его Константин Петрович Бацман. Перед его первым приходом в класс однокурсник Лева Кочуновский решил нас кое о чем предупредить. Лева был не только старше всех в группе по возрасту, но и занимался в училище уже в третий раз. Первое его пришествие состоялось в качестве пианиста. Выгнали. Кем он был второй раз — не помню, но с аналогичным результатом. С нами он учился как ударник, впоследствии с тем же финалом. Человек был небесталанный, очень здорово «лабал» джаз, вернее, то, что тогда у нас джазом считалось, типа хитов из «Серенады Солнечной долины». Но совершенно без царя в голове.

Так вот, на правах старожила он поведал: «Ребята, у нашего физика есть одна особенность. Он контуженый, у него что-то там с легкими. Он шумно так вдыхает и первые слова фразы произносит громогласно, на фортиссимо, а потом быстро уходит на диминуэндо. И очень не любит, когда над этим смеются». Понятно, кто же смеется над физическим увечьем, да еще полученным на войне! Мы приготовились хранить серьезность.

В класс вошел сухощавый человек с бородкой и усами. Мы встали. Он шумно, как Левка и предупреждал, даже с каким-то подвыванием набрал воздух в легкие и рявкнул, как иерихонская труба: «Садитесь!» И тут Левка… расхохотался. Мы тоже засмеялись, но уже как бы над ним: что ты, мол, дурак, ржешь-то? Физик снова вдохнул и возопил так, что стекла зазвенели: «Кочуновский, вон из класса!»

Да, его-то он уже хорошо знал, а с нами начал знакомиться по очереди. Мне он сказал: «А я про вас много слышал». Я похолодел. Ибо наивно решил, что слышать обо мне физик мог только от физика. Точнее, от физички. Нашей школьной физички. Которая знала меня не с самой лучшей стороны, ибо я одно время в школе вел себя, скажем так, не далеко не образцово: весь дневник был разрисован возмущенными записями педагогов. А эту физичку мы сильно не любили, к тому же она у нас заменила другую, как раз любимую, так что мы отрывались на ее уроках по полной программе…

Но физик больше ничего не сказал. И начал урок. К его манере говорить мы быстро привыкли, а вел он занятия интересно. Гораздо лучше, чем школьная физичка. Хотя объяснять физику «на пальцах», без физического кабинета, без приборов и прочего наглядного оборудования, было нелегко, Константин Петрович как-то умудрялся это делать.

От кого он обо мне слышал, вскоре выяснилось. Я пришел навестить моего школьного педагога по скрипке Николая Павловича Попова, а тот говорит: «У вас там преподает отец Люси Бацман, я ему о тебе рассказывал». Ба! А я-то, балда, даже не обратил внимания, что фамилия у физика та же, что и у моей младшей соученицы по скрипичному классу! Я успокоился: с этой стороны он мог обо мне слышать только хорошее.

Математик

У многих людей речь пересыпана словами-паразитами. Чем беднее словарный запас человека, тем чаще он компенсирует нехватку слов этими самыми паразитами. У кого «блин» не сходит с уст, у кого что-нибудь типа «короче», после чего рассказ еще долго продолжается. Однажды в израильском автобусе я слышал, как девушка позади меня, разговаривая с приятелем, через слово произносила «кеилу» («как бы»). Я не вслушивался, поэтому не знаю, отчего у нее все в жизни оказалось «кеилу», могу только констатировать факт.

Однако бывает, что словесные паразиты заползают и в речь очень даже образованных и умных людей. Помню, как я впервые попал на лекцию моего аспирантского руководителя Бориса Михайловича Ярустовского. Говорил он очень интересно, образно, все увлеченно слушали. Но я заметил, что студент, сидевший рядом со мной, без конца ставит в своей тетради палочки. Довольно быстро стало понятно, что он отмечает таким образом все «так сказать», которыми Борис Михайлович грешил. Один раз в ходе лекции это вроде бы безобидное присловье прозвучало весьма двусмысленно. Б. М. рассказывал об опере Шапорина «Декабристы», и об одной арии изрек: «И эта, так сказать, мелодия…» Студенты, не жаловавшие музыку Шапорина, радостно заржали, а он рассердился, ибо никак не мог понять, что тут такого смешного.

Ну а наш училищный математик Павел Васильевич Фетисов, который вообще-то за словом, в том числе и весьма ехидным, в карман не лез, без конца уснащал свои повествования о об алгебраических и геометрических премудростях странным словечком «пыньта».

— А вот скажите нам, пыньта, Бендицкий, — обращался он к сыну нашего консерваторского профессора-пианиста, талантливому, как и папа, за клавиатурой, но слабому в точных науках, — как, пыньта, измерить диаметр пятака: пятак, пыньта, приложить к линейке или, пыньта, линейку к пятаку?

Бедный Игорь краснел и бледнел, не в силах понять ни сути вопроса, ни того, что над ним издеваются, а народ вокруг веселился, хотя и сочувствовал товарищу.

Подозреваю, что когда-то «пыньта» было обыкновенным словечком-паразитом «понятно», постепенно сморщившимся и залезавшим теперь во все щели речи Павла Васильевича. «Ы» в нем совершенно редуцировалось, почти не звучало. Лишь однажды я слышал, как Павел Васильевич буквально пропел его.

Случилось это во время консультации в нашей фортепианно-струнной группе перед экзаменом по математике. В середине занятия наши отличницы Мила Николаева и ее подруга Роза Гальперина попросили разрешения покинуть класс раньше времени, ибо боялись не успеть купить железнодорожные билеты домой. Математика была последним экзаменом в этой сессии, а они обе жили в других городах: Мила в Ульяновске (где, кажется, живет и теперь), а Роза в Вольске (ныне она обитает в израильском Араде). Павел Васильевич милостиво разрешил им идти, но когда они уже направлялись в выходу, вдруг обратился к Миле:

— Николаева, пы-ы-ы-ы-ы-ы…

Выпевая, П. В. возвел очи горе, припоминая, что же именно ей нужно сказать. Вспомнив, что Мила — староста группы и что ей нужно поручить написать объявление о времени и месте экзамена, он наконец удовлетворенно заключил: «…ньта». После чего продолжил свою речь. Мы все, что называется, попадали под столы. Роза в беззвучном смехе тряслась за спиной у Милы. Лишь той, бедной, единственной не за что и не за кого было спрятаться, поэтому она стояла с вытаращенными глазами, стараясь не только не засмеяться, но даже не улыбнуться. А Павел Васильевич говорил как ни в чем не бывало, не обратив на странное поведение учеников никакого внимания.

Каким он был математиком — не знаю. Во всяком случае, объяснял все доходчиво, хотя и не упускал случая поиронизировать над тупыми гуманитариями, умеющими только смычки тягать и на клавиши нажимать, но ничего, пыньта, не смыслящими в косинусах и тангенсах.

«Англичанка»

Английский язык у нас преподавала весьма странная женщина по имени Таисия Калистратовна. Почему странная? Да потому, что английского на ее уроках у нас почти не было.

Прежде чем рассказать, что было, должен с грустью признаться: с английским языком мне вообще поначалу очень не везло. Мы начали изучать его в 5-м классе, и первые впечатления об этом языке у меня были резко отрицательные. Я к тому времени уже знал немецкий алфавит и даже мог прочесть простенькие тексты в школьном учебнике. И был в шоке, узнав, что буква «а» почему-то читается в алфавите как «эй», «це» — «си», а нормальная «ха» превратилась в ненормальную «эйч». И что слово ball надо читать не «балл», а «болл», skate — не «скате», а «скейт», ну и т. д.

К счастью, в той школе у нас была хорошая учительница, она быстро поняла мои трудности и сумела убедить, что английский — тоже вполне человеческий язык. Но в середине учебного года наша семья, получив двухкомнатную квартиру, показавшуюся мне дворцом, переехала в другой район, и я пошел в другую школу. Здесь выяснилось, что мой старый класс далеко обогнал в английском новый. Радуясь, что все упражнения у меня в тетради уже имеются готовые, я совершенно перестал что-либо делать по этому предмету. И продолжал неделание даже тогда, когда новый класс наконец сравнялся по темам в учебнике со старым. К тому же здесь английский вела учительница, которая абсолютно не умела совладать с учениками. У нее на уроках все ходили на головах, а автор этих строк — одним из первых, что изучению английского не способствовало.

«Хождение на головах» продолжилось и в училище, под руководством Таисии Калистратовны. Вернее, при полном отсутствии хоть какого-нибудь намека на руководство. Группа в училище была поинтеллигентнее, чем класс в общеобразовательной школе, поэтому «ходили на головах» более изощренно.

Например, быстро выяснилось, что если начать что-нибудь рассказывать, особенно из области истории музыки (или того, что бедной Таисии Калистратовне за таковую выдавалось), то наша преподавательница замирает в счастливом трансе и готова слушать часами. Рассказывать по-английски она вовсе не требовала, и английский язык на наших уроках звучать попросту перестал.

Дальше — больше. Выяснилось, что Таисия Калистратовна обожает первую часть фортепианной сонаты Бетховена № 14, она же оп. 27 № 2, она же «Лунная». Когда начинала звучать музыка, посвященная юной Джульетте Гвиччарди, «англичанка» блаженно застывала со счастливой улыбкой на лице и забывала обо всем на свете. Среди наших пианистов установилось дежурство по озвучиванию для Таисии пейзажа Люцернского озера в лунную ночь, возникшего в воображении поэта Людвига Рельштаба при прослушивании этой сонаты. Остальная часть группы в это время тихонько занималась всем, чем хотела. Обнаглели настолько, что стали даже уходить из класса. И когда однажды директор училища, удивленный тем, что из класса, где должны по расписанию заниматься английским, несутся звуки фортепиано, заглянул внутрь, то увидел, что за инструментом сидит наша отличница Мила Николаева, рядом с ней млеет Таисия Калистратовна, а больше в классе никого нет…

Нам, естественно, устроили выволочку, но, как ни странно, Т. К. на своем месте осталась (не берусь сказать, была ли она вообще как-то наказана). Некоторое время она пыталась заниматься с вернувшимися блудными детьми своим прямым делом, но распоясавшиеся дети быстро сбили ее с пути истинного. Правда, «Лунную» ей больше не играли, но говорили о чем угодно, только не об английском и не по-английски.

Для меня это чуть не кончилось катастрофой. Мой английский пребывал на нуле, я даже то, что в школе с грехом пополам изучил, почти забыл. А тут пришло время поступать в консерваторию, и по закону подлости (или высшей справедливости?) именно в тот год в программу вступительных экзаменов включили иностранный язык!

Что я там плел, не берусь сказать. Только приглашенная откуда-то экзаменаторша, видимо, соответствующим образом проинструктированная (новый экзамен ввели в самый последний момент, и в положение бедных абитуриентов вошли), с грустью сказала мне: «У вас тут все пятерки по специальным предметам, я вам, чтобы не портить жизнь, пятерку тоже поставлю, но только, молодой человек, вам придется основательно приналечь на этот предмет, чтобы больше не позориться».

В консерватории у нас были хорошие «англичанки», но все равно, когда я готовился поступать в аспирантуру в Москве, где поблажку давать вряд ли бы стали, пришлось заняться языком поосновательней. И тут мне снова повезло. Я случайно встретил на филармоническом концерте свою бывшую частную ученицу по фортепиано, выпускницу английской школы, к тому времени поступившую в университет, на романо-германский факультет. Она вдруг изъявила желание продолжить музыкальные занятия. И мы, к обоюдному удовольствию, сошлись на варианте типа «чейндж»: я с тобой занимаюсь музыкой, а ты со мной — английским.

Надеюсь, что пятерку по этому предмету при поступлении в аспирантуру я получил уже за дело, а не за успехи на профессиональном поприще.

Рахиль

Наша историчка Рахиль Осиповна Аронович была личностью яркой. Слова из знаменитого рассказа Ираклия Андроникова «Первый раз на эстраде» о старухе, повитой рыжими косами, казались мне сказанными про нее. Правда, от рыжины у Рахили, как мы ее между собой называли, остались только огненные веснушки на широком улыбчивом лице. Когда-то рыжая, а ныне поседевшая голова была прикрыта соломенной шляпкой, вполне, впрочем, смахивавшей на уложенные кружком косы. Долгое время я не мог понять назначения этой шляпки. Предположение о религиозности нашей исторички мне, естественно, в голову не приходило, и справедливо; к тому же Рахиль была старой девой, а девушки, как я знал из Шолом-Алейхема, даже старые, волосы прикрывать не обязаны. Но навестив ее однажды во время болезни, мы впервые увидели Рахиль Осиповну без шляпки, и печальная истина нам открылась — преподавательница наша была лысовата…

Рахиль Осиповна, как мы знали из ее рассказов, была когда-то рабфаковкой. Может быть, поэтому у меня возникала еще одна зрительная ассоциация — с неистовой девушкой-комсомолкой с картины какого-нибудь Дейнеки, Лебедева или Ряжского. Я так и представлял ее себе произносящей пламенные, но идеологически выдержанные речи.

Неистовость она сохранила до почтенных лет. Проявлялась же эта черта в той дотошности, с которой она допрашивала учеников, вызванных отвечать домашнее задание. Вопросы, задаваемые хрипловатым голосом, так и сыпались. Если в учебнике перечислялись некие «признаки революционной ситуации» или «условия возникновения войны (заключения мира)», она подгоняла своим «А еще?» до тех пор, пока все условия и признаки не были озвучены. Тех, у кого голова была настроена на какие-то другие предметы, а не на запоминание признаков очередного исторического этапа, она обливала презрением и готова была чуть ли не сжить со света. Ну, если и не совсем со света, то во всяком случае, выжить из училища. При этом совершенно не считалась с тем, что «преследуемым» мог оказаться талантливый музыкант.

Помню, например, скандал с отличным скрипачом Геной Кузьминым. В училище Рахиль вынудили поставить ему по истории тройку, но она отыгралась на том, что, пользуясь своей дружбой с принимавшей историю СССР на вступительных экзаменах консерваторской преподавательницей, тоже бывшей рабфаковкой, устроила так, что Гена получил двойку. И на этом не успокоилась! Когда Гена удрал от нее подальше, поступив в Казанскую консерваторию, Рахиль написала туда письмо. Там, видимо, тоже нашлись упертые марксисты, и его после первой же сессии вытурили с двойкой по истории КПСС. Консерваторию Кузьмин закончил заочно значительно позже, уже будучи… концертмейстером симфонического оркестра Саратовской филармонии. То, что раньше его держали без диплома, только лишний раз свидетельствует, какого уровня это скрипач…

При всем том никак не могу назвать Рахиль Осиповну злыдней. Напротив, она относилась к ученикам, как строгая, но любящая мать к детям. Каждый год в июне она устраивала серию консультаций по своему предмету для тех, кто собирался поступать в консерваторию. И делала это абсолютно бескорыстно — никто за эти почти ежедневные занятия ей не платил. Подозреваю, между прочим, что ее особую ярость Гена Кузьмин заслужил тем, что по юношескому разгильдяйству проигнорировал эти консультации.

Ко мне у Рахили отношение было особое. Она часто повторяла: «Мы почти однофамильцы с Юрием Арановичем (будущий всемирно известный израильский маэстро в начале своей карьеры поработал и вторым дирижером все в той же Саратовской филармонии, и тогда его фамилия писалась через “а”. — В. Л.). А вот с отчеством Вити Лихта моя фамилия совпадает полностью!»

Вполне ортодоксальная советская историчка, считавшая каждое партийное постановление истиной в последней инстанции, она, тем не менее, прощала мне «неудобные» вопросы и даже по-своему ценила их. Много лет спустя, когда мы с ней встречались иногда, она припоминала то и дело, как я доказывал ей в классе, например, что нашествие Наполеона на Россию сыграло объективно-прогрессивную историческую роль. Была такая формула для характеристики ползучего захвата царской Россией все новых и новых территорий: дескать, это не империализм в чистом виде, потому что Россия объективно способствовала прогрессу колонизируемых народов. Пользуясь этим постулатом, я развернул перед изумленной Рахилью такую демагогическую цепочку: если б не было нашествия Наполеона, будущие декабристы не попали бы во Францию и не заразились бы там революционным духом, и не «разбудили» бы Герцена, а уж о том прогрессе, который не имел бы места в результате всех предыдущих «не», просто страшно и подумать… Рахиль хоть и приходила в ужас от подобного крамольного допущения, но не без плохо скрытой еврейской гордости восхищалась моими выкладками.

Ей я обязан первой публикацией о себе. К нам в училище пришел фотокорреспондент из местной комсомольской газеты «Заря молодежи». Не знаю, почему он наткнулся именно на Рахиль, но она указала ему на меня. Он же не только поместил в газете мою фотографию, но и сопроводил ее небольшой заметкой, сведения для которой ему тоже явно дала наша историчка.

Несколько лет спустя друзья рассказали, что видели эту фотографию в виде большого портрета с подписью «Скрипач» на выставке в саратовском художественном музее им. Радищева. Интересно, где она теперь?

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Виктор Лихт: Непедагогичная педагогическая поэма

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.