Александр Левинтов: Чу. Рассказы и сказки. Продолжение

 250 total views (from 2022/01/01),  3 views today

По молодости лих и горяч Кащеюшка был до девок. Была у него и Василиса Прекрасная, и Василиса Премудрая, и Марья Краса-Длинная Коса, и Марья Искусница, и эта, — вот егоза была, прости Господи! — Аленушка. И еще даже две иностранки — Дюймовочка и Пеппидлинныйчулок. Всех заездил.

Чу

Рассказы и сказки

Александр Левинтов

Продолжение. Начало

Time is money
(рождественская сказка)

Жил на нашей улице один волшебник. Звали его… ну, скажем, если кругом Ивановы-Петровы-Сидоровы, то он, конечно, Рабинович, а если сплошные Янкелевичи и Цукерманы, то, разумеется, Иванов — дело ведь не в том, как его звали, а в том, что он контрастен всем нам, во всём, в том числе и по имени.

Был он человек смирный и ни в каком колдовстве не участвовавший, но, вот, сколько я его помню, а я на нашей улице уже без малого, с разными перерывами, шестьдесят лет живу, что когда я только родился и в первый раз увидел его, мне он показался очень старым, а теперь мы — как ровесники. Дед мой рассказывал, что, сколько он себя помнит, этот человек выглядел очень ветхо. А дед моего деда рассказывал моему деду, что это чистый Мафусаил был, с длиннющей белой бородой лопатой и совершенно лысый. Сейчас он, конечно, лысоват и седоват, но не более того.

Человек, повторяю, он был тихий и смирный, ни в каком волшебстве, колдовстве и даже пьянстве замечен не был, денег ни у кого не занимал, но и в долг не давал: у нас отдавать долги как-то не принято, но мы охотно даем в долг, особенно на праздники или на день рождения, понемногу, конечно, чтобы голова не болела о том, какой подарок делать. Ему же дарить и давать в долг просто некому.

Короче, хотите верьте, хотите — нет, жил волшебник в вывернутом наизнанку времени: все нормальные люди живут по направлению к своему будущему и от своего прошлого, а потому хорошо знают уже прожитое и пройденное прошлое, но о будущем только догадываются и, как правило, догадываются неправильно. А он живёт навстречу своему прошлому, из будущего, в котором, в результате этого, превосходно разбирается.

Например, если он в ясную солнечную погоду выходит с зонтиком, значит, часа через два жди дождя. Если он вдруг зимой спрашивает в нашем магазине зимние вещи — быть зимой морозам и снегопадам. Ну, а если он вдруг идёт менять нашу валюту на доллары или евро, жди беды и подорожания всего импорта, а у нас, кроме импорта, своего почти ничего, даже укроп пучками покупаем в Египте, знать бы, где такое находится. Однажды он купил аж два ящика вина, по сути полугодовой запас всей нашей улицы, а было это под еврейский новый год — так ведь поставщик весной разорился в пух и прах и, представляете, отравился, выпив последнюю бутылку вина, намешав в неё крысиного яду, а ведь вполне хватило бы просто бутылки его вина, без всякого стрихнина, чтобы отбросить копыта.

Женат он никогда не был: раньше — кому нужна такая развалина?, а теперь — кому охота стареть при молодеющем муже?, а если дети пойдут, а потом будут старше отца? — увольте, уж лучше откровенный пьяница, бездельник и недотёпа, чем такая напасть. А, впрочем, некоторые всё-таки стали заглядываться и задумываться…

Нигде он не работал и ниоткуда денег не получал — наш начальник почты знал бы такое, а всё, что он знал, знала и его жена, а что знала его жена, знали на нашей улице все. Но денежки у него водились, потому что тратились им, умеренно, но тратились. Когда-то кто-то спросил его (а, может, опять врут, что кто-то спросил, у нас соврать, что слюну сглотнуть, ничего не стоит), откуда, мол, денежки, уважаемый?, на что тот ответил «time is money», ну, мы с тех пор и решили, что он умеет конвертировать время в деньги и именно в этом — волшебник, настоящий волшебник, каждому из нас так бы.

А рассказываю я всё это вам не просто так, а то бы давно уже кончил: случилась с этим человеком вот такая удивительная история:

Есть на нашей улице банк, не весть бог что, не Сити-банк, конечно, и не Альянц-банк, но для нас — большой банк, потому что единственный он у нас. И вот, представьте, в конце прошлого года хакеры проникли в него и обчистили до нитки. Они ведь не в масках и с пистолетами проникли, а через Интернет. Всё взяли — и по вкладам, и по депозитам, и по ипотеке, и по кредитам, и весь нал забрали и даже хранилище очистили, словом, все, какие были финструменты, это даже не 3D какое-нибудь, а все 4D или, может, 5D, кто ж их знает? — ведь всё же гады выгребли.

А, надо сказать, в банке работала одна возлюбленная пара. Он — из приличной семьи и сам — очень приличный молодой человек, с большим будущим, казалось. Он в банке отвечал за безопасность: понятно, с кого стружку снимать будут и жизнь калечить за такую пропажу. А она — одновременно и главбух, и старший кассир на 3\4 ставки, несмотря на юный возраст и красный диплом фин. академии.

Они вообще-то планировали пожениться, но ведь в наше время разве можно жениться без проверки? — вот, они и занимались проверкой, уже третий месяц.

Надо же такому сложиться: они, пока хакеры грабили их банк через сервер, занимались любовью в небольшом кабинетике начальника безопасности — а где им ещё этим заниматься, не в кассе же?

И, вот, когда они отдышались и даже слегка привели себя в порядок, решили они серьёзно обсудить личную проблему семьи и брака, а такие вещи у нас без выпивки не делаются.

Он хвать за бумажник — а там ни копейки и все карточки почему-то просрочены, она хвать — и у неё ни копейки, ни действующих карточек. Они хвать — а в кассе пусто. И что они ни хвать — всё пусто. То есть решительно всё. Хоть вешайся, а какие верёвки в банке?: даже шпагат не сразу найдётся.

Вышли они на морозный воздух из банка, опустошённые, как и сам банк. И не знают, что им делать, куда кому звонить и звонить ли вообще? Они понять не могут, что и как произошло. И единственная спасительная мысль — где бы тут утопиться? Мало того, что в тюрьму посадят, может до конца дней, так ещё и позору не оберёшься, и дома неизвестно как встретят, и свадьба, кажется, тоже срывается. И магазин уже закрыт, да и что толку в этом магазине, если деньги — шаром покати. Стоят и плачут в обнимку.

Чего в такую позднь наш волшебник из дому выполз? Небось, опять заранее почувствовал напасть. Подходит он к возлюбленной и плачущей паре, то да сё, рассказали они ему всё, как есть и как было, и сколько было, чего теперь нет.

Долго размышлял волшебник о случившемся: сердце-то у него не волшебное, человеческое было.

— знаете, что, ребята, достаньте ящик повместительней, чтоб я мог поместиться в нем, я за мебельной лавкой такой видел, затащите в банк и идите домой подобру-поздорову, утро вечера мудренее.

Ящик из-под здоровенного серванта с ножками, действительно, нашёлся, не сожгли ещё и не разобрали — у нас с этим запросто. Молодые затащили его в центральный и единственный зал банка и пошли спать, каждый в свою сторону, расстроенные и потерянные донельзя.

А утром приходят в банк уборщица и ночной сторож, как всегда первыми, они давно уже сожительствуют, экономя на квартплате и чтоб отгонять скуку одиночества.

Как обычно, отперли банк, а там в зале — ящик, а в ящике — старик старинный лежит, величественный, как Саваоф на Последнем Суде. Ну, постепенно народ банковский сбежался, стали старика откачивать: немного ожил, кажется. Прибежала и возлюбленная пара: хранилище — битком и в порядке, депозитарии — полны и в порядке, нал — в кассе — хоть не пересчитывай, и все коды, пароли, шифры в компьютерах — в порядке, и на счетах — полный ажур, и все 37 разрядов в центральном банковском арифмометре заполнены и работают. Пробежались по карманам — всё, как в банке, в смысле, на месте и под отчёт.

Старинного старика еле признали — волшебник оказался, только сильно пообветшавший. Долго все дивились случившему, кивали головами, судачили и признали таки: волшебник-то — настоящий волшебник, не хухры-мухры какой-нибудь.

Весной, на Красную горку, возлюбленная пара расписалась, свадебным генералом сидел волшебник, он почти не ел-не пил и всё время думал, вздыхая и охая, сколько же ему теперь пилить до начала дней своих.

Дурман безумия

У нас в Карландии растет дивный табак. Никто точно не знает, когда и почему наш табак обладает своими волшебными свойствами, но в народе ходит легенда, будто раньше здесь протекал Стикс и именно за крутым поворотом у Печальной скалы, там, где начинается долина нашей деревни, у плывущих по реке пропадала память о земной жизни.

Сейчас наша Пелема вовсе непохожа на могучий Стикс: она сильно обмелела, по ее веселым перекатам ни одна лодка не пройдет. Но горы, тянущиеся по обоим берегам, намекают, что некогда это была мощная и полноводная река.

Да, наш знаменитый табак дарит забвение.

Достаточно выкурить одну трубку — и память полностью смывается в сознании счастливого курильщика: сначала забываются все тревоги и нелады прошедшего дня, потом все новости, знания, обязательства, долги. С каждой затяжкой уходят в небытие прошлые обиды и неудачи, вся прошлая жизнь, собственное имя и имена родителей.

Очарование беспамятства длится весь вечер, и человек засыпает глубоким и чистым сном, его ночные видения никак не связаны с его прошлым — это маленькие подарки ангелов его безмятежной душе.

Наутро человек просыпается бодрым, здоровым, счастливым, память полностью возвращается к нему во всей своей отчетливости. Человек готов к новому дню и борениям.

Вечером он может опять выкурить трубочку нашего табака, а может и не курить, может просто посидеть в пивной, где плавают ароматные клубы от трубок приятелей и только немного забыться. А может и вовсе не ходить в пивнушку: к нашему табаку нет такой сильной привычки, как к обыкновенному табаку — ведь это табак забвения.

Долина у нас небольшая, табачные плантации — крохотные. Мы пробовали осваивать склоны нашей долины, но — ничего не выходит, не тот табак вырастает, то есть, табак-то все тот же, и по виду и по аромату, а забвения в нем нет.

Поэтому жители Карландии давным-давно между собой договорились никому и никогда не продавать табак на сторону, ни понюшки. Хочешь — кури здесь, с нами, а за пределами Карландии — ни-ни.

Всякие предприимчивые дельцы и плуты пытались украсть у нас семена и посадочный материал, да только из этого ничего толкового не выходило: обыкновенный табак у них, конечно, вырастал, так ведь обыкновенный табак везде растет! А у нас — особенный.

К нам много народу приезжает, иными днями человек до ста, а на праздник первой трубки, так, пожалуй, и все сто пятьдесят! Издалека приезжают, говорят, даже из Японии, Америки и России, хотя я толком и не знаю, где это и что это за деревни такие.

А где-то совсем-совсем далеко от нас, у берегов неведомой Европы, говорят, есть чудный остров Менемоза, на котором растет виноград, из которого делают волшебное вино: один глоток — и ты начинаешь вспоминать прожитый день в мельчайших подробностях, которые ты даже не заметил. После первого стакана вина перед тобой встает вся твоя жизнь, все ее радости и счастливые мгновения, бережно и укромно живущие в твоем сознании, потаенно даже от тебя.

До дна бутылки редко, кто доходит, ибо там, на самом дне и в самой глубине вспоминаются тайны твоего дожизненного существования в Стране Блаженных. Там познается смысл и радость жизни.

Счастливы испытавшие хотя бы глоток этого вина и в сладости опьянения они погружаются дрему воспоминаний о том, что было и чего не было, что могло быть и что не могло быть никогда.

А утром они просыпаются, ничего из увиденного не помня и не храня, но освеженные, как под струями лесного водопада.

Нигде более не растет этот волшебный виноград, да и на острове пригодных для его выращивания земель совсем немного. Жители острова свято и крепко блюдут тайны своего виноделия, и за пределы острова не может уйти не то что бочка или бутылка — глоток этого вина!

Люди со всего света тянутся на малодоступный остров, где нет ни порта, ни, разумеется, аэродрома или вертолетной площадки, ведь от ближайшей Большой земли до Менемозы почти тысяча миль.

Из наших никто и никогда не был на Менемозе, да и оттуда у нас никто никогда не бывал: каждый должен быть счастлив по-своему и нельзя смешивать разные счастья, чтобы не наделать себе и всему миру бед.

И все-таки эти беды стряслись.

Приезжал к нам года два тому назад под видом туриста делец, как мы потом узнали, из крупной фармацевтической фирмы. Ему удалось тайно вывезти маленькую толику нашего табака.

А его компаньон, такой же проныра и прощелыга, побывал на Менемозине и вывез оттуда, вопреки местным законам, пробирку с местным вином.

Преступники в химической лаборатории выделили неведомые ранее вещества, определяющие свойства табака и вина, синтезировали их и стали в огромных количествах выпускать препарат под названием «кармен».

Этот препарат обладает одновременно и способностью обострять память и очищать ее. Раздвоенное сознание человека, принявшего дозу кармена, не просто безумие, это оказалось сильнейшим наркотиком, привыкание к которому наступает почти мгновенно.

Мир обезумел — весь мир, разом и навсегда.

И все проклятья его — нам и жителям Менемозы, хотя мы-то ни в чем неповинны.

В лабиринте времени

Наша шумная компания сидела в одном из тех маленьких зальчиков рижского подземного ресторана «Розенгалс», что особенно ценятся посетителями за уединенность и отдаленность от основных ресторанных событий и потоков.

Мы уже прилично нагрузились, и меня потянуло по естественным причинам, а на обратном пути, будучи в игриво-шаловливом, шалопайском и азартном настроении, я решил возвратиться в наш зал не привычным и коротким маршрутом, а с загогулинами: трепещущий свет свечей и факелов манил в мрачные недра, откуда тянуло сырым и холодным сквозняком приключений и авантюры.

Я шел, не очень верно и уверенно, изредка мою траекторию пересекали милые привидения официанток в просторных одеяниях 13-го столетия, однажды мой путь пересек какой-то паренек, одетый в такие же маскарадные холстины и кативший перед собой пивную бочку.

Из-за него я потерял ориентировку и, кажется, совсем заплутал, поскольку двери и проемы кончились и более не встречались, а освещение сильно потускнело и стало реденьким.

Наконец, мне попалась дверь, грубо обитая железом и с кольцом вместо ручки, в остальном же точно такая же, как большинство других дверей подземелья. Я потянул кольцо на себя, дверь со скрипом подалась, и я очутился в коридоре, еще более тусклом, чем тот, что остался за спиной.

Здесь, однако, воняло — и вовсе не кухней. В этом смраде доминантой была селитра и, пожалуй, еще уксус. Впрочем, воняло разом всем: и дегтем, и скипидаром, и кожами, и сырым деревом, и отхожим местом, и еще всякой дрянью. К тому же было весьма прохладно — гораздо прохладней, чем прежде, было, откровенно, очень зябко.

Я увидел впереди копошение людей и двинулся в их направлении.

Три мужика, замшелых и нечесаных, пытались, довольно неуклюже, протащить здоровенный кованый ларь по узкому и неровному проходу. Я заметил, что ларь украшен крупными мальтийскими крестами. Одеты были мужики в ту же простину, что и все тут, однако смердили они невозможно, а на одежде заметны были жирные засаленности.

«Изнанка у этого ресторана, однако, не очень романтична» — подумалось мне.

Мужики, в конце концов, просунулись со своим ларем в узкий боковой проем и освободили для меня проход.

Не знаю, как долго я шел по нему, но, как показалось, метров сто, никак не меньше. Становилось все холодней — это уже не просто сырость, а настоящий морозец.

Изредка слышались голоса, но понять, где и о чем говорят, было невозможно. Это был даже не латышский, непонятный, но привычный мне, где на пять гласных приходится не более одного согласного звука — это скорее напоминало собачий лай, бессмысленный и звонкий, почти из одних гласных.

Между тем, хоть светлей и не становилось, людей и оживления явно прибавилось, как и вонищи. На меня никто не обращал внимания, да я и сам старался не мешать им и не привлекать их внимание, брезгливо обходя копошащихся.

Где-то жалобно завизжала собачонка: сорвавшаяся с неровного штабеля неровная доска больно ущемила щенка. Я извлек его — на меня смотрело шелудивое, вертлявое и безмерно благодарное любопытство, все в грязной черно-бурой шерсти, с искрящимися от восторга жизни глазенками и хитрой рожицей, излучающей ненасытность короткой собачьей жизнью, несмотря ни на что.

Забавный щенок завертелся у моих ног с урчанием обожания, я решился и почесал, что вызвало аж судорогу восторга у Собакина.

Теперь нас было двое.

Ресторану и подземелью, однако, давно пора было кончаться.

Как только я подумал об этом, мы вышли к огромному просвету — это был выход на дневную поверхность.

И я опешил.

Выход был прорублен в береге реки, совсем близко от уреза воды. Но он был не единственный — в ряд с ним и выше по крутому склону было множество других, по большей части с распахнутыми массивными двустворчатыми дверьми окованного дерева. К каждой норе от воды шли деревянные помости и покати.

На воде плавно покачивались, скрепя снастями, небольшие деревянные суда со спущенными парусами, почти игрушечные, но не нарядные, а сильно обшарпанные и растрепанные ветрами и волнами.

Пока я остолбенело рассматривал эту диковинную декорацию, мой лохматый сукин сын присел, задрал вверх то, что считал своей левой задней, и открыл блошиное сафари или просто занялся переписью личного состава своей персональной фауны, тщательно перетаскивая в зубах каждого из своей рати. Пересчитав воинство, он опять заюлил меж моих ног, а затем рванул по помосту к воде, потешно толкая и шарахая свое тело по замысловатой траектории.

С изумлением смотрел я на пристань, маленькую, грязную, суетливую и гортанную.

Вдруг высоко надо всем этим грохнул тяжелый удар колокола, за ним еще два удара, от которых по сырому и терпкому воздуху поплыли тяжелые густые басовые волны, требовательные и строгие.

При свете дня я обнаружил, что одет самым нелепым и необычным образом: на ногах деревянные колодки, больно трущие в щиколотках даже сквозь толстенные и колкие чулки в крупную черно-синюю полоску, штаны, завязывающиеся простой веревкой на поясе и икрах, без единого кармана и привычной прорези спереди, какая-то рубаха из дерюги, пахнущая тиной, застарелым потом и домотканностью, поверх рубахи — кажется, это называется камзол, но очень тяжелое и нелепое.

Я огляделся.

Позади, на берегу было поселение, совсем небольшое, состоящее из кучи тесно прижавшихся друг к другу домов, снизу сложенных из валунов, а дальше — деревянных. Кое-где торчали церковные шпили — с самого большого раздавался колокольный звон.

Стояла сугубо ноябрьская стынь, только вместо подходящего для этой погоды снега с хмурого неба, напарывающегося своими тучами на шпили, сыпал и сеял мелкий колючий дождь, который то ли действительно шел с неба, то ли просто стоял в воздухе и никуда не падал.

Грязища была ужасная — даже мой Шарик, выдергивая свои лапы из этой жижи и хлюпи, старался стряхнуть с них эту дрянь.

Оскальзываясь и поминутно теряя равновесие, я пошел в поселение.

Здесь застоялась еще большая вонь. Тоненькие ручейки, стекающие вдоль домов по малозаметным ложбинкам, там и сям были перегорожены кучами дерьма, нечистот, отбросов, вываливаемых, по-видимому, прямо из окон.

По неровному булыжнику медленно громыхали груженые мешками и рогожными кулями телеги, задевая углы и стены домов, гремя и бренча. Оно все не говорило — орало и кричало, отрывисто, резко, как будто шел бой, кровопролитный и смертельный, бой глухих — потому что никто никого не слушал и не слышал, каждый был сосредоточен на своем крике и деле, не обращая внимания на остальных, видя во всем остальном лишь преграду и препятствие своим действиям, в равной степени одушевленное и неодушевленное.

Чтобы спастись от этих громыхающих напастей, я вынужден был то нырять в подворотни, то вскакивать на крыльцо в две-три ступени и чуть углубленное, вдавленное в каменную кладку дома.

Один такой прыжок спасения забросил меня не то в харчевню, не то в притон, скорее всего, в смесь того и другого.

— Эй! — крикнул мне из-за грубой деревянной стойки рыжий нечесаный детина, крикнул почти враждебно, уж точно — недружелюбно, однако это угрожающий тон не был вызовом к драке: он подставил к бочке здоровенную глиняную черепушку и нацедил какой-то бурды.

Наверно, это было пиво. А может — квас. Во всяком случае, нечто хлебное и почти не хмельное. И очень мутное.

Там, за спиной — хмурый осенний будень, здесь — зловещая ночь в рваных клочьях света от чадящего смолой факела, воткнутого в трещину стены.

— Какой сегодня день?

— Третий. До Лиго осталась неделя.

Оказывается, это — лето. Меня аж передернуло от озноба: я представил себе здешнюю зиму. Мимо прошелестела робкая женская тень.

Я обернулся.

Тонкий полупрозрачный профиль, льняные прямые волосы, сосредоточенный, опущенный долу взгляд. Девушка, закончив свое дело, заторопилась и растворилась в глухой темноте с легким, как стон умирающего, шорохом.

Очарованный, я застыл и не заметил, как хозяин наполнил мою кружку вновь:

— Это пиво хорошо сварилось.

Странно, но я понимал, что он говорит, будто припоминая давно забытые слова, слова жизни, отдаленно и смутно мне знакомой.

— Кто это?

— Аннетка, сирота. Хочешь?

Я молчал, не зная, что и как ответить.

— Судя по твоему кошельку… — я невольно тронул место указанное взглядом хозяина харчевни: на веревочном поясе висел увесистый кошель, я даже не знал, что в нем и не замечал его ранее.

— Аннетка! — прогрохотал крик вглубь помещения.

Я продолжал молчать.

Передо мной стояла она, и теперь я мог видеть ее лицо — близко и долго.

Бледное и худое, чуть припухлые и очень мягкие безвольные губы, тонкий, будто взятый с иконы Мадонны, нос, чистый, ясный и высокий лоб под двумя струями прямых, цвета спелого поля, волос, широко распахнутые, умоляющие до слез умиления голубые глаза. Они уже просят пощады, а, может, они всегда просят пощады, с сиротского рождения, О чем они молят? И что они прощают мне? Уже прощают? Все простили? От чего они с такой нежной кротостью благодарят меня? неужели за насилие? Зачем же тогда разрешают это насилие и не стыдятся его? И почему в них, детских и доверчивых, никакого укора, а только нежность и нежность, покорная нежность?

Я пью этот взгляд и не могу оторваться, не могу насытиться и напиться им и боюсь отвести свои глаза, чтобы ничто не исчезло.

Она берет меня за руку, а хозяин легонько толкает меня в плечо, и мы идем мимо стойки, в темноту, в почти кромешную темень, и я с ужасом думаю, что будет сейчас, внутри меня совсем холодно и пусто, даже страшно, как холодно и пусто. Мне и верится и не верится: сейчас, через несколько шагов мы куда-то войдем, она повернется ко мне, распустит тонкую бечевку у горла, все это спадет с нее, и случится невероятное…

В отчаяньи и панике я толкаюсь вбок, стена поддается, оказавшись дверью, — и я в знакомом коридоре: горят неверные свечи, приглушенно слышны звуки лютни, голоса людей, звон столового серебра, совсем близко — проход в зал, где сидят мои беспечные друзья, совершенно нормальные, современные, говорящие внятно и вразумительно, хотя и не очень трезво, улыбающиеся друг другу, но плоские и неживые — как нарисованные или сфотографированные. Кое-кто оборачивается ко мне и приветливо подмигивает, приглашая к столу.

Неужели это и все? И это все? И я больше никогда-никогда не попаду туда, за неделю до Лиго в неведомом веке?

И я, вновь одетый в сегодняшнее, бросаюсь назад, попадаю в общий зал с колодцем и огромным баром, бегу оттуда, по залам, ступеням и переходам, гротам и тупикам, толкаюсь в двери и стены, мечусь среди колеблющихся огней. И все напрасно, и все безнадежно, и я больше никогда-никогда не увижу этот голубой взгляд, хрупкую кротость немного обнаженных плеч и мягкую беспомощность губ, и я в полном отчаянии толкаю что-то впереди себя, тяну шершавое кольцо и вдруг слышу заливистый визг узнавшего меня щенка.

Призрак

Они уже здорово выпили текилы и теперь болтали всякую чепуху, донельзя глупую и противную. Я молча сидел на своей любимой табуретке — слава богу, ее они не занимали, как будто она табуированная. Наверно, мое присутствие все-таки коснулось их, и они свернули в своей болтовне в мою сторону.

— Ты знаешь, — сказала Молли, — а все-таки он напрасно повесился.

— Это его дела, и никто не может утверждать, что это произошло из-за тебя.

Тут уж я не выдержал:

— Я могу.

Они перегнулись.

— Молли, ты что, мой голос не узнаешь?

— Ты же мертв.

— Смерть — штука относительная. Кое-что не смогло умереть.

— Ты где?

— С вами за столом, на своей табуретке.

Они опять переглянулись.

— Пол, тебе не следовало бы сюда являться, раз уж ты умер, тем более — по своей воле.

— В ней-то все и дело. Моя воля сильней меня.

Билл явно занервничал.

— Ты, что, призрак?

— Привидение: так мне больше нравится.

— Чертовщина какая-то.

— Билл, тебе это не понять, ты же католик, а Молли вообще никогда не ходила в церковь. У нас, пресвиториан, души требовательные и строгие — им держать ответ за нас, вот они и требуют завершения всех земных дел, и по долгам, и по обязательствам.

— Чего ты хочешь? — с привычными скандальными нотками начала заводиться Молли, — почему бы тебе не оставить нас в покое? Ведь суд развел нас, и все сроки апелляций и кассаций давно прошло, и теперь махать кулаками и щелкать клювом просто смешно.

— Ты у меня сейчас обхохочешься. Дело вовсе не в доме, не только в доме, хотя и это решение суда я считаю несправедливым. Вы оскорбили мои лучшие чувства, вы оба оскорбили меня этой изменой, вы…

— Пол, мы все это от тебя уже слышали. Не стоило ради этого вылезать из могилы.

— Да, вы слышали, но, наверно, ни черта не поняли.

— С чего ты так решил?

— Но ведь вы так и не извинились передо мной!

— Слушай, давай, если уж ты такой чувствительный, мы сейчас принесем свои извинения.

— Поздно, слишком поздно, особенно, если вы и впрямь чувствуете свою вину.

— А ты не мог бы… как-то неудобно говорить с пустым местом..

— Ну, вы сами этого захотели…

Усилием воли я стал проявляться, что произвело на обоих явно гнетущее впечатление: одно дело — в гробу, и совсем иное — так близко, да еще этот ужасный лиловый рубец, который никакой пудрой не прикроешь.

— М-да, — протянул Билл.

— То-то, — парировал я, слегка привзлетев и зависнув в воздухе на полголовы выше Билла, что было ему явно не в кайф, ведь он привык смотреть на меня сверху вниз.

— И что ты теперь намерен делать?

— Дорогая, я потому и остался частично на этом свете, что остался неудовлетворенным, неотомщенным и неутешенным.

— Пол, ты нам угрожаешь?

— Ага.

— А если я тебя сейчас?..

— Слушай, Билл, ты ведь наверняка знаешь, где хранится мой смит-и-вессон. Просто, чтобы ты убедился в моей неуязвимости, пойди за ним и разрешаю тебе один выстрел с расстояния вытянутой руки.

Он все-таки не поленился.

Я хотел его предупредить, но не успел: пуля грохнула зеркало за мной, и на пол потекли осколки.

— Это к несчастью, — сказал я, возвращая себе видимость, — от каждого соприкосновения с материальностью я теряю видимость, но требуется небольшое усилие воли, чтобы вы вновь имели удовольствие общаться со мной и видеть меня. И учти, Билл, как нематериальная субстанция, я не горю, на меня не действует химия и осиновый кол. И очень не рекомендую распускать руки: ты будешь разочарован потерей равновесия и уважения к себе.

— Чего тебе угодно.

— Мне угодно мстить вам, упорно, безнаказанно, самым гнусным образом, до тех пор, пока не надоест или пока я не почувствую, что полностью удовлетворен.

— И что тогда?

— И если такое случится, я покину вас и этот бренный мир, кстати, далеко не лучший.

— И как ты собираешься мстить нам?

— Я же сказал — гнусно.

— Сколько?

— Что — сколько?

— Сколько ты хочешь получить, чтобы больше не являться сюда?

— Билл, дружище, ты, наверно, еще не въехал после своей текилы. На хрен мне твои паршивые деньги? Что я с ними буду там делать?

— Пол, ты всегда был подонком, но…

— Молли, пожалуйста, не усугубляй свою и без того поганую ситуацию. Я вот, к примеру, не знал, как начну вам мстить, но ты сама мне подсказала: во-первых, вам больше не удастся трахаться, уж об этом я побеспокоюсь в первую очередь. Никогда. Во-вторых, я заставлю тебя, шлюха, вернуться ко мне и спать со мной, а Билл будет наслаждаться этой картиной.

Кулак Билла прошел сквозь меня, и Билл больно врезался башкой и плечом в косяк.

— Билл, дурачок, я тебя предупреждал.

— Как же ты это сможешь сделать?

— Нет ничего проще: буду дожидаться, когда вы распалите друг друга и готовы будете к своему блуду, и вот тут-то и начну смеяться, подавать советы, щекотать вас, пугать и отпускать самые грязные шуточки на ваш счет — и через две недели вы не сможете без страха смотреть друг на друга. И бесполезно будет прятаться в мотелях или на скамеечке в парке — я неотступно буду следовать за вами и неизменно буду с вами третьим. Я тебе, Молли, даже не дам трахаться с другими: Билл, пожалуйста, может, с кем угодно, кроме тебя, а ты — ни с кем. И ночью спать не дам, пока ты мне не дашь. Несколько ночей помучаешься — и дашь, а Билл будет сидеть рядом и смотреть, как мы этим делом занимаемся.

— Пол, Пол, не надобно тебе это делать!

— Вспомни, Молли, как я тебе кричал то же самое, когда ты объявила, что требуешь развода и будешь жить с Биллом, а я валялся у тебя в ногах, цеплялся за тебя, как за спасительный крест: «только не Билл!», ведь он был мне другом, был больше, чем брат. Ты помнишь это?

— Помню.

— Почему ты меня тогда не послушала — ведь у нас сейчас бы было все по-хорошему, все как у людей.

— Я полюбила Билла.

— Так посмотри на своего Билла, хорошенько посмотри: я заставлю его сидеть и смотреть, как ты стонешь подо мной. И ты будешь любить такого Билла? А он будет любить тебя? И спать с любой, кто даст ему за полсотни баксов.

— Это жестоко.

— А это было милосердно — сказать мне, валяющемуся в твоих ногах: «не нравится — можешь удавиться, мне дела нет!»

— Но я же не знала!

— А сейчас знаешь, но все равно валяешься с ним, вы жрете текилу, а, нажравшись, займетесь сексом, зная, что меня уже нет, что это якобы правосудие свершилось, что мне мучительно больно и жаль умирать, но еще мучительней и больней — жить, что мне душно в петле и что никогда-никогда мне уже не быть живым и не давать жизнь.

— Что же нам делать теперь?

— Это ты у меня спрашиваешь?

Билл, кажется, что-то придумал и, как всегда, неудачное:

— Пол, я понимаю твои чувства и претензии к нам, пожалуй, ты даже прав, хотя, согласись, мы тебя не уговаривали лезть в петлю и, если знали бы, что ты такое задумал, сделали бы все возможное, чтобы отговорить тебя от этого неразумного шага.

— Вам было плевать на меня и на то, что со мной происходит.

— Пол, я предлагаю разумное решение: мы берем на себя уход за твоей могилой — год, два, десять лет, если хочешь, мы можем взять на себя эту работу пожизненно…

— И еще тысячу баксов впридачу.

— И еще тысячу баксов впридачу.

— Билл, ты — неисправимый осел! Ну, на хрена мне ваша тысяча баксов?! На хрена моей мятущейся душе два веника цветов по 4.99 за дюжину раз в год над тем, что успешно гниет на кладбище?!

— Не знаю… неужели тебя не волнует, что тебя всю жизнь, до самой старости, будут навещать твои друзья…

— Гнусно предавшие меня, нет, уж, пожалуйста, оставьте мой прах в покое.

— Ты не думай, мы будем молиться за тебя каждое воскресенье.

— Уж на что наш пресвитерианский Господь сомнителен и ненадежен, а ваш католический и вовсе лукав и все ваши епископы — сплошь педофилы.

— Может, нам стоит развестись?

— Молли, не надо было жениться! А ваш развод — вряд ли он оживит меня.

Возникла пауза, тягостная даже для меня, хотя общение с ними, несмотря ни на что, мне нравилось. Я уже давно понял, что все мои угрозы — лишь пугала, я никогда не смогу их осуществить, хотя, конечно, надо было бы.

— вот что: кажется, я понял, что бы меня утешило. Даю вам, мерзавцам, ровно год, чтобы вы перестали, наконец, пить, привели себя в порядок и в форму. Через год вы должны родить мальчика — именно мальчика, уж расстарайтесь, тем более, что современные методы спаривания это позволяют. Вы должны родить мальчика и назвать его моим именем. И будете любить его: и как сына, что нормально и естественно, и за меня, и как меня, так много недожившего и недолювшего. И когда и если это случится, я, пожалуй, успокоюсь и мои призрачные остатки покинут вас и эту землю.

— Ты, правда, так сделаешь?

— Клянусь собственным прахом! По-моему, я неплохо придумал. По такому случаю, пожалуй, можно допить то, что у вас там осталось от этой паршивой текилы.

Кащей Бессмертный и пенсионное обеспечение

Когда Кащею Бессмертному стукнуло бесчисленно лет, он решил оформить пензию.

Приходит в собес, а ему: «Трудовую!» В трудовой-то — всего одна запись: «Уволить по собственному желанию без права приема на работу» — за аморалку. По молодости лих и горяч Кащеюшка был до девок. Была у него и Василиса Прекрасная, и Василиса Премудрая, и Марья Краса-Длинная Коса, и Марья Искусница, и эта, — вот егоза была, прости Господи! — Аленушка. И еще даже две иностранки — Дюймовочка и Пеппидлинныйчулок. Всех заездил. Всех упокоил. Кто на Митинском, кто на Хованском, кого просто сожгли на Николо-Архангельском.

И каждая — не по одному, по два-три, а то и больше — в подоле приносила. Только дурачки все, как есть Иванушки. Полуживые-полубессмертные, чистые олигофрены. Генетика.

А Кащей Бессмертный уже сильно пообветшал, еле ноги волочит. Хоть какую-нибудь пензию назначили. А ему в собесе: «Прописку!» Ну, какая у него прописка? За тридевять земель, в тридесятом царстве. Не то эмигрант на ПМЖ, не то вообще иностранец.

Ту ему сосед Змей Горыныч (этому-то хоть бы хны: на портвейне воспитан, его ни одна лихоманка не берет) со своей зловредной бабой Ягой, леший бы ее побрал, как-то и говорит:

— Ты чо, в натуре? Забыл про свой заветный дуб на острове Буяне?

Как забыть? Шапку-невидимку в руки — и сквозь все таможни на заветный остров. Качнул пару раз дубок тот, ларь и сорвался — тоже ведь пообветшал, поди. Грохнулся рундук оземь, а из его — утка, из утки — заяц, в одно яйцо игла от бессмертия воткнута, в другое — накопительный счет в пенсионном фонде.

Отпустил он зайца:

— Беги, косой, дед Мазай тя храни!

И в банк. А там процентов наросло за все эти годы — тьма тьмущая, тьмураканская.

Посчитали пожизненную — на всякий случай, в актуарном расчете на пару бесконечностей заложились. Все равно неплохо получилось: и на лекарства хватает, и на харч, и за пещеру заплатить, и даже на чекушку по субботам. А девки — шут с ними, дорогие нынче стали, как путаны взаправдашние. Можно и без девок — своими силами как-нибудь управимся.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *