Марк Шехтман: Воспоминания. Продолжение

 219 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Простонародный вальс-ширпотреб выглядел на экране так: под волны искусственного смеха, в дожде конфетти и лентах серпантина кружатся сияющие оптимисты и оптимистки. Словно уже за порогом светлого будущего светятся счастьем их слащавые физиономии, которые всегда показывали крупным планом.

Воспоминания

Марк Шехтман

Продолжение. Начало

НОВЫЙ, 1950 ГОД

Кто пригласил или затащил меня, как я попал туда — хоть убей, не вспомню! Это был двухэтажный деревянный особняк, каких немало оставалось в районе Тимирязевского парка. В уютном особняке время как будто остановилось в предшествующий первой мировой войне пе­риод, который в России называют «серебряным веком». Тяжелые зана­веси с кистями закрывали морозные узоры на высоких окнах. Скрипел под ногами натертый мастикой паркет. Голубые изразцы голландской, до потолка печки излучали ровное сухое тепло. Внутри весело потрес­кивали дрова. На потемневших бревенчатых стенах картины в массив-ном багете. В окружении нежных фарфоровых чашек тускло светился медью самовар. Его венчал пузатый заварочный чайник с фиоле­товыми цветами на боках. В углу возвышался граммофон с лихо зад­ранной вверх трубой. Рядом с ним терпеливо дожидалась своего часа стопка пластинок. На спинке дивана неподвижно, как сфинкс, сидел откормленный сибирский кот и презрительно обозревал собравшихся желтыми глазами. Высокая со звездой елка увешана разноцветными шарами, мандаринами и орехами в золотой фольге. Низко над столом навис теплый атласный абажур. Икра, стерлядь, балык, ветчина и про­чая снедь — когда такое видишь, лучше слова не найти — окружала запо­тевшие графины, в которых сверкала заправленная пахучими травами водка. Под стать обстановке были хозяйка и несколько девушек — доче­ри ее, племянницы или гостьи — не знаю. Они словно сошли с холстов Кустодиева: высокие, румяные, в длинных, развевающихся платьях. Кроме нас, не известно, как здесь оказавшихся, мужчин в особняке не было. Никогда не бывал в подобной обстановке, и скоро вообще перес­тал понимать, где нахожусь. А девушка, стоявшая рядом, ошеломила окончательно. Тяжелые косы оттягивали голову назад, придавая ей гордую, даже несколько надменную осанку. Но встретив мой изумлен­ный взгляд, она улыбнулась и, уверенно положив руку на плечо, пота­щила в круг танцующих. «Меня зовут Лида, а вас?» — Я назвался и с удовлетворением отметил, что Лида не такая уж высокая. Издали она казалась гораздо выше. За столом мы сели рядом. Ударили куранты, мы потянули за шнурки и ответили залпом хлопушек. Запахло порохом и раздался еще один выстрел — пробка из бутылки шампанского уда­рила в потолок и упала в мою тарелку. Потом снова танцы. Менялись партнеры, но Лида каждый раз возвращалась ко мне. Мы давно уже на «ты». Не помню, сколько мне пришлось выпить, чтобы закружиться с ней в вальсе, который терпеть не мог. Да и танцевать его не умел, но с ней все получалось: откинувшись назад, как заправский венский тан­цор, я даже начал кружить Лиду в левую сторону под хохот и апло­дисменты. И это был единственный в моей жизни раз, когда я танцевал вальс. Дальше все слилось в какой-то веселый калейдоскоп. В особняке удивительная гармония: музыка из хрипящего граммофона, девушки, обстановка, стол, елка, даже надувшийся от презрения кот. Пол под ногами начинает вздыматься, кружится абажур, вдруг останавливается, я по инерции наклоняюсь, но пока на ногах держусь твердо. Чувствую на плечах руки Лиды и сквозь свистящий шелк платья тугую, теплую тяжесть девичьего тела, губы наши встречаются все чаще, мы куда-то уходим, возвращаемся, и снова танцы, снова поцелуи…

Проснулся я в кровати. Она еще покачивалась — вдоль, поперек, но это была моя кровать — ее я узнавал в любом состоянии… Я глубоко вздохнул и закашлялся: кто-то пускал дым прямо в лицо. Мама сидела рядом.

— С Новым годом! — сказала она с улыбкой и загасила в пепельнице папиросу. — Напрасно я пытаюсь понять, что за удовольствие ты полу­чаешь от этой гадости. Где ты был всю ночь?

— А черт его знает! Честное слово, ничего не помню, — улыбнулся я в ответ. — С Новым годом!

МВТУ

В конце 40-х в авиационной промышленности продолжался по­слевоенный кризис, и МАТИ почти никто не заканчивал — целые курсы переводили в другие столичные институты: Стали им. Сталина, Авто­дорожный, Нефтяной им. Губкина. К 1950 году настала наша очередь — последние два курса факультета авиационных двигателей полностью или частично перевели в МВТУ им. Баумана. Мы заполнили спе­циальные анкеты для «допуска» и после зимней сессии стали искать свои фамилии в списках. Время было такое, что я не очень рассчитывал получить этот загадочный допуск, однако, к своему удивлению, оказал­ся достойным высокого доверия органов государственной безопасно­сти. Но гораздо больше удивило то, что в списке отсутствовали многие студенты-фронтовики. Это были серьезные парни, большинство офи­церы-летчики. За плечами у них война, ранения, награды. В отличие от вчерашних школьников, вроде меня, они знали, зачем пришли в МАТИ. И вот теперь выясняется — что-то не в порядке у них с био­графией. В окружении побывали или насмотрелись лишнего при от­ступлении от самой границы? А может быть, просто долго служили в Европе, увидели и узнали то, что советскому человеку знать не поло­жено? Мне перед ними было стыдно.

О специальностях, которые выбрало для нас начальство, мы узнали позже, уже студентами МВТУ. Пока оформлялись допуски, планы ру­ководства несколько раз менялись. Предполагалось использовать поток на инженерно-физическом факультете — ИФ, затем ракетной техники — РТ, а в итоге нам достались факультеты точной механики и оптики — «А-3» и два других, тоже связанных с приборостроением. Не так уж плохо, но долго еще я чувствовал зависть, когда смотрел на тринадца­тиметровые немецкие ракеты «Фау-2» у входа в здание РТ. Как бы то ни было, но в одном администрация поступила мудро: переведенные группы решили не расформировывать, и доучились мы вместе, догоняя студентов МВТУ.

…Первое комсомольское собрание в МВТУ повергло нас в шок: в перерыве студенты хором распевают патриотические песни, или, как говорили, «ломают песняка». В МАТИ не могли даже представить себе такое. Чрезмерной усидчивостью я с детства не отличался, но важные лекции слушал внимательно. На собраниях же — если не было книги, не с кем поболтать — моментально засыпал. Ежегодная комсомольская ко­нференция обычно продолжалась весь день, и я заранее захватил место в последнем ряду, подальше от президиума. В тот раз Витька Медведев решил поступить в партию.

— Вы уж не подведите, ребята, проголосуйте за меня, — просил он.

— А чего тебе волноваться? Офицер-фронтовик, кавалер ордена «Славы», тебя без разговоров примут.

— Вроде бы так, но все может быть, ведь я же все-таки волк в ове­чьей шкуре, — неизвестно для чего ломался Медведев.

— Лезешь в демократы? — иронически спросил Савин.

— По вертикальной стене, — добавил я.

— А как же насчет «женщин надо душить»? — съязвил рыжий Мань­кин, цитируя коронное выражение Медведева: «Бить женщин — это низко. Их надо душить!». При этом Витька гадливо морщился и расти­рал воображаемую жертву носком начищенного сапога. Ломался Мед­ведев, конечно, зря. Приняли его единогласно, но этот волнующий мо­мент я упустил, хотя и не заснул: кто-то из ребят подсунул «Метамор­фозы» Апулея. Не знаю, как бы мне удалось высидеть без этого уютно­го томика издательства «ACADEMIA«. Соседи мои тоже не скучали и за­нимались чем угодно, успевая в нужный момент поднять руку (но не голову) и проголосовать «за». Я прочел «Метаморфозы» дважды с нача­ла до конца и, углубившись в похождения осла, по нескольку раз самые откровенные эпизоды. Слава богу, никто не помешал. С Медведевым я больше не встречался и так и не узнал — остался он волком в овечьей шкуре или окончательно перешел в лагерь баранов.

…Это случилось на первой же общей для новичков и аборигенов лекции. Сидящая передо мной девушка, если смотреть прямо в обрам­ленное каштановыми локонами лицо, казалась даже симпатичной. Но в профиль — настоящая коза: вытянутые губы почти смыкались с навис­шим над ними носом, срезанный подбородок, узкие желтые глаза. От­сутствие рогов и бородки ничуть не мешало этому впечатлению. Вот почему, не успев даже толком подумать, я нарисовал на вырванном из конспекта листе козу и пустил рисунок по рукам. Коза, с рогами, бо­родкой, копытами и выменем — два торчащих в разные стороны соска — была удивительно похожа на несчастную нашу однокурсницу — сам не знаю, как это у меня получилось. Листок далеко не ушел: кто-то мо­ментально написал большими буквами: «КОЗА» и вручил его девушке. Никогда не видел, чтобы человек мог так краснеть. Лицо ее буквально заполыхало. Схватив листок, она выбежала из аудитории. Не знаю, кто успел сообщить об авторстве, но на перемене меня вызвали в комитет комсомола. Развалившись в кресле, комсомольский фюрер долго раз­глядывал меня единственным глазом. Второй был закрыт черной пи­ратской повязкой. Безжизненный восковой протез левой руки прижи­мал к столу мой злополучный рисунок. «Штауфенберг номер два», — подумал я прежде, чем его прорвало.

— Ты что себе позволяешь? Алла Цукерник — одна из лучших на фа­культете. Это вас в МАТИ учили издеваться над студентами? Где твой комсомольский значок? — Голос его начал повышаться. — Почему не носишь? В МАТИ не принято? Петь на собраниях тоже в МАТИ не принято?

Дался ему наш МАТИ. Он почти кричал, но я чувствовал, что с трудом сдерживается и вот-вот рассмеется.

— Я люблю рисовать животных, ничего преступного в рисунке нет, и отдавать его этой Цукерник не собирался, — ответил я. — Говорите с тем, кто вручил ей рисунок. Думаю, она помнит, от кого получила.

— А ты, значит, художник? — догадался он наконец и неожиданно мягко добавил: — Ладно, иди… Мы еще побеседуем.

«Хочет в стенгазету привлечь», — подумал я, с отвращением содрог­нувшись. Но обошлось, забыл обо мне комсомольский фюрер.

…Хана Гольденберг из Белоруссии. Семья погибла в гетто. Войну девушка провела в партизанском отряде, участвовала в боях, ранена, награждена медалью «За отвагу». В отряде принята в партию. Убежден­ная, закостенелая, самый страшный тип коммунистки, что-то вроде Ро­залии Землячки. Начисто лишена женственности и каких-либо личных интересов. Так мне, во всяком случае, казалось. В портфеле носила тол­стые тома классиков марксизма-ленинизма. Единственная отдушина — хор ветеранов, где она проводила свободное время в пении патриоти­ческих песен. Однажды привелось увидеть этих ветеранов. Только ка­зались они ветеранами не Великой Отечественной, а гражданской или даже русско-японской войны 1905 года. Студентов из МАТИ Хана не­навидела острой, неприкрытой ненавистью. Стоило кому-нибудь из нас пошутить, просто улыбнуться, Хана прикусывала губу и отводила побелевшие от ненависти глаза, по лицу ползли красные пятна.

…Крашенинников — самый старший из студентов. Ему уже под 30. Высокий, нескладный, стеснительный и деликатный, он один из нем­ногих не состоял в комсомоле. По возрасту или по другой причине — не знал никто, а спрашивать такие вещи не полагалось. На лекциях мы часто сидели рядом.

Хлопнула потревоженная сквозняком дверь.»Человек-невидимка вошел», — не подымая от конспекта головы, сказал рыжий Манькин. Он, словно заклинание, повторял это каждый раз, как только хлопала дверь. Сидевшая перед нами Хана вздрогнула и напряглась, покрасне­ли торчащие уши, желваки заходили по скулам.

— Что с ней происходит? — тихонько спросил я. — Вот уж к кому ни один парень не подойдет.

— Ты уверен? — мягко улыбнувшись, спросил Крашенинников.

— Я бы к такой даже на необитаемом острове не притронулся.

Крашенинников посмотрел мне в глаза, потом на Хану.

— Не зарекайся. Такие как раз оказываются самыми преданными, любящими. Женственности в ней не меньше, чем в других. Ты только сумей раскрыть.

Может, он и был прав, но меня не убедил.

— Посмотришь на студентов — и сердце теплеет, — любил говорить Крашенинников. — Какие хорошие ребята, какие светлые лица. Только откуда потом берется столько сволочей?

Крашенинников чем-то проштрафился, и единственный на факуль­тете получил назначение в самое паршивое место: Курский завод счет­но-аналитических машин, где изготовляли арифмометры «Феликс» — последнее слово советской вычислительной техники. Он напоминал довоенный кассовый аппарат, весил килограмм пять, счетный меха­низм приводился в действие маленькой патефонной рукояткой. В МАТИ мне пришлось с помощью «Феликса» делать расчет курсового проекта «Мелкомодульная червячно-шлицевая фреза». Расчет слож­ный, длинный, еле умещался в толстой тетради. Выполнить его с помо­щью логарифмической линейки немыслимо. На кафедре только один «Феликс», и я месяц ждал очереди. Результаты на порядок отличались от рекомендованных параметров. Повторив, я получил еще более кош­марные цифры. В третий раз «Феликс» выдал невообразимую ахинею. От постоянного верчения ручки начались боли в правом плече. Кто врал — я или этот, в буквальном смысле слова, «железный Феликс»? Терпение мое лопнуло, и я наобум заполнил колонки вычислений при­емлемыми цифрами. Проверить никто не пытался — завкафедрой режу­щих инструментов Гуревич прекрасно знал качество «последнего слова советской вычислительной техники» и поставил мне за проект чет­верку. Я не был одинок: так поступили многие студенты.

…Курс «Детали приборов» блестяще читал доцент Стариков. Читал с юмором, вставляя сленг в чисто техническую терминологию. Его юмористические отступления имели прямое отношение к лекции. На­чиная, например, лекцию о часовых камнях, Стариков говорил: «Сей­час я расскажу вам о тех самых камнях, которые каждый студент дер­жит за пазухой против своего преподавателя». Но однажды, не побояв­шись обвинения в «низкопоклонстве перед Западом», он рассказал сле­дующее. Великий Бомарше — автор «Женитьбы Фигаро» и «Севиль­ского цирюльника» — был преуспевающим часовщиком и ловким тор­говцем. Он помогал оружием восставшим английским колониям в Северной Америке. Литература — последнее, чем занимался Бомарше, но остался в истории именно благодаря ей. Бомарше как раз и принад­лежит изобретение той самой червячно-шлицевой фрезы, расчет кото­рой не давался «железному Феликсу». Как Бомарше обошелся без «Фе­ликса»? Благодаря этой фрезе часы во второй половине XVIII века стали плоскими, почти такими, как сейчас, и доступными для среднего класса — цены на них резко упали. А до его изобретения часы носили не на руке, а в жилетном кармане или на цепочке, весили они до полуки­лограмма и формой напоминали большую луковицу. Их так и назы­вали — «луковица».

— За исключением специалистов, сейчас мало кто знает Бомарше-часовщика, — сказал в заключение Стариков. — Весь мир обязан ему наручными часами, но помнят его только как автора «Севильского ци­рюльника». Придет день, и часы станут совсем другими. Мы даже представить себе не можем, как далеко шагнет техника завтра и после­завтра, но Фигаро навечно останется неприкосновенным — литература в усовершенствованиях не нуждается.

…Отныне я специализируюсь на кафедре «Приборы для измерения времени», другими словами — часы, самописцы, таймеры. Завкафедрой — низенький, толстый и приветливый профессор Гевондян со студен­тами общался редко, но атмосфера в коллективе была теплой и добро­желательной. Нашу группу вел доцент Лев Тимофеевич Киселев. Мяг­кий, исключительно вежливый, ненамного старше студентов, он обра­щался к нам только на «вы», заботливо и вдумчиво консультировал проекты. Киселев — человек настолько приятный, что оставалось толь­ко удивляться, как он мог быть членом парткома МВТУ. Иногда с Киселевым можно было послушать трансляцию музыки из Польши или Венгрии — он не афишировал, но и не скрывал, что любит джаз. Когда мы работали самостоятельно, Киселев играл в шахматы. Его по­стоянный партнер — сотрудник кафедры глубокого холода. Холод там, вероятно, был очень глубокий — партнер даже летом приходил в вален­ках и телогрейке поверх толстого свитера. Они подолгу анализировали игру, и через час-полтора, сделав не больше трех-четырех ходов и не произнеся за это время ни слова, изрекали «сдаюсь» или «ничья».

…По утрам в новенькой «победе» приезжал Боб Крылов. Он жил в особняке под Москвой и совсем не походил на советского студента на­чала 50-х. Таким, наверное, был в молодости Пьер Безухов. Породи­стое белое лицо, рослый, не по годам полный и даже несколько рыхло­ват. Большие белые руки, массивный перстень с темно-синим камнем и темно-синяя бабочка в белый горошек. Всегда выбрит, причесан, наду­шен. В комсомоле Боб не состоял, но именно в его случае это не удивляло — не бывают такие комсомольцы. Рефераты и объяснитель­ные записки Боб приносил красиво отпечатанными на мелованной бумаге. В дополнение к теме проекта Боб прилагал краткий историче­ский обзор. Высокомерия в нем не чувствовалось, но невидимую черту аристократизма студенты предпочитали не переступать.

…Панов — фронтовик. Внимательный, приветливый, он был старше большинства студентов и ни с кем не сближался. Учился хорошо, но не выделялся, охотно помогал, если к нему обращались. Распределили Панова в какой-то престижный п\я, и след его затерялся. Прошло не­сколько лет. Я был в командировке в Москве и однажды вечером на улице Горького остановился у входа в массивное здание «Комитета по науке и технике при Совете министров СССР». Дверь неожиданно отворилась, и прямо на меня вышел Панов. Мы тепло поздоровались. Он обстоятельно расспросил меня о работе, подумал, записал на листке из блокнота номер своего служебного телефона и протянул мне.

— Нечего тебе сидеть в этой киевской шараге, — сказал он. — Позво­ни, когда будешь в Москве. Мы что-нибудь обязательно придумаем.

В искренности его я не сомневался, но звонить не стал, поскольку уже знал: «Комитет по науке и технике…» — один из филиалов КГБ.

…Голубоглазый, со сросшимися широкими бровями Аркадий Фрадкин перешел с нами из МАТИ. Активный комсомолец, отличник, спортсмен. Не делая в общем ничего плохого, Аркадий всегда был впе­реди и успевал всюду, но его абсолютная всеядность мне лично меша­ла. Исправно танцевал мазурки и падеграсы, послушно аплодировал любой пошлости на эстрадных концертах и подпевал советским «шля­герам» вроде: «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт». У Аркадия первый разряд по академической гребле — его за­росшие густой, как у гориллы, шерстью короткая шея, спина и руки были, как у гориллы, неохватны, сильны и неутомимы. То, что остав­шийся в МАТИ лучший друг его Никишин в разговоре часто употреб­лял слово «жид», Аркадию нисколько не мешало, и они продолжали вместе тренироваться. Отличная учеба, комсомол, спорт и лучший друг Никишин Аркадию не помогли. В марте 1952 года ему выдали диплом и сказали: «Иди куда хочешь». Мест, куда он хотел попасть, было мно­го, но его не хотели нигде. В конце концов Аркадий с трудом устро­ился экскурсоводом в Политехнический музей. Там в апреле 53-го я его и встретил. Среди многочисленных экспонатов в музее демонстрирова­лось накрытое стеклянным колпаком «чудо техники» — табуретка, сидя на которой сапожничал отец вождя всех народов. После смерти Стали­на Аркадий нашел на работу по специальности, вступил в партию, продвинулся, и… остался таким же всеядным, зашоренным вернопод­данным. Помню, как был ошеломлен Аркадий, когда кондуктор трам­вая назвала остановку — номер «секретного почтового ящика».

Однажды я был в Москве и позвонил ему. Аркадий весело привет­ствовал меня, но встретиться предложил на другой день.

— Сегодня у нас билеты в Большой! — бодро сказал он, и столько самодовольства было в этих словах, что меня затошнило.

— Встретимся в другой раз. Завтра кончается командировка, билет уже в кармане, — ответил я.

СНОВА О ТОМ, КАК ТОГДА РАЗВЛЕКАЛИСЬ

Ресторан или концерты я позволял себе далеко не всегда, особым театралом не был, и самым доступным развлечением оставался кино­экран. За год советские студии выпускали не так уж много фильмов. Преобладали киноэпопеи: «Падение Берлина», «Клятва», «Донецкие шахтеры», «Кубанские казаки» и тому подобные. Разными были их те­мы, но главным героем непременно оказывался Сталин. Эпопеи рангом пониже — «Поезд идет на Восток», «Сказание о земле Сибирской», «Иван Никулин — русский матрос». Ну, и конечно, фильмы о войне. Доблестные советские защитники родины под пулями рвут на груди тельняшку и, шатаясь, грозно идут на своих палачей, а те, продолжая стрелять, в страхе пятятся назад. Глупые, трусливые немцы ведут себя в соответствии с новыми законами физики советского кино: всегда падают головой вперед, навстречу пуле. Особенно эффектно они выва­ливались с чердаков, из окон верхних этажей, с балконов. В стране, где расстреляли десятки миллионов, сумели так хорошо скрыть страшную технологию убийств, что создатели фильмов не имели ни малейшего представления о том, как это выглядит на самом деле: не знали, что пуля сбивает с ног, а ее энергии достаточно, чтобы забросить человека на крышу одноэтажного дома.

Подолгу не сходили с экранов злобные антиамериканские паскви­ли: «Русский вопрос», «Заговор обреченных», «Встреча на Эльбе». Участием в последнем унизила свой талант Любовь Орлова. Ленты такого рода были заранее обречены на советский эквивалент «Оскара» — Сталинские премии. В фильмах на сельскохозяйственную тематику слово «урожай» повторялось так часто, что стало нарицательным дур­ного вкуса. Так пренебрежительно называли песни, картины и другие шедевры соцреализма. Но даже эта оценка была лестной для потря­сающе тошнотворного фильма «Сельская учительница» с Верой Ма­рецкой в главной роли. Лучше других смотрелась экранизация «Моло­дой гвардии». В кинотеатре «Центральный» состоялась встреча студен­тов МАТИ с творческим коллективом. После раздутого прессой ажио­тажа и постановления о «недостаточном освещении роли партии» в романе Фадеева я ожидал увидеть очередных идеологических мон­стров, этаких райкомовских уполномоченных, вроде Павла Корчагина, но был приятно разочарован: актеры оказались молодыми, симпатич­ными ребятами. Рассказывая о своей работе, они просто и весело обща­лись с нами. Смех в зале не утихал. В фойе кинотеатра экспонирова­лись фотографии, заснятые на различных стадиях создания фильма, полные юмора стенгазеты. Но один эпизод заставил меня взглянуть на артистов по-другому. Раскадрованные карикатуры рассказывали, как завхоз экспедиции доставлял на мотоцикле продукты на съемочные площадки — съемки велись в Донбассе. На последней картинке несчаст­ный завхоз въехал в овраг, перевернулся и погиб. Рисунки были дейст­вительно смешные, но, глядя потом на экран, я думал: неужели вам, ребята, не стыдно? Погиб человек — как вы могли над ним смеяться, да еще выставлять это напоказ?

Один за другим появлялись на экранах сделанные по шаблону скуч­нейшие фильмы-биографии: «Глинка», «Мусоргский», «Мичурин», «Циолковский». Язык героев, казалось, взят из протоколов партсобра­ний и дискуссий, осуждающих космополитов. Еще направление совет­ского кинематографа — экранизация оперных и драматических спектак­лей. В опере все на своем месте, проверено цензурой, отшлифовано на протяжении десятилетий и канонизировано выдрессированной крити­кой. Здесь все готовое — актеры, реквизит, музыка, расходы минималь­ные, и кремлевским идеологам придраться не к чему.

Вдруг досталось Сергею Эйзенштейну за фильм «Иван Грозный». Зоркие очи вождя высмотрели в режиссерской трактовке опричников аналогию с чекистами. В разгромном постановлении ЦК говорилось: «Прогрессивное для своего времени войско опричников трактуется в фильме как шайка дегенератов, вроде американского «ку-клукс-клана». Эйзенштейн ненадолго пережил постановление. Он успел умереть от инфаркта вскоре после убийства Михоэлса и незадолго до разгрома Ев­рейского антифашистского комитета, членом которого был.

Редко демонстрировался сделанный с голливудским размахом «Цирк» Григория Александрова. Эпизод, где Михоэлс пел на идиш ко­лыбельную, исчез. После смерти Сталина фильм оставался в прокате, но, в зависимости от политической ситуации, то с Михоэлсом, то без него. Многие евреи смотрели «Цирк» специально, чтобы узнать, есть ли Михоэлс, и исходя из этого, строили прогнозы на будущее.

Наряду с верноподданническими венгерскими и чешскими демон­стрировались шедевры итальянского неореализма: «Похитители вело­сипедов», «Машинист», «Нет мира под оливами», «Умберто Д.», «Рим в 11 часов», «Мечты на дорогах» и другие. «Рим — открытый город» с великой Анной Маньяни смотрю раз в год и теперь — и, как тогда, замирает сердце. Еще не оправившаяся после разгрома Франция выпускала теплые, лиричные фильмы. Среди них «Адрес неизвестен», который до сих пор не могу забыть. Казалось, что такими фильмами французы пытались очиститься, смыть позор недавнего поражения. Были и острые сатирические комедии: на «Скандал в Клошмерле» народ шел валом — билеты невозможно было купить. Пронзительный франко-итальянский фильм «У стен Малапаги» открыл эру успешного дублирования на русский язык. Дублируя Жана Габена в сцене у зубного врача, московский артист Борис Оленин настолько погрузился в роль, что ему самому пришлось удалить внезапно воспалившийся зуб. Одновременно с итальянским «Песни на улицах», где впервые (но только на секунду — чтобы не развращать!) прозвучали начальные такты буги-вуги, демонстрировался польский «Запрещенные песенки» — об уличных оркестрах в оккупированной нацистами Варшаве. Польские фильмы того времени намного превосходили большинство восточноевропейских. Уже тогда в польском кино зарождалась «нова фала» (новая волна), которая в конце 50-х вынесет на гребень таких мастеров, как Анджей Вайда, Анджей Мунк, Ежи Кавалерович.

Американские фильмы появлялись в кинотеатрах редко, и только те, что вскрывали пороки общества и режима, например, экранизация знаменитой пьесы Лиллиан Хелман «Лисички». Но во время войны и сразу после ее окончания фильмов было множество. Вспоминается удостоенная «Оскара» «Северная звезда». Война СССР с нацистской Германией вдохновила голливудских продюсеров на так называемую «клюкву» — легенду о советском колхозе, жители которого вели парти­занскую войну с нацистами. Среди колхозников — одетая в концертное платье трактористка. У нее прекрасная прическа, ресницы в полщеки, белые, унизанные перстнями длинные пальцы. В сарае у трактористки гусеничный «катерпиллер», в салоне избы — рояль. В свободное от убо­рочно-посевных и партизанских сражений время трактористка играет товарищам по оружию фортепьянные концерты Чайковского.

Иногда перед фильмами показывали пропагандистские диснеевские мульты. Запомнился один, где утенок Дональд-Дак видит страшный сон. Он просыпается в Германии. По улицам марширует военный ор­кестр. В музыкантах легко узнать гитлеровских министров. Позади ста­рается не отстать похожий на крысу Геббельс, с огромным, в несколько раз выше него, барабаном. За оркестром в грузовике следуют бульдоги-штурмовики. С песней: «Фюрер дал приказ: снаряды нам нужны. Мы, хайль! Мы, хайль! Мы выполнить должны! Если фюрер скажет: мать родную погубить. Мы, хайль! Мы, хайль! Рады мы служить!» они вры­ваются в дома, выволакивают и отправляют на работу полусонных бюргеров. На конвейер попадает и Дак. Его задача завинчивать на сна­рядах головки. Снаряды разные: после длинной серии мелких вдруг по­являются огромные, чуть не до потолка гиганты, и, чтобы завинтить го­ловку, бедный Дак должен вскарабкаться на каждый по приставной лестнице, успеть спуститься и взобраться на следующий. Любая оп­лошность сопровождается ударами дубинки бульдога-надсмотрщика. Вместе со снарядами на конвейере бегут портреты Гитлера и перед каждым Дак должен поднять руку-крыло и крикнуть «Хайль Гитлер!». Если портретов много, Дак с трудом успевает проквакать приветствие. Не успел — дубинкой по спине. Вдруг один портрет стоит вверх ногами. Что делать? Бедный утенок бежит за портретом, наконец принимает решение и, сделав стойку на голове, кричит: «Хайль Гитлер!» Следует страшный удар дубинкой и… Дак просыпается у себя в Нью-Йорке. В руке миниатюрной статуи Свободы горит ночная лампа… Хохот в зале стоял невообразимый с первого и до последнего кадра.

В английских и американских лентах времен войны на экране всплывала заставка: «Фильм — подарок советскому народу, сражающе­муся с фашизмом». Со временем заставка исчезла, а затем не стало и фильмов. Так было и с американским культовым фильмом «Серенада Солнечной долины», о котором рассказано выше. Много лет не сходил с экранов популярный в военные годы «Джордж из Динки-джаза». Песенки из него долго еще исполнялись, на их мелодии появились «фольклорные» тексты. В рекламах к непривычному имени Джордж часто добавляли еще одно «д» в конце. Получалось довольно красиво — Джорджд. Всегда собирал полный зал «Багдадский вор». Не зная, что такое Багдад, рекламные грамотеи умудрялись печатать в афишах: богдатский — «посланный богом». Героя играл великолепно сложен­ный, словно отлитый из темной бронзы индийский мальчик Абу. Он же сыграл киплинговского Маугли в «Джунглях». Золтан и Александр Корда создали грандиозный фильм, не выходя за пределы лондонской студии. С тем же мальчиком в главной роли они поставили «Малень­кий погонщик слонов».

В «Паяцах» впервые появилась прекрасная и тогда совсем еще юная Джина Лоллобриджида. Фильм пользовался успехом, только вместо «Паяцы» москвичи почему-то упорно произносили «По яйцам» — труд­но давался итальянский язык жителям столицы.

Но главное окно в железном занавесе — трофейные фильмы. Они шли под новыми названиями и не в кинотеатрах, а в клубах и дворцах культуры. В заглавных титрах так и сообщалось: «Фильм взят в качест­ве трофея». За несколько послевоенных лет показали больше ино­странных фильмов, чем за последующие 30. Никогда больше не было на экранах такого изобилия, как в разгар травли космополитов. В кино­прокате хорошо понимали, что «Донецким шахтерам» в «Колизее» народ предпочтет «Двойную игру» в клубе завода «Компрессор».

В числе трофейных немало американских лент всех времен, жанров и уровней, от примитивных комедий и экранизаций мюзиклов до таких шедевров, как «Дилижанс» (в советском прокате — «Путешествие будет опасным») и «Гроздья гнева» Джона Форда. «Побег с каторги», «Жизнь Пастера» и «Я обвиняю» (в советском прокате — «Жизнь Золя») с Полом Муни в главных ролях поставил эмигрировавший из нацистской Гер­мании Уильям Дитерле. Тогда я узнал, кто такой капитан Дрейфус («Жизнь Золя»). «Побег с каторги» смотрел раз десять, и сейчас еще помню каждый кадр. Фильм вызвал в США настоящий скандал, и, как следствие, были пересмотрены и смягчены драконовские статьи уго­ловного законодательства штата Джорджия. Экранизацию романа Стейнбека я увидел вскоре после того, как прочел довоенное издание «Гроздьев гнева». Лента Джона Форда на всю жизнь закрепила в памя­ти книгу. Герои и особенно Том (его играл молодой Генри Фонда) в точности соответствовали образам, возникшим при чтении романа. Удивил меня и «Мистер Смит едет в Вашингтон» независимого режис­сера Фрэнка Капры. Как американцы допускали настолько острую кри­тику режима?

Кино открывало многое, и я жадно смотрел все подряд, а полюбив­шееся — по нескольку раз. В «Судьбе солдата в Америке» услышал мелодию «Мой грустный бэби» и увидел гангстеров периода сухого закона. «Капитан армии свободы» поразил. Оказалось, что похоронен­ный в кремлевской стене знаменитый репортер Джон Рид не только написал «10 дней, которые потрясли мир». Он сопровождал мексикан­ских повстанцев и посылал в прессу США репортажи о легендарном Панчо Вилья. А однажды Джон упросил его взять город Санта Розалия, так как уже авансом сообщил об этом в редакцию. С большим успехом шли экранизации оперетт Фримля «Розмари» и «Двойная игра». «Сере­нада на осле» из последнего фильма завоевала бешеную популярность. Серенаду исполняли московские певцы, оркестры, насвистывали в метро и трамваях, она звучала по радио. «Путешествия Марко Поло» сменила «Восточная сказка» — так назывался в прокате фильм «Али-ба­ба и 40 разбойников». «Башня смерти» открыла шекспировского Ричар­да. За лихим Робин Гудом и джентльменом Зорро последовали веселые «Три мушкетера». Кто знал тогда, что музыку к фильму написал вне­запно эмигрировавший в США Самуил Покрасс — брат Дмитрия и Даниила? Тот, чья песня «От Москвы до британских морей Красная Армия всех сильней» была так популярна в 20-30-е годы.

И все это под непрерывный поток грязных обвинений взбесившейся советской критики, изобличавшей Голливуд в немыслимых преступле­ниях. Газеты бичевали Роберта Тейлора — сотрудничал с комиссией Маккарти, расследовавшей коммунистический заговор в Голливуде. А женское население СССР сходило с ума, увидев актера в фильме «Восьмой раунд».

Итальянские ленты времен Муссолини — не больше, чем низкопроб­ная сентиментальная банальность. Даже смотреть было как-то неудоб­но. Обязательная деталь: певец у открытого окна заливается соловьем. Затаив дыхание, млеют позади любимая и ее (или его) добрая толстая мама с кухонным ножом в руке, а под окном собирается восторженная толпа. Из канализационного люка высовывается усатый водопровод­чик, на него наезжает тележка уличного торговца овощами. Не подни­мал уровень кино и прославленный тенор Беньямино Джильи. Старею­щий, жирный — поперек себя толще, он на экране не смотрелся. В ленте «Не забывай меня» Джильи с юной красоткой отправляется в Америку на роскошном, типа «Мажестика», лайнере. Элегантный капитан или штурман почти увел красотку, но посреди дансинга Джильи со слезами прорыдал известную неаполитанскую песню, и, выскользнув из объя­тий бравого штурмана, девушка возвратилась. И все же свою публику такие фильмы имели — выходя из зала, растроганные женщины всхлипывали и сморкались в платочки.

Нудный, тягучий, наполненный слезливой романтикой и насквозь фальшивый двухсерийный немецкий фильм «Индийская гробница» по уровню ненамного превосходил современные индийские.

Демонстрировалась и выпущенная в годы нацизма продукция не­мецкого киноконцерна «УФА». Цензура тщательно проверяла ее, и сю­жеты о войне или с нацистской пропагандой на экраны, конечно, не до­пускались. Но кое-что все-таки просочилось. «Рембрандт» я смотрел несколько раз. Фильм масштабный, умный, хорошие актеры, но типич­ный геббельсовский трюк — эпизод с кредиторами-евреями — надолго оставлял гадкий осадок. Немцы умели ставить хорошие фильмы и при нацизме, но, следуя инструкциям д-ра Геббельса, не упускали случая показать отталкивающих евреев, хотя к сюжету такие сцены абсолют­но ничего не добавляли. Я был наивен тогда — только исполнилось 18 — и в первый раз не обратил внимания на этот эпизод, но повторяющийся издевательский смех в зале заставил насторожиться, а на следующем просмотре — понять. Реакция зала угнетала больше, чем подлая нацист­ская пропаганда. Знал свое дело германский министр, хотя вряд ли мечтал, что и в России будут иметь успех его трюки. Впрочем, не удив­люсь, если советская цензура преднамеренно оставила эпизод. Хорошо еще, что кинопрокат не пропустил на экраны геббельсовский шедевр «Еврей Зюсс» — во время кампании против космополитов он оказался бы очень актуальным. Помню и другие немецкие ленты. Фильм о борь­бе ирландского подполья с английскими оккупантами очень напоми­нал творение Мосфильма «Молодая гвардия». Назову также неплохо по тем временам сделанную антибританскую и проарабскую агитку — «Восстание в пустыне» с очень красивой актрисой Царой Леандр. Она же исполнила роль Марии Стюарт в другой антибританской агитке. Но совершенно покорила советского зрителя (даже молодой Булат Окуд­жава не устоял!) Марика Рёкк в пошлейшей комедии «Девушка моей мечты». В электричках из-под полы продавали открытки с ее изображе­нием. Теперь вспоминаю и становится смешно: удрал с лекций и, как последний дурак, просидел в Театре киноактера два сеанса подряд. Но невозможно было попасть на сеансы, где царствовал искромсанный цензурными ножницами многосерийный «Тарзан».

Не всегда удавалось достать билеты на вечерние сеансы, но мы ре­шали проблему просто: обернув двумя-тремя трешками несколько руб­левых бумажек, получали вполне репрезентабельный «ком», перед ко­торым не могла устоять ни одна даже самая твердокаменная биле­терша.

…В залах Москвы и на радио несколько лет подряд давал концерты испанский певец-эмигрант Фернандо Кардона. В них участвовал коре­ец (имени не помню). Но как мог с ними петь великий Поль Робсон, этот чернокожий гигант? Он часто бывал в СССР и сразу завоевал сим­патии. Его еще и жалели: ведь там, в маккартистской Америке, среди белых расистов и ку-клукс-клановцев не то что петь — дышать невоз­можно! Зачем Робсон вообще возвращается в этот ад? В концертах тро­ица исполняла советские и революционные песни. Впечатление остава­лось мрачное, особенно, когда под занавес звучала песня «Идут сталь­ные колонны биться за край родной». Война давно закончилась — чего они должны биться и с кем? В сопровождении хора Робсон часто ис­полнял партию из оперы Ивана Дзержинского «Тихий Дон» — «За зем­лью, за волью, за лучшуйю долью готовы на смертный бой», а в финале произносил своим незабываемым басом: «Хорошийе ребьята. Жизнь по-свойему перьеделайют». Но когда он пел один, впечатление было совсем другое, и я прощал ему «За землью, за волью», «Хорошийе ре­бьята» и «Польюшко-полье». Американские рабочие песни, такие, как «Джо Хилл», «Кейси Джон», проходили с бешеным успехом. Но окон­чательно полюбил я Робсона, когда услышал по радио спиричуэл «Иерихонские трубы» — настоящий джаз, которого так не хватало.

…Вальс звучал отовсюду — с экранов, с концертной эстрады, из ди­намиков танцплощадок и домашних громкоговорителей, в электричках и на праздничных демонстрациях. «Танцуйте вальс — любите Родину!» — кричали ведущие на школьных и студенческих вечерах.

Простонародный вальс-ширпотреб выглядел на экране так: под вол­ны искусственного смеха, в дожде конфетти и лентах серпантина кру­жатся сияющие оптимисты и оптимистки. Словно уже за порогом свет­лого будущего светятся счастьем их слащавые физиономии, которые всегда показывали крупным планом.

Вальс избранных исполняли нахмуренные суворовцы-кадеты. Чин­но и строго, словно на балу у императора, они вели замирающих от счастья гимназисток — в кружевах, бантах и белых фартуках, на кото­рых краснели комсомольские значки.

И, наконец, вальс элиты. Эти не хохочут, но какое всепоглощающее самодовольство на лицах!

А тексты! До такой кошмарной пошлости не докатывались даже немцы. Вот один из перлов, который старательно выводил козлиный тенорок то ли Бунчикова, то ли Нечаева: «В городском саду играет ду­ховой оркестр. На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест…»

Был еще один вальс — однообразный, глухой, словно удары парово­го молота, мрачный, как лагерный рассвет на Воркуте в конце ноября. Слишком тяжелый для танцевальных вечеров, он звучал в концертах и радиопередачах. По сравнению с ним даже унылый вальс «На сопках Манчжурии» казался легким и праздничным, как «Сказки Венского ле­са». Я и сегодня считаю его символом официальной советской культу­ры в сталинскую эпоху. Это вальс Хачатуряна к фильму «Маскарад» по Лермонтову.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Марк Шехтман: Воспоминания. Продолжение

  1. «Скандал в Клошмерле» народ шел валом»
    ———————
    Я задавал себе вопрос, как и почему этому фильму разрешили пройти на экраны в СССР. (1952 год). Ответ для себя был ободряющим.
    В этом фильме обществ. страсти разгорелись по вопросу, быть или не быть на городской площади писсуару. Демократия была изображена по писсуарной линии. То есть, как нечто мелкое и смехотворное. Выходит, фильм показали для тех, кто увлекался идеями демократии. Не такой уж плохой показатель.
    lbsheynin@mail,ru

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *