Марк Шехтман: Воспоминания. Продолжение

Loading

В общем, что хотел — получил, да только не совсем так. Но бывало, что мечта осуществлялась полностью. Жизнь решала за меня сама и нередко предоставляла еще одну возможность выбрать предназначен­ное судьбой.

Воспоминания

Марк Шехтман

Продолжение. Начало

ПРАКТИКА

Первая производственная практика проходила на полученном по ленд-лизу в США Московском шинном заводе-автомате. Без над­лежащего ухода американская автоматика успела прийти в негодность. Процессами управляли вручную, и завод превратился в обычное совет­ское предприятие. Работяги с лопатами заменили автоматические сме­сители. Лишь сверкающий больничной чистотой цех, где выпускали покрышки для тогдашних «членовозов» — правительственных автомо­билей, сохранил американскую технологию.

Вторая практика — служба времени Московского метро — была на­много интереснее. Внутри станции «Площадь Революции», глубоко под землей, находился музей, о котором в Москве мало кто знал. В июне 1941 в Политехническом музее открылась Международная выставка точнейших приборов измерения времени. С началом войны экспонаты — часы для астрономических обсерваторий, крупных заокеанских бан­ков, радиостанций, маяков, вокзалов — перекочевали под землю. Боль­шинство — напольные, высотой в полтора-два метра, с хитроумным устройством для автоматического подзавода. Точность механизмов — доли секунды за год. За стеклянными дверцами величественно, неуто­мимо и бесшумно раскачивались массивные маятники.

Практика в метро дала очень много. Мы узнали, как работает «СЦБ» (сигнализация, централизация, блокировка), как автоматическая систе­ма перевода стрелок обеспечивает безопасность движения, научились составлять матрицы счетчика времени на цифровых табло и многому другому. Заодно узнали — глубоко под землей обитают полчища крыс, никогда не видевших дневного света. Что они жрали? Друг друга?

Практика на Втором часовом заводе ограничилась цехами, где изго­тавливали детали для массового производства бытовых механизмов. Оборудование трофейное немецкое и полученные от союзников гро­моздкие токарно-револьверные станки-автоматы «Churchill» и «British Peterson». На них точили микроскопические детали. Струя масла уно­сила их в контейнер, откуда потом извлекали с помощью магнитов. Грохот в цеху стоял невыносимый. Даже мы, зеленые студенты, пони­мали, что англичане и немцы (эти, правда, не по своей воле) просто избавились от старья.

Последнюю, преддипломную практику проходили на Первом часо­вом заводе. Группа практикантов состояла из тех, кто не попал в прес­тижные почтовые ящики. Но и здесь были свои, местные ограничения: в цех, где собирали часы с автоматическим подзаводом для радиомаяка — тема моего дипломного проекта — меня не пустили. Об этом лично позаботился главный инженер, между прочим, еврей. Вероятно, имен­но поэтому. Фамилию его и сейчас помню — Габай. «У тебя допуск? Ну, и что? — сказал он. — В этот цех я тебя не пущу. На заводе есть заготови­тельные цеха: механический, штамповочный, инструментальный, галь­ванический и сборочный конвейер ширпотреба — выбирай. Не нравит­ся? Тебя никто не держит! Ищи практику в другом месте!» Чего он боялся?

Цех сборки наручных часов «Победа» — единственное место, где нам позволили ознакомиться с окончательными стадиями производ­ства. Ребят это полностью устраивало, и с первого же дня они засели за преферанс в отведенной нам комнате. Из окна видны заснеженное Ле­нинградское шоссе, Белорусский вокзал и мост, из-под которого бес­шумно вылетали зеленые электрички. Перед обедом мастера участков забегали в нашу комнату, чтобы «принять на грудь»: спирт хранился в сейфе, им нередко угощали студентов. В карты я не играл и предпочел сборочный конвейер, что было встречено с глубоким недоумением. «Запомни: не играешь в преферанс — не будешь инженером! — безапел­ляционно заявил одноглазый Субботин. — Да, да, ты еще вспомнишь, что Витька Субботин говорил, и пожалеешь, только поздно будет».

Но как можно целый день шлепать картами в синей от дыма ком­нате? Гораздо приятнее сидеть рядом с веселыми московскими девчон­ками, смотреть, как ловко двигаются их тонкие пальцы, собирая бле­стящие детали часов. Меняя рабочие места, я прошел на конвейере все стадии сборки и контроля. Девочки привыкли ко мне и постепенно на­учили всем сборочным операциям. Впоследствии, пока не ослабло зрение, я нередко сам ремонтировал часы разных марок. Ничуть не жа­лею о времени, проведенном на последней практике.

На этом заводе — тоже музей, где представлена история развития ча­совых механизмов. На полках часы, украшенные аллегорическими фи­гурами, часы с музыкой, с календарем, часы, которые показывали дви­жение планет, голландские хронометры для астрономов и морепла­вателей, часы с кукушкой. В застекленных витринах хранились жен­ские украшения с часами — инкрустированные бриллиантами перстни, кулоны, браслеты. Кроме основной функции — измерение времени, каждый механизм был произведением искусства и нес частицу души своего создателя. Не было двух одинаковых. От убийственного одно­образия серийного производства их отделяли сотни лет. Музей напол­нен тиканьем и перезвоном. Все экспонаты в рабочем состоянии. Вдруг выскакивали кукушки, начинали на разные голоса куковать, затем пря­тались и дверцы с треском захлопывались, а в другом конце зала неви­димые колокольчики вызванивали галантные менуэты. Я подолгу про­сиживал в музее. Для меня эти висящие на стенах часы были живыми существами. Воспоминания о музее вызывают ностальгическое чув­ство. Сколько труда вложено в хитроумные механизмы, сколько изо­бретений возникло в процессе их создания, каким художественным вкусом обладали целые династии часовщиков. А сегодня высокое искусство заменяет микрочип величиной с булавочную головку и бата­рейка с ноготь младенческого мизинца.

Со временем устроилось и с дипломным проектом. Хоть Габай и не пустил в цех, комплект трофейных немецких чертежей я все-таки полу­чил. За бутылку водки. Заткнув чертежи под свитер, вынес и дома пе­редрал на «козе» — так называли помещенную под стекло настольную лампу. Но то, что интересовало кафедру, а на заводе отсутствовало — теоретическую часть проекта, я честно выполнил сам. Заводу мои рас­четы ни к чему: часы выпускались и успешно работали без всякой тео­рии — для этого в свое время постарались немцы, у которых победители позаимствовали документацию, оборудование и комплект деталей на несколько лет вперед.

Последний студенческий год и особенно зима 1951-52 были насы­щены до предела: практика, работа над проектом, консультации. А по вечерам я еще успевал побегать на лыжах в Измайловском парке — в молодости времени хватало на все. И еще была Ада, с которой позна­комился три года назад.

АДА

Летом 1949 в пионерском лагере ЦНИИ экспериментальной авиа­ционной медицины я обнаружил, что пользуюсь успехом у женщин.

Первой была Лена. На волейбольной площадке почувствовал чей-то взгляд — он буквально давил в спину, и оглянулся: Лена не спускала с меня глаз. Мяч упал рядом, и мы потеряли очко. «Ты играешь или на девочек смотришь?» — засмеялись в команде. Так начался мой первый лагерный роман. Крепкие стройные ноги, короткая, почти мальчише­ская стрижка, широкие брови и пристальный взгляд исподлобья. Чуд­ная женщина будет, говорили воспитательницы, но понял я, какой кра­савицей станет дочь, только увидев в родительский день ее маму. С то­го дня ее взгляд подстерегал в самых неожиданных местах. А однажды я застал Лену в своей комнате. Пробравшись тайком, она ждала, ничуть не смутившись, уселась у меня на коленях и обхватила руками мое пле­чо.»Лена, ты хочешь мне что-то сказать?» Вместо ответа она медленно повела головой в сторону, еще медленнее обратно. И ни слова. Только совсем близко, в упор, не моргая, глядели исподлобья не то голубые, не то зеленые глаза. Несколько раз повторялись такие визиты. Посидит минуту у меня на коленях, поглядит в глаза и убегает. Ну, что с ней было делать?

Вскоре в лагере появилась девочка, с первой же минуты покорив­шая мальчишеские сердца. Темноглазой Тане Павленко десять лет, но она уже хорошо знала себе цену, предпочитала общество мужчин по­старше — пионервожатых и солдат, а мальчишек демонстративно не за­мечала. Если все же обращалась к ним, то с таким нескрываемым пре­зрением, что просто некуда было деваться. Она буквально уничтожала своим непомерно раздутым высокомерием. Прическа ее — в точности как у милой (и самой моей любимой) американской звезды Дины Дур­бин — приводила всех в восхищение. Женщины, правда, считали Тани­ну прическу слишком уж взрослой.

Присев перед разбегом, как бегун на старте, Таня никогда не забы­вала громко крикнуть: «А я тебя люблю!» — бросалась и, повиснув на шее осчастливленного избранника, прилюдно целовала его прямо в гу­бы. Таких, правда, было многовато. Очень скоро Танино «А я тебя люб­лю!» услышал и я. Прыжок едва не сбил с ног, а поцелуй был длиннее, чем Таня обычно себе позволяла. Я осторожно высвободился из горя­чих объятий, наклонившись, поставил девочку на асфальтовую дорож­ку и получил еще поцелуй — прощальный и потому совсем уже долгий. Весело тряхнув своими голливудскими локонами, Таня убежала, я выпрямился… и увидел стоящую рядом Лену. В упор, не моргая, гля­дели исподлобья ее глаза, и мне стало не по себе. Смущенно улыбнув­шись, я отвернулся и вдруг от страшного удара в бок согнулся по­полам. На ногу упал большой красный кирпич. Присев от боли, я успел заметить убегающую Лену. До чего же доводит ревность любящую женщину!

На другой день боль утихла, но долго еще оставался обширный чер­но-синий кровоподтек. Удар оказался неопасным — ведь Лене только… шесть лет! И была она в старшей группе детского сада. А что бы Лена выкинула будь ей лет на пять больше? «Во всяком случае туго придет­ся ее мужу, — подумал я тогда. — Вот уж, кому не позавидую».

Узнав о происшедшем, ее мама пришла в ужас и хотела забрать Ле­ну домой, но я упросил не наказывать. Закончилась эта любовная исто­рия мирно и даже с некоторой для меня выгодой: мама работала кас­сиром на стадионе «Динамо», и билеты на самые престижные матчи были обеспечены до самого отъезда из Москвы. Но с того дня Лена ме­ня не замечала. Во всяком случае кирпичи больше не летели. Таня те­перь целовала других.

В лагерной столовой я с любопытством рассматривал девочку по­старше. Перехватив мой взгляд, нас познакомила пионервожатая Мила. В Москве они жили в одном доме, и Ада приехала ее навестить. Она была дочерью погибшего в немецком плену генерала, еще школьница. Я на четыре года старше. Разница в возрасте ей, шестнадцатилетней, казалась огромной. После знакомства Ада стала приезжать в лагерь каждую неделю, но была очень сдержана и встретиться в Москве никак не соглашалась Но один раз я успел поцеловать Аду. Она прилегла в комнате Милы и уснула. Я случайно вошел и хотел сразу вернуться, но остановился, долго смотрел, сам не понимая, что делаю, наклонился и прикоснулся губами к ее покрытой нежным персиковым пушком щеке. Она не проснулась.

Заканчивался август, лагерь закрылся, и я вернулся в Москву, при­хватив из живого уголка кота Федю и бельгийский пистолет из сейфа директрисы. Начались занятия. Ада все еще отказывалась встретиться. Уговаривать пришлось долго, но непреодолимая тяга друг к другу в конце концов победила, и в середине октября свидание было назначе­но. Признаюсь, поначалу и я стеснялся появляться вместе с ней, казав­шейся еще большим ребенком, чем Лена.

В конце дня я побрился, достал свежую рубашку, галстук, выгладил в стрелку брюки, начистил до блеска ботинки. Увидев мои приготовле­ния, мама иронически улыбнулась, но спрашивать не стала. Приехал я намного раньше, ждал, укрывшись в тени, и чуть не ушел, когда рас­смотрел Аду: в школьной форме с белым кружевным передником, в волосах голубые ленточки (иначе мама из дома не выпускала), она рас­терянно оглядывалась по сторонам. Додумался же я, болван, напялить костюм, да еще с галстуком! Ну, как пойти с ребенком при таком пара­де! Но увидев испуганные глаза Ады, отбросил всякие колебания, вы­шел из укрытия и взял ее дрожащую руку. Вечер был теплый, но Ада дрожала, и только когда мы перешли мост через Яузу и достаточно отдалились от дома, позволила себя обнять…

В маленьком пустом сквере напротив института ЦАГИ Ада, не переставая дрожать, подарила свой первый, трепетный поцелуй, и до­мой я почти отнес ее на руках. Прохожие удивленно смотрели на нас, некоторые даже оборачивались, какие-то две тетки возмущенно пожа­ли плечами и зашушукались. Ну, и черт с вами! Теперь мне было на­плевать на весь мир. Голова моя тоже кружилась — в тот вечер я, доста­точно уже нацелованный, узнал, что такое первый поцелуй девочки.

Серьезная ссора случилась у нас через год. Я сдуру признался в сво­ем преступлении — тайном поцелуе, и сразу пожалел об этом. Любая девочка после подобного признания улыбнулась бы и только, но Ада думала иначе. Лицо ее неузнаваемо преобразилось, и она до крика по­высила голос:»Как ты посмел это сделать, когда я спала! Ведь ты по­ступил, как подлец, хуже, чем самый последний вор! Я не хочу тебя знать! Больше меня не увидишь!» — И хлопнув дверью, выбежала на улицу. Произошла эта сцена у меня дома. Ни раньше, ни позже не ви­дел ее в таком гневе — взыграла шляхетская кровь: Ада полька по мате­ри. Такие вот принципы у семнадцатилетней. А ведь была права! По­милование я получил через месяц, и встреча была намного теплее, чем одна холодная строчка: «Если хочешь, приезжай». Скучал тогда за Адой ужасно — места себе не находил.

Жила она в многоквартирном доме для офицеров высокого ранга. Я не заходил к ним — Ада боялась родителей. Отчим — подполковник, от­ношения с ним очень натянуты. Мать — учительница. Младший (сво­дный) брат — школьник. Встречались мы два-три раза в неделю, и луч­шим убежищем были темные залы московских кинотеатров. Показы­ваться со мной на людях она боялась. Только через год согласилась пойти на студенческий вечер в МВТУ, и там, оказавшись в центре вни­мания, засмущалась еще больше. Мы чуть было не ушли, но ребята не отпускали и наперебой приглашали Аду на танец. Позже смущение прошло. Интерес, который Ада вызывала у студентов, какое-то время пугал и меня, но опасения оказались напрасными.

Однажды она удивила меня еще сильнее, чем после скандала с тай­ным поцелуем. Мама на несколько дней уехала, и, вместо кино, мы проводили вечера у меня. В тот день я, как на зло, не мог пропустить занятия, вышел из дому рано и вдруг увидел знакомую фигурку. Ада — в руке школьный портфель — шла навстречу.

— А как же школа?

— Все равно в школу поздно уже возвращаться, — улыбнулась она. — Закрой меня дома и езжай себе, а я найду, чем заняться.

Я вернулся, впустил Аду и уехал. Уже в институте вспомнил, что накануне вечером просматривал письма и оставил их на столике. Пись­ма разные — новые и старые, но не все стоило Аде читать. Оплошность не давала покоя весь день, и, вернувшись, я смущенно ожидал неиз­бежных вопросов. Ада радостно встретила меня. Письма лежали нетро­нутыми. Уголок одного — видны написанные девичьей рукой строчки — соблазнительно выглядывал из открытого конверта.

— Не скучно было? — осторожно спросил я. — Что ты делала?

—Читала «Семья Тибо», потом вышивала, слушала концерт.

Раскрытая книга лежала на столике рядом с письмами — Ада не прикоснулась к ним. Кто поверит, что, оставшись одна в комнате (теле­визоров с латинскими сериалами тогда еще не было), женщина не за­глянет в лежащие на виду письма? Я поверил. Но и теперь не могу объяснить, что именно — равнодушие, полное отсутствие любопытства или такое редкое свойство, как высокая мораль, помогло преодолеть искушение?

* * *

…В охваченном параноидальным бредом мозгу Сталина вызревал процесс врачей. Возникая из таинственного источника, на ходу размно­жаясь и обрастая новыми подробностями, слухи, как клопы в деревен­ских избах, расползались по домам и улицам, селам и городам, облас­тям и республикам, по всей гигантской стране. В трамваях, метро, в очередях, у прилавков пивных, в столовых, на уроках в школах и на лекциях в институтах, за спиной на работе слышалось одно и то же. Аптеки и поликлиники закрываются — там продавали вату, зараженную раком, отравленные лекарства. Еврейский персонал арестован. Изыс­канно одетый молодой человек оставил на сиденье трамвая спичечный коробок, в котором обнаружили тифозных вшей. Где-то нашли пачку зараженных папирос «Казбек». Инфекционными болезнями заражали кошек и собак. В больницах производили вредительские операции, применяли негодные или отравленные препараты.

Медицинский заговор против советского народа набирал силу, ши­рился с каждым днем и становился всеохватывающим. Люди боялись обращаться за помощью в поликлиники, предпочитая лечиться само­стоятельно. Граждане всех уровней — от толкущихся в пивных алкого­ликов до университетских профессоров, от колхозников до актеров столичных театров — дружно подхватывали бредовые слухи и в откры­тую передавали дальше, добавляя от себя все, что приходило в голову. Малыши в детских садах уверенно повторяли услышанное от родите­лей. И никто не задумывался над тем, что заразить вату невозможно, хотя бы потому, что возбудитель рака не был тогда известен науке. Не открыт он, к сожалению, и теперь, 60 лет спустя. В дополнение к меди­цинскому заговору, заброшенные из-за океана колорадские жуки уни­чтожали богатые сталинские урожаи.

Был это фольклор или инспирированные КГБ слухи? Скорее всего и то и другое — в таких ситуациях еще в средневековье народ чутко улавливал настроение властей и охотно брал инициативу на себя. Так было и во время процесса Бейлиса, с той лишь разницей, что тогда со­хранившие совесть и здравый смысл благородные люди имели возмож­ность публично протестовать.

Сталин уверенно продолжал начатое Гитлером. Но его действия бы­ли продуманы с необыкновенным коварством. В кремлевской стене од­ного за другим торжественно похоронили двух известных своими звер­ствами палачей — доверенных сталинских сатрапов: Льва Захаровича Мехлиса и Розалию Самойловну Землячку. Кроме прочих подвигов, последняя прославилась тем, что сжигала в паровозных топках плен­ных белых офицеров. И в то же время прошли откровенно антисемит­ские процессы: в Болгарии — Трайчо Костова, в Венгрии — Ласло Райка. Шел процесс Сланского в Чехословакии, что-то (без особого, правда, успеха) затевали в Польше. А торжественные похороны таких, как Зем­лячка, и бесконечные Сталинские премии еврейским академикам и скрипачам были частью хорошо продуманной политики и только раз­жигали темные инстинкты толпы.

— Что за безобразие! — возмущались мерзнущие в очередях моск­вичи. — Надо же, так повсюду пролезли эти фашисты-сионисты, что и премии им платят Сталинские, и хоронят с таким почетом, а они вон что творят. Неужели правительство не знает?

— Как же, не знает, — отвечали в толпе, — когда там их тоже полно. Один только Лазарь Моисеевич Каганович чего стоит! А кто сам не еврей — так на еврейке женатый. Вот Молотова жену посадили уже, а у других не получается.

* * *

Ада вела себя корректно и на болезненные темы никогда не гово­рила. Я тоже старался помалкивать. Но долго держать такое в себе не­возможно. И однажды это случилось: я не выдержал и в резкой форме выплеснул все, что думал о происходящем.

Ада была умная, хорошая девочка, но как она, почти ребенок, могла выстоять против лавины нелепых, чудовищных слухов, шквала злоб­ной, взбесившейся пропаганды, пропитавшей буквально все? И у нее на душе накипело.

— А вы тоже хороши, — сказала она в ответ. — Думаешь, я не знаю, что творится? Не слышу, что про вас говорят? По-твоему, все это не­правда, а кругом сплошные дураки?

— Что же про нас такое говорят? Расскажи, пожалуйста.

— И расскажу! А ты, пожалуйста, послушай! Вот один только слу­чай. В пограничном городке стали пропадать дети. Вскоре выяснилось, что детей похищали врачи-евреи. Они убивали детей и продавали их кровь в Финляндию. Солдатам пришлось спасать арестованных от разъяренной толпы, когда их вели по городу в тюрьму. Иначе растер­зали бы.

— Где ты слышала об этом?

— Рассказал папа Нины, — неуверенно ответила Ада.

— Ты хоть понимаешь, что это чушь? Может быть, ты знаешь, как называется город? Ну, зачем финнам детская кровь?! Как можно ее пе­реправить через наглухо закрытую границу? Где ты слышала, чтобы вообще покупали кровь? Как ее продают — на литры? Ведрами? Цис­тернами? Кто хоть раз видел, как по советскому городу ведут аресто­ванных? В царской России такие обвинения выдвигала черная сотня и Союз Михаила-архангела. Вот уж не думал, что через 35 лет после революции советский полковник будет это повторять!

Такого напора Ада не ожидала (я и сам себя удивил), как возразить — не знала и выслушала меня, не прерывая.

— Ты еще расскажи, что тесто для мацы мы замешиваем на крови христианских младенцев! — добавил я и, увидев, как изменились ее гла­за, понял, что и это она слышит не в первый раз.

Ада заколебалась, но так просто сдаваться не хотела.

— А как же с аптеками? — спросила она. — Напротив нашей школы аптеку уже закрыли.

— Ты была там или опять рассказал папа твоей Нины? — Она про­молчала. — Сейчас же одевайся! Поехали, увидим сами, правда ли это.

Был поздний час. Пустой, холодный трамвай гнал, минуя безлюд­ные остановки. Боялся я только, что на сегодня работа закончилась и аптека закрыта. Аптека оказалась дежурной. Ее широкие окна ярко све­тились напротив темного здания школы. Мы вошли. Полная темно­волосая женщина, с грустными, выпуклыми глазами стояла за прилав­ком. Национальность ее никаких сомнений не вызывала.

— Что вам, ребятки, так поздно? — ласково спросила она.

Растерявшись, я поначалу не знал, что сказать, и после затянувшей­ся паузы назвал первое, что пришло в голову — пирамидон. Женщина положила на прилавок белую коробочку и улыбнулась, как будто дога­давшись о цели нашего визита — вероятно, не только мы заходили в аптеку удостовериться.

Ада смущенно взглянула на меня и опустила глаза.

— Ну, видела? — спросил я, когда мы вышли. — Передай своей Нине: то, что говорил ее папа, такая же правда, как и то, что закрыли эту аптеку, как детская кровь для мацы и остальные бредни.

Я привел Аду к лестнице у входа в дом и, впервые не поцеловав, ушел. Несколько дней после этого мы не встречались.

До моего отъезда из Москвы оставалось полгода. Мы больше ни разу не возвращались к этой теме. И я и она теперь вели разговор осто­рожно, стараясь не приближаться к опасным, скользким местам. Внешне все оставалось по-старому, но я чувствовал, что трещина в наших отношениях, которую мы оба старались не замечать, вдруг рас­ширилась и превратилась в пропасть. Перейти ее я не решился.

ЦЫГАНКА

Здесь мне хотелось бы вернуться на четыре года назад, в МАТИ.

Закончился год 1947. В Доме культуры транспортных вузов ново­годний бал. Высокая, в три этажа елка. В буфете бутерброды с красной икрой, кагор и свежие, холодные мандарины. С нами несколько деву­шек. Одна, говорят, — цыганка. Но имя ее не Земфира, не Рада, а про­стое, деревенское, — Настя. И фамилия обыкновенная русская — Панова. Настя на четвертом курсе. Куда пошлют после окончания — не знает.

— Ты ведь цыганка, погадай — узнаешь, — смеется кто-то. Смеется и Настя: — Цыганка я только наполовину — по матери, отец русский. И фамилия у меня его.

— А у мамы какая фамилия? — спросил кто-то.

— Александрова.

— Что в ней цыганского?

— Не знаю, — засмеялась Настя, — имена и фамилии у нас теперь от ваших не отличаются. Родилась я в городе и росла, как все. Родители — люди образованные. Но гадать умею по руке и на картах — бабушка на­учила. И еще много чего от нее узнала. Гадаю, как в старину. Только себе гадать не хочу — боюсь. А базарных гадалок не люблю. «Казенный дом», «дальняя дорога» и прочее вы от меня не услышите — эту дешевку терпеть не могу. Хотите, погадаю кому-нибудь по-своему?

— Давай, давай, Настенька! — закричали вокруг. — Только хорошо нагадай, цыганочка, чтоб не услали к черту на кулички!

— Это уж как получится. Мне интереснее погадать тому, кого совсем не знаю, — ответила Настя, оглядела собравшихся и обратилась ко мне:

— Вот ты, например, — на каком курсе? На втором? Ну, и ладно. Имя не говори, оно помешает. И вы, — повернулась она к окружающим, — по имени его не зовите. Давай, погадаю по руке.

Говорит Настя спокойно, не спеша. Для девушки, а тем более для цыганки слишком даже медленно. И улыбается. Все время улыбается. Не сходит с лица улыбка. В институтских коридорах я не раз встречал ее, но особого внимания не обращал. А сейчас глаз не сводил: широ­кие, изогнутые брови, высокий, заросший на висках лоб и беспокой­ные, быстрые глаза. Она взяла мою ладонь и долго держала, вглядыва­ясь во что-то ей одной известное. Рука Насти была прохладной, а моя сразу вспотела. Трудно прочесть, что выражают ее глаза: любопытст­во? сочувствие? тревогу? насмешку? Нет, тут что-то другое. Непрони­цаемо темные, они не остаются в покое ни на секунду: быстро-быстро мечутся, поочередно заглядывая то в один мой глаз, то в другой, то в ладонь. Вправо — влево, вниз — вверх, снова вправо. «Может быть, удивление? Но что во мне удивительного?» — подумал я и представил Настю в длинной цветастой юбке, на плечах кружевная шаль, звенят браслеты, серьги. Так бывает, когда на фотобумаге в проявителе мед­ленно возникает образ. Смуглое лицо ее вдруг неузнаваемо преобрази­лось, что-то древнее почудилось мне в этих темных, проникающих на­сквозь глазах. Ну, цыганка ведь настоящая!

— Странный ты мальчик. Такого еще не встречала. Все, что захо­чешь, о чем мечтаешь, у тебя получится. Но ты ничего не должен для этого делать. Иди своей дорогой, она сама приведет, куда захочешь. Нужно только нагнуться и подобрать. Но не ленись нагнуться: ты лени­вый — я вижу, — сказала она. А я, услышав правду, покраснел.

— Ты ее не очень слушай, — добродушно посмеивались вокруг. — Она тебе столько нагадает — трех жизней не хватит.

Настя тоже улыбалась и спокойно продолжала:

— Говорят, упущенные возможности не возвращаются. У тебя все иначе: ты сможешь снова встретить то, что поленился взять сначала. Но только один раз! Тогда уж не зевай!

Я молча слушал, и от ее прикосновений по руке бежали искры, а по спине — мурашки.

— Две вещи запомни навсегда — это очень важно. То, что получишь, может отличаться от твоего идеала. Иногда в худшую сторону, иногда в лучшую. Ты, например, стремишься попасть в определенный город и в конце концов попадешь туда, но… город этот окажется не таким, как ты ожидал. И второе: если приложишь слишком много усилий, все ус­кользнет и обратится в мираж…

Оглушающе грохнул духовой оркестр (черт бы его побрал!), кто-то подхватил мою гадалку и под слащавую мелодию фокстрота «В парке Чаир распускаются розы» уволок в толпу танцующих, а я дурак-дура­ком остался стоять с вытянутой рукой, ладонью кверху. Так мы и не познакомились.

Потом, вспоминая тот бал, ребята часто смеялись надо мной. В предсказание я, конечно, не верил, а если сказать честно, не очень-то понимал его тогда и тоже смеялся.

Вскоре четвертый курс факультета перевели в Институт стали им. Сталина («Институт лени им. Ленина» — острили самые смелые), и я не думал, что увижу Настю. Но через год столкнулся с ней в дверях ваго­на метро. Лицо ее показалось простоватым. Она равнодушно прошла мимо, и двери захлопнулись у меня перед носом. Не узнала. Я не оби­делся — сейчас у нее достаточно забот: их выпуск распределили в пред­приятия цветной металлургии Южного Урала. Настя не зря боялась гадать себе — дыру хуже, чем Орск-Халилово, трудно представить.

Прошло еще два года. Давно закончились мальчишеские выходки, я стал вполне нормальным студентом и, хотя в отличники не стремился, был на хорошем счету. На 4-м курсе нам сообщили о переводе в МВТУ им. Баумана. Тогда впервые пришлось серьезно задуматься. Начиная с седьмого класса я мечтал о факультете колесно-гусеничных машин МВТУ и еще школьником начал собирать техническую литературу. И вот МВТУ сам открыл для меня двери. Факультет, правда, другой — «Точной механики и оптики». Мне действительно ничего для этого не пришлось делать, и получилось немного не так, но разве «А-3» хуже? Исполнилось точно, как предсказала моя новогодняя прорицательница.

Прошло два года уже в МВТУ. Еще до защиты диплома нас распре­делили. Фамилия моя в любом списке стояла последней. Я терпеливо ждал и с завистью смотрел, как из комнаты, где заседала комиссия, один за другим выходили студенты. Лица их светились. «Москва!», «Москва!», «Москва!» — говорили они, улыбаясь. Почти весь курс попал в Подлипки, в ракетно-космическую фирму Королева и другие «почто­вые ящики». Предприятия не называли, только город, номер п\я и фа­милию директора. Но студенты и так знали, что означает каждый п\я, поскольку именно в них проходили преддипломную практику. Нако­нец меня вызвали. Председатель комиссии вскрыл конверт и прочел: «п\я ххх, завод, где директором т. Волик, г. Киев». Вот и не верь га­далкам — ведь в Киеве я родился и вырос!

Не знаю, как объяснить это, но впоследствии не раз вспоминал встречу 1948 года и Настю. Все, к чему стремился, исполнилось и про­должает исполняться по сей день. Немного не так, иногда лучше, ино­гда хуже. Не могу сказать, что МВТУ меня разочаровал. Преподавате­ли высочайшего уровня. Специальность полностью соответствовала моему характеру. Однако после либерального МАТИ казарменная дис­циплина, бесконечные комсомольские собрания с хоровым пением пат­риотических песен, кликушество, общая атмосфера действовали угне­тающе. Мешало и высокомерное отношение аборигенов к студентам из МАТИ. Нечто подобное произошло и в Киеве, куда я так стремился: после Москвы родной город показался провинциальным.

В общем, что хотел — получил, да только не совсем так. Но бывало, что мечта осуществлялась полностью. Жизнь решала за меня сама и нередко предоставляла еще одну возможность выбрать предназначен­ное судьбой.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Марк Шехтман: Воспоминания. Продолжение

  1. 1) «Чего он боялся?» — Доноса. Или открытого поношения на собрании.
    2) «Бредовый мозг Сталина» — Если тов. Сталин планировал депортацию евреев из ЕЧС (а он её планировал), то все его действия достаточно продуманы и последовательны.
    Другое дело, ДЛЯ ЧЕГО потребовалась ему депортация. — Ответ один. Готовилась Большая Война, в которой евреи были признаны не надёжными. По давно принятому стандарту, народ, признанный не надёжным в будущей войне, подлежал депортации, другим видам репрессий (изгнанию с работы, лишению жилья, арестам) . Готовился процесс против Молотова, Микояна и др, которые, по всей видимости, были не согласны со Сталиным — см. воспоминания Майского. .
    lbsheynin@mail.ru

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.